https://wodolei.ru/catalog/shtorky/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Рисунки так легко прочерчивались на мягкой серой поверхности и так легко стирались…
На сплетениях темных вытертых нитей паласа возникали все новые картины – они являлись откуда-то из глубины его бытия, они были темны, словно время, ушедшее во тьму, они проплывали перед его взором где-то в отдалении, но все равно было ясно, что они тоже существуют и на самом деле они совсем рядом, потому что они все пришли из его жизни: они как бы и есть его жизнь; не могут они быть далеко – пусть они и унесены временем куда-то в глубину, но ведь не исчезли же совсем. Он до сих пор чувствует на себе их тяжесть, потому что они – это и есть он сам. А вот теперь они уже будто и не из его прошлого, иначе они не привели бы его к этому дню, когда он понял: его прошлое – это прошлое его и еще одного, другого, с которым он до вчерашнего дня был единым целым; но сегодня настал день, когда эта связь разорвалась, он отделился и будет отделяться все больше, он остается по эту сторону, а тот – по другую, и они станут расходиться все дальше и дальше, и теперь только лишь часть из того, что было до вчерашнего дня, связана с ним, а вовсе не все то целое, что существовало еще вчера. Теперь он видел, что лишь немногое из его вчерашнего он мог назвать своим – большая часть принадлежала другому. Сегодня ему придется смириться с тем, что он теперь сам уже нечто иное, нечто бесполезное, нечто отдельное, одинокое; теперь его прошлое приблизилось к чему-то, что было неразличимо в ожидающем его одиночестве, в его новом, изменившемся существовании; теперь стало очевидным, что в прошлом нельзя было увидеть то, что предстояло ему сейчас, а теперь это невидимое явилось ему, обнаружило свою невидимость, открыло свою безымянность, но слишком далеко оно было, чтобы можно было рассмотреть его; казалось даже, что там оно не одно – их больше, и он должен сам, собственной рукой коснуться любого из них, которого захочет, и сказать: вот это и есть мое будущее! И хотя он еще ни одного из них не видел (потому что они еще не обрели бытие, и только смутное, туманное чувство говорило ему, что нечто поджидает его посреди той тяжести и холода, а может, вовсе и не оно его поджидает, а это он ждет, когда сам приблизится к тому тяжелому и холодному), но каким-то непостижимым образом чувствовал: одно из них может сделать его радостным, спокойным, сделать так, что он скажет себе: «Ох, кончилось, как хорошо!», а другое всегда будет преследовать его – пока оно только ждет его впереди, но, если он пройдет мимо, оно пойдет за ним следом и будет мучить его: даже теперь, хотя оно еще не настигло его или он еще не миновал это страшное, а только ощущает тяжесть и холод, обжигающий холод там, впереди, – уже теперь он предчувствовал все муки, которые принесет оно его душе; и точно так же он понимал, что от него нужно быть подальше (оно и так было далеко, а он стремился еще больше отдалить это, и сам отодвигался, и не хотел это знать), быть как можно дальше, ибо оно непременно подчинит его; а то, другое (которое было близко, а он стремился приблизить это еще больше, чувствовал невольное влечение к этому, желал этого), несущее радость, обещающее душе покой, когда он сможет сказать себе: «Ох, кончилось, видишь? Как хорошо…», – это было вот что: теперешней ночью, этой самой ночью перед тем «завтра», когда после стольких лет жизни с Манучехром, после того, как он постоянно ощущал на себе груз его тела и (сейчас он это понимал) его болей, которые стали и его болью, он должен пойти – сегодня ночью, прямо сейчас, или нет, немножко позже, как только он убедится, что все (эти всегда чужие все) спят, – должен встать, открыть дверь сарая (на которой был человечек, нарисованный им когда-то кусочком известки, отколупнутым от стены), как-то открыть ее, неважно как, но открыть и сломать это проклятое кресло, испортить его.
Теперь, явственно и во всех подробностях, он видел – уже не картины, являвшиеся из глубин его бытия и проступавшие на темных нитях ветхого паласа, нет, теперь, ярко и полноцветно, очень ярко и очень живо предстало ему все происходившее несколько часов назад: не только на скрещивающихся нитях, но и на стене, и на всем, что было у него перед глазами, и на том, что жило только в его воображении, и внутри его самого, и за пределами зримого, на всем, что он когда-либо мог бы увидеть, но не увидел, – повсюду видел он это. И дрожь – так же, как вчера, когда перед ним внезапно предстало то, о чем он раньше и понятия не имел, – сотрясала его снова. Ведь утром его послали принести из гаража ящик, он пошел и принес и под присмотром ханум – она приказывала, что делать, а иногда немножко помогала – разобрал доски и вытащил из соломы кресло на колесах. Сначала он никак не мог понять, что это такое, и думал – какая-то игрушка для Манучехра; он даже обрадовался – но в этой радости таилась горечь: то, чем думал обладать, обмануло его. И снова он, точно так же, как тогда, увидел, что это на самом деле такое, а потом услышал, что говорят взрослые, и из этого узнал, что кресло – никакая не игрушка, а совсем другое. Он услышал, что гость, несколько недель тому назад приезжавший из Тегерана, вернувшись домой, прислал для Манучехра из своего далекого города (где все было таким непонятным и неправдоподобным) это кресло, чтобы Манучехр мог в нем сидеть и, как сказала ханум, поворачивать рычаг туда и сюда: кресло будет само ехать и везти Манучехра – носить его, – потому что, сказала ханум, Манучехр уже большой и нехорошо, что его таскают на закорках. А Манучехр спросил взволнованно: «Сам себя повезу?»
В жизнь Хасана как будто вошло нечто новое, словно он обнаружил у себя новую руку или ногу или глаз или узнал, что раньше у него чего-то не хватало. Для него это нечто было новым и неизвестным, но по тяжести его он ощущал, что оно есть и, наверное, было всегда – только раньше оно было у него за спиной и поэтому не было видно, а теперь жизнь почему-то заставила его повернуться, и он замер: то, что скрывалось позади и чью тяжесть он не мог видеть, как не мог видеть собственные глаза, то, чья тяжесть была прежде неразделима с его собственным существованием, теперь, когда он отделился от этого настолько, что смог увидеть, предстало его взору. Так это была не игрушка, игрушки совсем не такие, а это – кресло на колесах, чтобы Манучехр сам на нем ездил, сам рулил. Привезли кресло. Вот это самое. Он сам вытащил его из соломы, сам очистил его и обрадовался его появлению; но теперь, когда прошлое ушло от него, когда почти все ушло и перестало принадлежать ему (ибо от его разделившегося прошлого лишь меньшая часть оставлена ему, чтобы он теперь мог распоряжаться ею, как хочет), в этой ушедшей части остался какой-то изъян, там чего-то недостает, но уже не он будет восполнять изъян – появилось нечто иное, что уже готово заполнить пустоту, занять его место; а раз его место занято, кто он тогда? Что он? Никто. Его нет. Нет того, который был вчера, а сегодня он кто-то совсем другой… Он вдруг заметил, что уже совсем стемнело, дом затих и что он уже давно – сколько же? он не знал – сидит неподвижно, ничего не делая. Кресло! Он видел это кресло – оно там, в темноте сарая, а дверь сарая (на которой был человечек, нарисованный им когда-то кусочком известки, отколупнутым от стены) заперта. Одна ночь осталась ему!… И кресло.
Чего только нет на свете – сколько всего есть, взаправду есть! Но все перестало существовать для него; из всего реального мира в его сознании оставалось одно только кресло, оно все больше и больше поглощало его сознание, оно росло с каждым мгновением и заполняло собою все, не оставляя ни одного свободного места; и он знал, что должен сломать это кресло. Он чувствовал, что, пока кресло не сломано, ему не быть, а тот, кто есть сейчас, – это не он и уж точно не весь он, кресло заслонило его, наполовину отодвинуло в небытие, и, пока кресло не уничтожено, он не станет прежним, не станет целым, кем был раньше. Сердце его громко стучало. Он встал. Тень, сломавшаяся у пола и потолка, метнулась перед ним и стала уменьшаться. Он тихонько приоткрыл дверь. За всеми дверьми в доме была тишина. Он выглянул наружу. Дыхание ветра, уже по-осеннему прохладного, коснулось лица. До слуха донесся какой-то неясный шорох. Взгляд его с бесцельной пытливостью обежал двор. Сердце замирало. Была ночь, и привычный ночной покой наполнял дом. Он втянул, голову обратно и оглядел комнату. Лампа коптила. Слух его улавливал лишь тихий шелест ветвей. Мысленно он видел дверь сарая, но глазами не видел ее, она была заслонена лестницей с каменными ступенями, что поднималась мимо его комнаты на второй этаж, и на каждой ступеньке стоял цветочный горшок с геранью. Он глубоко вздохнул, стиснул зубы – и вышел из комнаты.
Прежде он легко и свободно проходил ночью в любой уголок двора и обратно; теперь же шаги были тяжелыми и вязкими, он сдерживал дыхание, стараясь не дышать вовсе, и чутко прислушивался. Дойдя до середины двора, он остановился и оглянулся. Дом спал. По-ночному скулили собаки. Где-то далеко, очень далеко клянчил подаяние нищий. И все это: безмолвие дома, ночной вой собак, протяжный голос нищего и сам он – было для него неожиданно новым, небывало ярким и осязательным. Он уже не узнавал мира вокруг себя – привычная однообразная тусклость исчезла, новые краски и новые тени притягивали взгляд, влекли чувства, переворачивали все его существо, повергали в дрожь. Как будто его дневная жизнь была сном и то, что он днем видел во сне, явилось ему теперь в ночной яви, и постепенно он узнавал вокруг себя все, знакомое ему по дневным грезам. Вот тот самый дом, который он так долго, всю жизнь, до сегодняшнего дня, видел во сне, вот дерево, вот ступеньки, вот бассейн, а вот и та дверь – теперь он чувствовал, что все это наяву окружает его, обманчивая призрачность сна ушла, сменившись реальным кошмаром жизни.
Он взял в руки замок, подержал его и отпустил. Потом потрогал цепь, на которой висел замок. Как-то раз, когда у него после болезни выскочила на уголках губ лихорадка, ему сказали, чтобы он рано утром, до восхода солнца, приложил к ним кольцо холодной дверной цепи – эта самая цепь, соединявшая дверь сарая с дверной рамой, и не пускала его сейчас к креслу. Он неподвижно смотрел, как раскачивается цепь, описывая в своем движении полумесяцы, как постепенно становятся они все уже, пока, наконец, цепь не повисла без движения; цепь ему никак не разомкнуть. А дверь надо открыть. Его била дрожь. Он повернулся лицом к спальной комнате ханум и аги. В комнату вело три двери, и была она на втором этаже, в углу двора; перегородка перед входом была утыкана острыми шипами, чтобы не забиралась кошка. Под первой и третьей дверьми были окна, а под средней – дверь в комнату, находившаяся на уровне земли. Он перевел взгляд дальше, на соседние двери, ведущие в гостиную; всего дверей было пять, а под ними – окно в кухню, в помещение для водяного насоса и в буфетную; между решетчатым окном и дверцей буфетной был курятник. Он все думал о том, что нужно взять ключи из гостиной, и вдруг обнаружил, что осторожными шагами поднимается по лестнице, и вот он уже возле двери, теперь надо тихо войти в комнату и беззвучно снять связку ключей с гвоздя, вбитого в дверную раму. Но дверь была заперта изнутри.
Дрожа, он вслушивался в шорохи ветра. Спустился вниз. Одна мысль владела им: нужно открыть дверь и добраться до кресла. Он был во дворе. Миновал палисадник, подошел к бассейну и, став к нему спиной, смотрел на тусклые и блеклые от ночной темноты стекла всех этих немых, запертых изнутри дверей. Дрожь не оставляла его. Дыхание перехватило. Он пошел вперед. Ухватился рукой за кольцо железной решетки окна, подтянулся, уперся носком ноги в другое кольцо, перехватил руку, поставил вторую ногу выше – и тут внезапно содрогнулся: ему показалось, что он летит вниз головой. Но он не упал – это внезапный ужас сотряс его, потому что, когда он, дрожа, висел,. прижатый к изогнутым прутьям, и ему хотелось, чтобы весь мир куда-то исчез, чтобы он ослеп, оглох, вдруг раскудахтались куры, они подняли гам и никак не унимались. И когда он в отчаянном безрассудном порыве подтянулся еще выше, куры успокоились. Он сел перед дверью; все еще дрожа и сглатывая слюну, он слушал громкий стук своего сердца и ждал, к чему приведет внезапный переполох, поднятый курами. Но ничего не случилось. Все спали сладким крепким сном за закрытыми дверями и ничего не слышали – им что, они ведь не висели, прижавшись к решетке из полых металлических колец, где все звуки казались такими устрашающе громкими!… Зря он так напугался. Он встал и увидел внизу запертую дверь сарая – она была обращена к нему, звала его в темноте, ждала его, а за этой дверью было кресло, и, хотя кресло виделось ему за каждой из дверей, за каждой закрытой дверью, все же больше всего оно было там. Он тронул рукой дверь перед собой – закрыта. Он все еще дрожал. Глубоко вздохнул, весь напрягся, уперся ногой в пол, прижался к перегородке, взялся за перекладину с другой стороны, перенес ногу и перебрался на другой порог. Потрогал дверь. Заперто. Вот он у четвертой двери. И снова заперто. Теперь он уже возле пятой, за которой идет первая дверь в спальню ханум и аги, – и снова заперто. Все пять дверей заперты. Он снова стал перелезать через перегородки, теперь назад, и снова пробовал двери рукой, и они опять оказывались запертыми изнутри – они ведь и были заперты изнутри и не открывались навстречу его робкой, отчаянной надежде. Теперь он стоял перед первой дверью. Взялся за дверь снизу и просунул руку в нижнюю щель. Щеколда была опущена. Дальше пальцы не просовывались. Он опять перелез через перегородку к следующей двери. Там нижняя щеколда оказалась поднятой. Он сразу успокоился. Просунул пальцы в щель и постарался укрепить задвижку так, чтобы она не упала. Теперь уже ничего не слышал. Он вслушивался лишь в свое учащенное дыхание и весь отдался напряженному усилию. Он усердно трудился и уже не думал о том, зачем он так старается, единственное, что он помнил, – теперь надо, чтобы верхняя щеколда проскользнула по желобку вниз, чтобы язычок высвободился из петли и дверь открылась.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я