https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/uglovie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Домострой услышал рядом смех Андреа, но ее нагое тело лишь с трудом можно было различить в призрачном мерцании ночника. Затем она и вовсе растворилась в белом тумане. Домострой поднялся и, ковыляя, двинулся к свистящему под окном вентилю. Они с Андреа окликали друг друга, а затем – совершенно мокрые, истекающие тонкими теплыми струйками воды – столкнулись и прильнули друг к другу. Наконец Домострой распахнул окно. В комнату хлынул холодный воздух. Они вернулись в постель, дрожащие и смеющиеся, прижались друг к другу под одеялом. Несколько минут спустя, когда иссякла паровая струя над радиатором, пар остыл и туман рассеялся. Будто в саду после дождя, все в комнате: потолок, стены, мебель – сочилось влагой.
– Буря утихла, – сообщила Андреа. – Я заткну течь полотенцем. – И тут же, без перерыва, осведомилась: – Как ты думаешь, почему я легла с тобой в постель? Потому что влюбилась или просто хочу тобой воспользоваться?
– Надеюсь, потому, что я тебе нужен, – сказал Домострой.
– Правда? Ты хочешь сказать, что позволяешь себя использовать?
– Я к этому отношусь спокойно. Когда тебя используют, то, по крайней мере, мотивы понятны.
– А как насчет любви?
– В любви непонятны. К тому же любовь плохо вписывается в мою жизнь.

Расположенное в Южном Бронксе, в двадцати минутах езды от Манхэттена, заведение Кройцера в былые дни привлекало весьма изысканную публику, приезжавшую сюда послушать лучших исполнителей в стиле «кантри». Домострой помнил, как лет двадцать назад – примерно в то время, когда он заканчивал учебу, а также сочинял «Птицу на квентине», свое первое произведение, – он предпочитал назначать свидания у Кройцера, чтобы насладиться хорошей музыкой, стильными танцами и отменной итальянской кухней в знаменитом клубном Борджиа-зале. Тогда у Кройцера, как и в большинстве клубов, черных не жаловали. Не имея легальной возможности оградить заведение от черных клиентов, управляющий сажал их за самые неудобные столы в глубине зала и приказывал официантам не замечать их. В конце концов черные либо уходили добровольно, либо начинали шумно выражать недовольство, и тогда их выкидывала полиция, всегда стоявшая на стороне заведения.
Однажды вечером облаченный во фрак и пальто из ламы на шелковой подкладке Домострой в сопровождении разряженной подружки прибыл к Кройцеру задолго до начала представления. Ничуть не стесняясь своего жуткого восточноевропейского акцента, он потребовал у метрдотеля накрыть два лучших стола для дюжины высокопоставленных друзей из ООН. Соблазненные щедрыми чаевыми, официанты накрыли столы льняными скатертями, сервировали их лучшим клубным серебром и уставили вазами со свежими цветами.
Зал вскоре был набит битком, причем, к величайшей радости клубного персонала, присутствовало, дабы запечатлеть важных международных персон, множество предупрежденных Домостроем фоторепортеров.
В тот момент, когда должно было начаться представление, шум у входа возвестил о прибытии Домостроевых гостей. Метрдотель с целым выводком официантов кинулся к дверям, дабы поприветствовать знатных особ и проводить их к столам; фотографы взяли на изготовку свои камеры. И тут управляющий, метрдотель и официанты с ужасом обнаружили, что высокие гости, коих они ожидали с таким нетерпением, оказались черными, причем, судя по одежде и речи, обыкновенными американцами – из Гарлема. Когда негры – мужчины и женщины – уселись и подняли бокалы с шампанским, репортеры защелкали камерами, и на следующее утро изображения этих черных, восседающих на лучших местах у Кройцера, появились в большинстве городских газет, которые издевательски отмечали, что среди всех нью-йоркских ночных клубов именно это заведение привлекает самую шикарную публику. В результате с расовым барьером у Кройцера было покончено, и все здесь стало по-другому.
Минуло более двух десятков лет. В клубе не осталось никого, кто мог бы вспомнить, даже если б очень захотел, о роли Домостроя в истории заведения. С той поры облик и материальное положение Домостроя порядком изменились, и то же произошло с клубом. По мере того как ветшал Южный Бронкс, все меньше обитателей Манхэттена желало рисковать здоровьем, отправляясь сюда, а без них ночной клуб оказался не способен поддерживать прежний уровень. В конце концов заведение превратилось в заурядную закусочную с рядами автоматов пинбола, музыкальной машиной и электронными видеоиграми, загромоздившими то, что когда-то было танцевальным залом. Для привлечения клиентуры и чтобы еда казалась вкуснее, в зале «Гобой д'Амур» по-прежнему давали еженощные представления, но теперь здесь можно было услышать лишь второразрядных оперных певцов или какую-нибудь рок-группу местного значения да поглазеть на стриптизерш, которых уже не приглашали в клубы Манхэттена. Четыре раза в неделю Патрик Домострой аккомпанировал выступавшим на органе Барбарина, электронном спинете, имитирующем звучание почти всех основных инструментов, включая рояль, аккордеон, саксофон, тромбон, гитару, флейту и трубу, а также ударные и смешанный хор.

Впервые увидев Андреа Гуинплейн в заведении Кройцера, Домострой моментально разозлился на себя за то, что она ему так понравилась, а также за то, что ему так хочется понравиться ей. Впрочем, он даже не надеялся с ней познакомиться, и, когда она подошла к нему и робко протянула записку, Домострой был совершенно потрясен ее поступком, поскольку и в мыслях не допускал, что такое в его жизни еще возможно.

Он поднял глаза и увидел, что Андреа пристально смотрит на него. Она подобралась поближе, сложила грудой подушки и одеяла, откинулась на них и провела рукой по волосам Домостроя.
– Ни в одной из прочитанных мною статей я не нашла объяснения, почему ты назвал свою первую вещь «Птицей на квентине», – сказала она. – Так почему же?
Домострой, не уверенный в искренности ее интереса, медлил с ответом.
– В средние века, – наконец заговорил он, – квентином называли предназначенный для турнирных упражнений столб с вращающейся перекладиной на вершине. На одном конце перекладины располагалась раскрашенная деревянная птица, а на другом – мешок с песком. Рыцарь на коне должен был пронзить копьем раскрашенную птицу, а затем пришпорить коня и проскочить под перекладиной, прежде чем тяжелый мешок, повернувшись, выбьет его из седла. Птица на квентине показалась мне подходящей метафорой моего творчества, да и всей моей жизни.
– Ни в одной статье не упоминались жена, дети, семья, – сказала Андреа.
– А у меня нет никого.
– Почему?
– Я очень рано потерял родителей. А после музыка отнимала все мои силы и время. Сочинять музыку означало для меня принадлежать каждому, говорить на всех языках, выражать любую эмоцию: как композитор я был свободнейшим из людей. Семья ограничила бы мою свободу.
– А как насчет отдыха, увлечений?
– Никогда не было времени, чтобы увлечься чем-то по-настоящему.
– Кроме секса, если верить «Гетеро».
– Даже это лишь от случая к случаю.
– Какого случая?
– Когда у меня есть партнер. Я не солирую.
– Каких же партнеров ты предпочитал?
– Друзей женского пола – актрис, музыкантов, писателей.
– А сейчас у тебя есть партнеры?
– Порой попадаются покладистые поклонницы. Выдохшиеся джазовые певицы – вот единственные женщины, с которыми я сейчас коротаю время.
Она смотрела на него с сожалением.
– Похоже, любовь – теперь это все, что ты сочиняешь. Ты не думал о том, чтобы разделить свою судьбу с какой-нибудь женщиной?
– Нет. Я, в конце концов, и так делю.
– Делишь меня, ты хочешь сказать?
– Ну с кем же я могу тебя делить?
– С моим любовником. С рок-звездой.
– Он удовлетворяет твои потребности. Ты удовлетворяешь мои.
Она рассмеялась.
– Я пошутила. У меня нет любовника, но неужели ты совсем лишен собственнических инстинктов? Для чего ты живешь?
– Получаю новые впечатления. Убиваю время.
– Так убивай его вместе со мной. В поисках Годдара.
– Зачем он тебе так нужен?
– Навязчивая идея. Не менее страстно я желаю завладеть особняком в тюдоровском стиле и наполнить его оригиналами прерафаэлитов. Но прежде – я хочу узнать, кто такой этот Годдар.
– Столько людей на свете – почему именно Годдар?
– А почему бы и нет? Он человек публичный, а я его публика. У меня есть законное право узнать о нем все, что возможно.
– А у него есть право скрывать свое имя, свое лицо и свою жизнь.
– Не от меня. Я не отделяю Годдара от его музыки.
– Зато он явно отделяет.
– Тем хуже для него, – сказала она и откинулась на подушки, предоставив Домострою лишний раз возможность восхититься зрелищем ее плоского живота.

– Скажи мне, Патрик, – спросила она его спустя несколько дней, – чувствовал ли ты когда-нибудь абсолютную свободу в отношениях с женщиной? – Она обольстительно вытянулась подле него на кровати. – Я имею в виду свободу поделиться с ней всем, чем ты живешь, всеми своими извращенными или случайно возникшими желаниями. Иметь ее в любое время, в любом месте, один, два, много раз – или вовсе не иметь. Позволить своим инстинктам вести тебя к познанию всего, что ты желаешь узнать о ней и о себе, трогать, пробовать и брать у нее все, что тебе захочется.
– Я свободен с тобой, – сказал Домострой.
– Это потому, что ты не любишь меня. Ты чувствуешь себя свободным, потому что не боишься меня потерять.
– Неужели ты ждешь, что мужчина, которому ты платишь, будет тебя любить? «Если у любовников деньги общие, любовь крепнет. Если один платит другому, любовь умирает», – сказал Стендаль и был прав. Подумай, каким буйным я стану, если начну возмущаться твоей одержимостью Годдаром!
Они замолчали, потянулись друг к другу и слились в объятии.

К расширению своих познаний в области секса Андреа относилась не менее серьезно, чем к занятиям музыкой и театром. Ее волновали побочные действия регулирующих рождаемость пилюль, а также прочих доступных вещиц – спиралей, диафрагм, даже спермацетных гелей, – и она горячо отстаивала преимущества цервикального колпачка, который вставляла с величайшей осторожностью и без всякого смущения на глазах у Домостроя.
Она покупала массу журналов и бульварных газетенок, уделяющих место стремительно меняющимся причудам в области интимных отношений, и регулярно посещала несколько наиболее продвинутых лавок, торгующих интимными приспособлениями, облачениями и разными по этой части новинками. Ее стенной шкаф оказался настоящим сундуком наслаждений, забитым сексуальным и, как с некоторым удивлением отметил Домострой, бисексуальным барахлом.
Теперь он знал ее как умелую любовницу, способную предупредить и удовлетворить любые его прихоти, как будто она изучала не только его музыкальную карьеру, но и сексуальные наклонности. Ей нравилось доводить его почти до самого пика возбуждения, а затем выскальзывать из объятий, дабы сменить кассету в магнитофоне или принести чего-нибудь выпить.
И потом, неожиданно для него, возвращалась в постель она уже не голая, а в самых разных облачениях. Однажды она нарядилась как панк-певица: с черным ошейником и в браслетах с металлическими заклепками, в обтягивающей красной кожаной курточке и короткой юбке, в кожаных же перчатках до локтя и облегающих икры ботинках до колена и на высоченных каблуках. В другой раз вышла из ванной крепко надушенная и выглядящая, как стриптизерша: в платиновом парике, с черными тенями, густо накрашенными алыми губами, в черных кружевных трусиках, поясе и лифчике, шелковых чулках и в туфельках на шпильках и с кожаными ремешками, оплетающими лодыжки. Как-то ночью она вдруг исчезла и вернулась вовсе без косметики, в простом хлопковом платье и в сандалиях, с волосами мягкими и шелковистыми, и каждый дюйм ее кожи дышал свежестью и чистотой. Она постоянно менялась: то бывала столь агрессивна, что, казалось, могла высосать из него все жизненные силы, а в следующую минуту являла собой воплощение покорности и позволяла поглощать ее энергию, использовать ее тело, как он только пожелает. Андреа была одновременно вульгарной и утонченной, застенчивой и бесстыдной, но независимо от того, как она одевалась или выглядела, ее всегда окружала атмосфера обескураживающе откровенной чувственности, перед которой он был совершенно беспомощен, как перед тоталитарной властью или неизлечимой болезнью.
Сначала Домострой, видя, сколько усилий тратит Андреа, чтобы ублажить его, подозревал ее в притворстве, в разыгрывании некоего эротического спектакля, где он был и участником, и публикой, она же оставалась лишь орудием его наслаждения. Но позже, внимая ее учащенному дыханию, видя, как вздымаются и опадают в такт нарастающему возбуждению ее груди, ощущая, как все быстрее начинает биться ее сердце, слыша, как она вскрикивает, устремляясь к оргазму, он понял, что Андреа получает точно такое же удовольствие, как и он, и ее старания вознести его на вершину блаженства заводят ее не меньше, чем его самого.
– Когда я хочу мужика, мне сгодится и горбун из Собора Парижской Богоматери, – говорила она. – Внешность, возраст, род занятий не имеют никакого значения. Важно лишь то, что у него в голове, – и меня не заботит, если там не все в порядке. Я должна получить его таким, какой он есть. И когда я добиваюсь своего – а на этом пути все средства хороши, – то чувствую себя раскованной, открытой для всего, что нравится ему и нравится мне. Для меня это естественно, и потому я готова домогаться любого мужчины, которого пожелаю. И всегда получаю его. Всегда. – Она уткнулась ему в плечо подбородком. – Кроме одного: Годдара. Но теперь и это – лишь вопрос времени.
– Я вспомнил одного парня, – задумчиво проговорил Домострой, – он год за годом, каждый день, в любую погоду стоял в грязных лохмотьях на тротуаре перед Карнеги-холл и пел знаменитые оперные арии. У него был неплохой голос, причем очень сильный, его было слышно за квартал, и вот когда этот оборванец пел, то гримасничал так, что обнажались его беззубые десны и лицо страшно багровело от напряжения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я