мойка для ванны
Не для повести, для себя: я никогда не верила писателям, которые исповедуются перед широкой аудиторией, из всех христианских обрядов мне больше всего по душе тайна исповеди, однако до меня и лучше меня об этом сказал Лермонтов.
А в смешном, ещё с подросткового возраста, ощущении, признаюсь, мне казалось… нет, не казалось, я была и этом уверена! — что живи я тогда — и Лермонтова бы защитила. Не в том смысле, что прикрыла собой от пули — так бы и позволил он мне это сделать! — а в том, что подарила бы ему такую нежную, такую преданную любовь, что он… что у него времени бы на ссору с Мартыновым не осталось. По девичьей логике я предпочла именно Лермонтова, а не Пушкина: Лермонтов в любви был несчастлив, а муж первоц красавицы России на такую замухрышку, как я, и походя не взглянул бы… Впрочем, все девицы одинаковы: кому из нас в юности не казалось, что мы обладаем неким волшебным талисманом, делающим нас всесильными? Талисман-то был, только волшебства в нем оказалось ни на грош: простой самообман юных самоуверенных дурочек. Нескоро мы сообразили, что пятиминутное счастье недорого стоит, а пока поумнели, настоящее, духовное упустили.
Вот я такая же дурочка была — с ветром в голове: сначала о Лермонтове размечталась, а когда на землю спустилась, Нарцисса за Аполлона приняла…
Маргарита, королева Наваррская, говорила, что после тридцати лет женщине пора менять эпитет «прекрасная» на эпитет «добрая». Я бы к этому добавила — мудрая, имея и виду, что выстраданное понимание жизни не променяла бы на девичью прелесть. Юный ум слишком подвластен страстям, а страсти плохой помощник в делах: когда ты пьяна от любви и видишь будущего мужа через брачную фату — берегись, подружка, уж не ждёт ли тебя горькое похмелье! Недаром Вольтер писал, что первый месяц медовый, а второй полынный. Лучше дай себе срок, остынь, подожди, пока голова перестанет кружиться — и присмотрись: тот ли он, каким в самую черёмуху казался? Заслуживает ли он такого бесценного дара, как твоя любовь?
Это теперь я такая умная — задним числом: десятьдвенадцать лет назад я рассуждала по иному. Мне и в голову не приходило, что Вася, готовый ради минутного свидания со мной неделю сидеть на гауптвахте, и есть мой суженый
— «что нам дано, то не влечёт». Десятьдвенадцать лет назад Вася, родной на всю оставшуюся жизнь, не устраивал меня потому, что за него не надо было бороться.
Хотела я рассказать, как появился Сергей Хорев, как вспыхнула наша любовь, но не могу, рука не поднимается писать историю своей глупости. Скажу только, что никто — ни Вася, ни Дима, ни Слава — никто меня не остановил, не нашлось человека, который бы мне сказал: «Не торопись, пока слепа! Через месяц ты вдруг обнаружишь, что твой любимый не очень умен, через два — что он сухой эгоист, а через три, потрясённая, поймёшь, что он совсем не такой, каким ты себе его выдумала).
А если бы и нашёлся такой человек, поверила бы ему? От любви словами не отговоришь, каждому человеку, как охотнику через джунгли, суждено прорубаться через собственные ошибки…
И все-таки для того, чтобы окончательно прозреть, нужно было случиться Большому Пожару…
Ладно, пора приступать к делу. Сначала о Зубове.
Музей схож с театром: если в нем нет изюминок, никакая реклама не поможет, зрителей придётся затаскивать на верёвке. Поэтому жизнь работника музея — это постоянная и изнурительная погоня за изюминками или, как мы их называем, «сапогами Петра Великого». Нашему краеведческому музею не очень-то повезло: великие люди выбирали себе для рождения и проживания другие места, особых событий, потрясавших Россию, в нашем городе не происходило, мамонты в наших краях кладбищ не устраивали, Степана Разина он не заинтересовал, Емельяна Пугачёва тоже, и лишь в Великую Отечественную город набрал силу — когда принял сотни эшелонов с запада и развернул на своих окраинах заводыарсеналы.
Так что нам приходилось лезть вон из кожи, чтобы отыскивать собственные, местные «сапоги» и завоевать расположение земляков. Каждый вновь обнаруженный экспонат вызывал ажиотаж и страстные споры: «сапог али не сапог»? Раскопанная археологами на территории области и реконструированная стоянка каменного века — определённо, «сапог»; средневековый пергамент с рисунком крепости, из которой родился город, — тоже, а вот главный «сапог», личный пистолет Пугачёва, оказался блефом: специалисты установили, что пистолет был сделан никак не раньше девяностых годов XIX века, то есть лет через пятнадцать после казни Пугачёва. Доказать подлинность исторических реликвий — вообще непростое дело, но у нас есть вещи и безусловные: редкая утварь русского средневековья, копья, мечи и кольчуги, пушка с ядрами, произведения искусства и мебель XVII-XIX веков, автографы Чайковского и Римскою-Корсакова, несколько писем Горького и Шаляпина, книги из библиотеки Чернышевского, шахматы Алёхина и многое другое. Я уже не говорю о довольно богатом архиве, которым мне и приходилось заниматься.
Пожар возник на пятом этаже и распространялся выше, музей не пострадал, и свой рассказ с него я начала лишь потому, что в тот злополучный вечер мне в музей позвонил Зубов. «Кажись, нашёл „сапог“, — с обычным своим сарказмом сказал он. — Прижизненный портрет Екатерины Второй, неизвестный, но определённо гениальный художник».
Понять, когда Зубов шутит, а когда говорит серьёзно, было невозможно, но он уже не раз находил для музея интересные вещи, и я побежала наверх, в реставрационную мастерскую — небольшую комнату, которую Зубов выгородил для себя из выставочного зала. Он сидел за столом и рассматривал в лупу портрет: Екатерина Вторая в высоком парике, полное розовощёкое лицо, надменный взгляд больших голубых глаз… Явная и весьма посредственная копия портрета императрицы из Петродворца!
— Но художник-то неизвестный, — иронически настаивал Зубов. — Согласен, копия плохая, зато владелец просит за неё сущие гроши — полторы тысячи.
Мы посмеялись и перешли на другие темы, ради чего Зубов меня и пригласил.
Зубов был одним из интереснейших людей, которых я знала, наверное, даже самым интересным. Циничный, злой, саркастичный, он наживал себе врагов с усердием, которого ему явно не хватало для создания личного благополучия. Неухоженный старый холостяк, со свалянной бородкой клинышком, в которой вечно торчали какие-то крошки, с блеклыми, иронически смотревшими на собеседника глазами и обмотанным вокруг шеи грязноватым шарфом, он был похож на опустившегося разночинца прошлого века, да и не только внешне, он и внутренне был не от мира сего — совершённый бессребреник, у которого кто хочешь мог одолжить без отдачи десятку, искренне, не показно равнодушный к чужому мнению о себе и своих работах. В наше время, когда после аскетизма и нехваток до— и послевоенного времени вещи вновь стали играть былую роль, он в свои пятьдесят пять лет не обзавёлся даже квартирой — жил в какой-то жалкой комнатёнке, где вместо кровати лежал на чурках матрас, а гардеробом служили вбитые в стену гвозди; немалые же деньги, которые Зубов зарабатывал и не успевал раздать, уходили на спиртное — пил он каждый день, причём не какую-нибудь бормотуху, а хороший коньяк. Совершенно трезвым я его никогда не видела, как, впрочем, и по-настоящему пьяным — в он всегда, как говорится, был «на взводе».
Нынче, когда каждый старается углубиться в свою специальность, энциклопедически образованных людей становится все меньше; Зубов был одним из них. Знал он очень много — историю и философию, литературу и искусство, и не просто знал, а свободно и глубоко рассуждал, как умели это делать когда-то не скованные программами старые университетские профессора. Наши беседы, а он чуть ли не каждую неделю находил для них предлог, я ценила чрезвычайно и по первому его зову бежала наверх «набираться ума»; иногда мне казалось, что он не прочь за мной поухаживать, но до этого, к счастью, дело не дошло: как и многим людям зрелого возраста, ему льстило дружеское расположение молодой женщины и он, видимо, опасался его потерять. Впрочем, какие-то женщины, по слухам, у него были, но не думаю, чтобы они сколько-нибудь серьёзно на него влияли.
Я потому столь подробно рассказываю о Зубове, что ищу разгадку его смерти в его жизни.
Разгадка предполагает загадку: так вот, вся жизнь Зубова была насквозь загадочной, одни сплошные «почему?».
Незаурядный художник и выдающийся, со всесоюзным именем эксперт и реставратор, он не раз получал заманчивые предложения работать в столице — и категорически их отклонял. Загадка? Его ученики, молодые художники, рассказывали, что Зубов на их глазах за два-три часа писал отличные пейзажи
— потом их никто не видел, ни до, ни после его смерти. Почему? Почему при несомненном уме и таланте его личная жизнь сложилась столь неудачно? Ну, бывает, и очень часто, когда талант попадает в неблагоприятные условия и окружающая посредственность его душит, по про Зубова этого сказать никак нельзя: молодёжь открыто признавала его метром, начальство, хотя и не любило за строптивость и непослушание, по ценило — в Москву, в Ленинград человека зовут, а он верен городу; недругов было много, особенно среди художников старшего поколения, но помешать Зубову работать и выставляться они не имели силы.
Может, «ищите женщину»? Несчастная любовь?
Попробую воспроизвести один наш разговор, н котором я попыталась кое-что выяснить.
Зубов. Люди всегда были рабами условностей, воззрений своего времени. Сенека писал: «Что было пороками, то теперь нравы». Если даже мораль меняется, то что говорить о моде? Древнему римлянину в его тоге и сандалиях сегодня и десяти шагов не дали бы пройти по улице, а в средние века вас бы сожгли на костре, появись вы на людях в своих джинсах. Вы уже не в первый раз намекаете, что я должен приобрести новый костюм, поскольку мой якобы вышел из моды. Между тем я привык к нему и считаю, что он превосходно выполняет своё назначение — скрывает мою наготу. Таковы мои и не слишком изящные, но достаточно прочные ботинки, и старенькие часы, которые идут точно, и все прочее. Однажды, будучи на рынке, где продавались разные товары, Сократ воскликнул: «Сколько есть вещей, без которых можно жить!»
Я. Вы ещё скажете, что готовы, как Диоген, жить в бочке?
Зубов. А вот этого я не скажу. Я не очень верю в искренность Диогена — мудрец просто играл на публику. Лиши его зрителей — и он перебрался бы в приличный дом. Тщеславие, игра на публику бывают сильнее здравого смысла: ведь жить в бочке очень неудобно. Но по большому счёту древние, с их минимумом потребностей, были куда мудрее нас. Антисфен считал, что в дорогу нужно запасаться тем, чего не потеряешь даже при кораблекрушении.
Я. Слова, Алексей Ильич, слова! Ваши любимые древние даже Сократ, были семейными людьми, и часто довольно состоятельными. Я что-то не припомню среди них уж очень бедных и целомудренных.
Зубов. Не спорю, хотя были и такие. Однако, на вопрос человека, стоит ли ему жениться, Сократ ответил: «Делай, что хочешь — все равно раскаешься», а Бион сказал: «Уродливая жена будет тебе наказанием, красивая
— общим достоянием»; Пифагор же на вопрос, когда надобно влюбляться, отвечал: «Всякий раз, как хочешь обессилеть». Отсюда ясно, что они относились к вашей сестре, как к неизбежному злу, а раз неизбежному — они, даже не семейные, вовсе не были целомудренными в нашем понимании этого слова. В юности я знал одного воистину большого художника, превеликого сластолюбца, который доказывал, что нет такой женщины, в которую нельзя было бы влюбиться. «Не верите? — говорил он. — Тогда представьте себя на необитаемом острове, с ней вдвоём, и вы поймёте, что живая женская ножка, даже и не очень стройная, куда более великое произведение, чем „Спящая Венера“ Джорджоне». Однажды он мне признался, что по-настоящему гордится не славой, наградами и званиями, а десятком побед, одержанных над женщинами в молодости. Честно вам скажу, что совершенно его не осуждаю.
Нет, человек, переживший несчастную любовь, вряд ли стал бы так рассуждать. Тем более Зубов приехал в город совсем молодым человеком и жил в нем безвыездно, такие вещи не скроешь.
Что же тогда?
Я заметила, что Зубов избегает разговоров, связанные с войной и с успехом его картины «На пенсию?». Первое меня не удивляло — мало ли какие печальные воспоминания могут быть связаны у человека с войной; а вот его более чем прохладное отношение к успеху картины было мне совершенно непонятно.
Дело в том, что я была убеждена в одном: под маской равнодушия и цинизма Зубов скрывает сильнейшее и неудовлетворённое честолюбие. Именно честолюбие! Скажи я об этом вслух — меня бы никто не понял, даже его враги: Зубов — и честолюбец? Полная чепуха! Разве может честолюбец перечёркивать собственные этюды, замазывать почти завершённые портреты, под которыми охотно подписался бы любой художник города?
Но я знала Зубова лучше многих других.
Когда он закончил «На пенсию?», первой он показал картину мне. По тому, как он быстро и глубоко затягивался сигаретой, я чувствовала его волнение, но мне не хотелось обижать его слишком быстрой и недостаточно продуманной реакцией, я долго стояла и смотрела, пытаясь поточнее сформулировать своё впечатление. Он не дождался, ненужно зевнул и с безразличием в голосе спросил: «Ну как, стоит выставлять эгу мазшо?»
Я совершенно искренне и, не удержавшись, восторженно ответила, что картина превосходна, что особенно меня поражают глаза рабочего и руки — таких говорящих глаз и рук я, кажется, у современных художников не видела, что картина чрезвычайно злободневна, успех ей обеспечен и прочее.
Кажется, Зубов меня слушал с волнением; тем более меня поразил его ответ.
— Ольга, — сказал он, — вы хороший, благожелательный человек. К сожалению, вы ни черта не понимаете в живописи.
Потом я не раз пыталась возобновить этот разговор, но тщетно — Зубов либо не отвечал, либо говорил, что ему некогда и прощался. А когда картину снимало телевидение, он сказался больным и не пришёл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
А в смешном, ещё с подросткового возраста, ощущении, признаюсь, мне казалось… нет, не казалось, я была и этом уверена! — что живи я тогда — и Лермонтова бы защитила. Не в том смысле, что прикрыла собой от пули — так бы и позволил он мне это сделать! — а в том, что подарила бы ему такую нежную, такую преданную любовь, что он… что у него времени бы на ссору с Мартыновым не осталось. По девичьей логике я предпочла именно Лермонтова, а не Пушкина: Лермонтов в любви был несчастлив, а муж первоц красавицы России на такую замухрышку, как я, и походя не взглянул бы… Впрочем, все девицы одинаковы: кому из нас в юности не казалось, что мы обладаем неким волшебным талисманом, делающим нас всесильными? Талисман-то был, только волшебства в нем оказалось ни на грош: простой самообман юных самоуверенных дурочек. Нескоро мы сообразили, что пятиминутное счастье недорого стоит, а пока поумнели, настоящее, духовное упустили.
Вот я такая же дурочка была — с ветром в голове: сначала о Лермонтове размечталась, а когда на землю спустилась, Нарцисса за Аполлона приняла…
Маргарита, королева Наваррская, говорила, что после тридцати лет женщине пора менять эпитет «прекрасная» на эпитет «добрая». Я бы к этому добавила — мудрая, имея и виду, что выстраданное понимание жизни не променяла бы на девичью прелесть. Юный ум слишком подвластен страстям, а страсти плохой помощник в делах: когда ты пьяна от любви и видишь будущего мужа через брачную фату — берегись, подружка, уж не ждёт ли тебя горькое похмелье! Недаром Вольтер писал, что первый месяц медовый, а второй полынный. Лучше дай себе срок, остынь, подожди, пока голова перестанет кружиться — и присмотрись: тот ли он, каким в самую черёмуху казался? Заслуживает ли он такого бесценного дара, как твоя любовь?
Это теперь я такая умная — задним числом: десятьдвенадцать лет назад я рассуждала по иному. Мне и в голову не приходило, что Вася, готовый ради минутного свидания со мной неделю сидеть на гауптвахте, и есть мой суженый
— «что нам дано, то не влечёт». Десятьдвенадцать лет назад Вася, родной на всю оставшуюся жизнь, не устраивал меня потому, что за него не надо было бороться.
Хотела я рассказать, как появился Сергей Хорев, как вспыхнула наша любовь, но не могу, рука не поднимается писать историю своей глупости. Скажу только, что никто — ни Вася, ни Дима, ни Слава — никто меня не остановил, не нашлось человека, который бы мне сказал: «Не торопись, пока слепа! Через месяц ты вдруг обнаружишь, что твой любимый не очень умен, через два — что он сухой эгоист, а через три, потрясённая, поймёшь, что он совсем не такой, каким ты себе его выдумала).
А если бы и нашёлся такой человек, поверила бы ему? От любви словами не отговоришь, каждому человеку, как охотнику через джунгли, суждено прорубаться через собственные ошибки…
И все-таки для того, чтобы окончательно прозреть, нужно было случиться Большому Пожару…
Ладно, пора приступать к делу. Сначала о Зубове.
Музей схож с театром: если в нем нет изюминок, никакая реклама не поможет, зрителей придётся затаскивать на верёвке. Поэтому жизнь работника музея — это постоянная и изнурительная погоня за изюминками или, как мы их называем, «сапогами Петра Великого». Нашему краеведческому музею не очень-то повезло: великие люди выбирали себе для рождения и проживания другие места, особых событий, потрясавших Россию, в нашем городе не происходило, мамонты в наших краях кладбищ не устраивали, Степана Разина он не заинтересовал, Емельяна Пугачёва тоже, и лишь в Великую Отечественную город набрал силу — когда принял сотни эшелонов с запада и развернул на своих окраинах заводыарсеналы.
Так что нам приходилось лезть вон из кожи, чтобы отыскивать собственные, местные «сапоги» и завоевать расположение земляков. Каждый вновь обнаруженный экспонат вызывал ажиотаж и страстные споры: «сапог али не сапог»? Раскопанная археологами на территории области и реконструированная стоянка каменного века — определённо, «сапог»; средневековый пергамент с рисунком крепости, из которой родился город, — тоже, а вот главный «сапог», личный пистолет Пугачёва, оказался блефом: специалисты установили, что пистолет был сделан никак не раньше девяностых годов XIX века, то есть лет через пятнадцать после казни Пугачёва. Доказать подлинность исторических реликвий — вообще непростое дело, но у нас есть вещи и безусловные: редкая утварь русского средневековья, копья, мечи и кольчуги, пушка с ядрами, произведения искусства и мебель XVII-XIX веков, автографы Чайковского и Римскою-Корсакова, несколько писем Горького и Шаляпина, книги из библиотеки Чернышевского, шахматы Алёхина и многое другое. Я уже не говорю о довольно богатом архиве, которым мне и приходилось заниматься.
Пожар возник на пятом этаже и распространялся выше, музей не пострадал, и свой рассказ с него я начала лишь потому, что в тот злополучный вечер мне в музей позвонил Зубов. «Кажись, нашёл „сапог“, — с обычным своим сарказмом сказал он. — Прижизненный портрет Екатерины Второй, неизвестный, но определённо гениальный художник».
Понять, когда Зубов шутит, а когда говорит серьёзно, было невозможно, но он уже не раз находил для музея интересные вещи, и я побежала наверх, в реставрационную мастерскую — небольшую комнату, которую Зубов выгородил для себя из выставочного зала. Он сидел за столом и рассматривал в лупу портрет: Екатерина Вторая в высоком парике, полное розовощёкое лицо, надменный взгляд больших голубых глаз… Явная и весьма посредственная копия портрета императрицы из Петродворца!
— Но художник-то неизвестный, — иронически настаивал Зубов. — Согласен, копия плохая, зато владелец просит за неё сущие гроши — полторы тысячи.
Мы посмеялись и перешли на другие темы, ради чего Зубов меня и пригласил.
Зубов был одним из интереснейших людей, которых я знала, наверное, даже самым интересным. Циничный, злой, саркастичный, он наживал себе врагов с усердием, которого ему явно не хватало для создания личного благополучия. Неухоженный старый холостяк, со свалянной бородкой клинышком, в которой вечно торчали какие-то крошки, с блеклыми, иронически смотревшими на собеседника глазами и обмотанным вокруг шеи грязноватым шарфом, он был похож на опустившегося разночинца прошлого века, да и не только внешне, он и внутренне был не от мира сего — совершённый бессребреник, у которого кто хочешь мог одолжить без отдачи десятку, искренне, не показно равнодушный к чужому мнению о себе и своих работах. В наше время, когда после аскетизма и нехваток до— и послевоенного времени вещи вновь стали играть былую роль, он в свои пятьдесят пять лет не обзавёлся даже квартирой — жил в какой-то жалкой комнатёнке, где вместо кровати лежал на чурках матрас, а гардеробом служили вбитые в стену гвозди; немалые же деньги, которые Зубов зарабатывал и не успевал раздать, уходили на спиртное — пил он каждый день, причём не какую-нибудь бормотуху, а хороший коньяк. Совершенно трезвым я его никогда не видела, как, впрочем, и по-настоящему пьяным — в он всегда, как говорится, был «на взводе».
Нынче, когда каждый старается углубиться в свою специальность, энциклопедически образованных людей становится все меньше; Зубов был одним из них. Знал он очень много — историю и философию, литературу и искусство, и не просто знал, а свободно и глубоко рассуждал, как умели это делать когда-то не скованные программами старые университетские профессора. Наши беседы, а он чуть ли не каждую неделю находил для них предлог, я ценила чрезвычайно и по первому его зову бежала наверх «набираться ума»; иногда мне казалось, что он не прочь за мной поухаживать, но до этого, к счастью, дело не дошло: как и многим людям зрелого возраста, ему льстило дружеское расположение молодой женщины и он, видимо, опасался его потерять. Впрочем, какие-то женщины, по слухам, у него были, но не думаю, чтобы они сколько-нибудь серьёзно на него влияли.
Я потому столь подробно рассказываю о Зубове, что ищу разгадку его смерти в его жизни.
Разгадка предполагает загадку: так вот, вся жизнь Зубова была насквозь загадочной, одни сплошные «почему?».
Незаурядный художник и выдающийся, со всесоюзным именем эксперт и реставратор, он не раз получал заманчивые предложения работать в столице — и категорически их отклонял. Загадка? Его ученики, молодые художники, рассказывали, что Зубов на их глазах за два-три часа писал отличные пейзажи
— потом их никто не видел, ни до, ни после его смерти. Почему? Почему при несомненном уме и таланте его личная жизнь сложилась столь неудачно? Ну, бывает, и очень часто, когда талант попадает в неблагоприятные условия и окружающая посредственность его душит, по про Зубова этого сказать никак нельзя: молодёжь открыто признавала его метром, начальство, хотя и не любило за строптивость и непослушание, по ценило — в Москву, в Ленинград человека зовут, а он верен городу; недругов было много, особенно среди художников старшего поколения, но помешать Зубову работать и выставляться они не имели силы.
Может, «ищите женщину»? Несчастная любовь?
Попробую воспроизвести один наш разговор, н котором я попыталась кое-что выяснить.
Зубов. Люди всегда были рабами условностей, воззрений своего времени. Сенека писал: «Что было пороками, то теперь нравы». Если даже мораль меняется, то что говорить о моде? Древнему римлянину в его тоге и сандалиях сегодня и десяти шагов не дали бы пройти по улице, а в средние века вас бы сожгли на костре, появись вы на людях в своих джинсах. Вы уже не в первый раз намекаете, что я должен приобрести новый костюм, поскольку мой якобы вышел из моды. Между тем я привык к нему и считаю, что он превосходно выполняет своё назначение — скрывает мою наготу. Таковы мои и не слишком изящные, но достаточно прочные ботинки, и старенькие часы, которые идут точно, и все прочее. Однажды, будучи на рынке, где продавались разные товары, Сократ воскликнул: «Сколько есть вещей, без которых можно жить!»
Я. Вы ещё скажете, что готовы, как Диоген, жить в бочке?
Зубов. А вот этого я не скажу. Я не очень верю в искренность Диогена — мудрец просто играл на публику. Лиши его зрителей — и он перебрался бы в приличный дом. Тщеславие, игра на публику бывают сильнее здравого смысла: ведь жить в бочке очень неудобно. Но по большому счёту древние, с их минимумом потребностей, были куда мудрее нас. Антисфен считал, что в дорогу нужно запасаться тем, чего не потеряешь даже при кораблекрушении.
Я. Слова, Алексей Ильич, слова! Ваши любимые древние даже Сократ, были семейными людьми, и часто довольно состоятельными. Я что-то не припомню среди них уж очень бедных и целомудренных.
Зубов. Не спорю, хотя были и такие. Однако, на вопрос человека, стоит ли ему жениться, Сократ ответил: «Делай, что хочешь — все равно раскаешься», а Бион сказал: «Уродливая жена будет тебе наказанием, красивая
— общим достоянием»; Пифагор же на вопрос, когда надобно влюбляться, отвечал: «Всякий раз, как хочешь обессилеть». Отсюда ясно, что они относились к вашей сестре, как к неизбежному злу, а раз неизбежному — они, даже не семейные, вовсе не были целомудренными в нашем понимании этого слова. В юности я знал одного воистину большого художника, превеликого сластолюбца, который доказывал, что нет такой женщины, в которую нельзя было бы влюбиться. «Не верите? — говорил он. — Тогда представьте себя на необитаемом острове, с ней вдвоём, и вы поймёте, что живая женская ножка, даже и не очень стройная, куда более великое произведение, чем „Спящая Венера“ Джорджоне». Однажды он мне признался, что по-настоящему гордится не славой, наградами и званиями, а десятком побед, одержанных над женщинами в молодости. Честно вам скажу, что совершенно его не осуждаю.
Нет, человек, переживший несчастную любовь, вряд ли стал бы так рассуждать. Тем более Зубов приехал в город совсем молодым человеком и жил в нем безвыездно, такие вещи не скроешь.
Что же тогда?
Я заметила, что Зубов избегает разговоров, связанные с войной и с успехом его картины «На пенсию?». Первое меня не удивляло — мало ли какие печальные воспоминания могут быть связаны у человека с войной; а вот его более чем прохладное отношение к успеху картины было мне совершенно непонятно.
Дело в том, что я была убеждена в одном: под маской равнодушия и цинизма Зубов скрывает сильнейшее и неудовлетворённое честолюбие. Именно честолюбие! Скажи я об этом вслух — меня бы никто не понял, даже его враги: Зубов — и честолюбец? Полная чепуха! Разве может честолюбец перечёркивать собственные этюды, замазывать почти завершённые портреты, под которыми охотно подписался бы любой художник города?
Но я знала Зубова лучше многих других.
Когда он закончил «На пенсию?», первой он показал картину мне. По тому, как он быстро и глубоко затягивался сигаретой, я чувствовала его волнение, но мне не хотелось обижать его слишком быстрой и недостаточно продуманной реакцией, я долго стояла и смотрела, пытаясь поточнее сформулировать своё впечатление. Он не дождался, ненужно зевнул и с безразличием в голосе спросил: «Ну как, стоит выставлять эгу мазшо?»
Я совершенно искренне и, не удержавшись, восторженно ответила, что картина превосходна, что особенно меня поражают глаза рабочего и руки — таких говорящих глаз и рук я, кажется, у современных художников не видела, что картина чрезвычайно злободневна, успех ей обеспечен и прочее.
Кажется, Зубов меня слушал с волнением; тем более меня поразил его ответ.
— Ольга, — сказал он, — вы хороший, благожелательный человек. К сожалению, вы ни черта не понимаете в живописи.
Потом я не раз пыталась возобновить этот разговор, но тщетно — Зубов либо не отвечал, либо говорил, что ему некогда и прощался. А когда картину снимало телевидение, он сказался больным и не пришёл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40