https://wodolei.ru/catalog/unitazy-compact/sanita/komfort/
Итак,
СУББОТА
Удивительно, что люди, которые много размышляют о героях, в конце концов начинают чувствовать непреодолимое желание перейти от размышлений к делу. Может быть, это потому, что героический подвиг (о чем говорит уже само слово) заключается в действии. Конечно, очень важно, что человек до этого думал, но еще важнее — осуществить само действие, выдержать, выстоять.
Вот и я, четырнадцатилетний «исследователь героизма», проснувшись рано утром в субботу, почувствовал непреодолимое желание совершить героический подвиг. Я решил сделать что-нибудь героическое и только потом рассказать об этом прадедушке. У меня даже был один план. Еще до завтрака я незаметно выскользнул из дому, поспешил на Виндштрассе, где жил Джонни Флотер, и просвистел под его окном наш старый условный сигнал — начало английской песенки: «Мой милый уплыл в океан…» (Мы очень ценили эту песенку за краткость — наших знаний английского языка как раз на нее хватало.)
По необъяснимым причинам — может быть, по случаю плохой погоды — Джонни в это утро тоже проснулся раньше обычного. Он тут же открыл створку окна и спросил:
— Ты чего? Что-нибудь случилось?
— Я хочу сегодня спуститься вниз по тросу, Джонни, — сказал я, и в горле у меня, когда я это говорил, что-то забулькало.
— Что-о-о?! В такой ветер? — крикнул Джонни.
— Вот именно из-за ветра, — храбро ответил я.
Окно захлопнулось, и через минуту Джонни, неумытый и растрепанный, стоял уже рядом со мной.
— Пошли! — сказал он. И больше ни слова. Но для меня это прозвучало так, как если бы палач сказал приговоренному: «Разрешите пригласить вас на виселицу!» Душа у меня ушла в пятки.
Между замыслом и выполнением геройского подвига, как я убедился в это утро, лежит глубокая пропасть, которую необходимо преодолеть. Теперь, когда я шагал рядом с Джонни навстречу ветру, то, что я задумал, представлялось мне сущим безумием.
План мой заключался в следующем. На северной стороне острова, который в этом месте поднимался над морем метров на шестьдесят, к скале был прикреплён трос. И тот, у кого доставало на это мужества и ловкости, мог, перехватываясь, спуститься по нему на причал. Если, конечно, вообще сумеет добраться до троса. Потому что трос свисал с красной гранитной скалы метров на десять или двенадцать ниже ее вершины. Кроме того, сейчас он обледенел. Все мальчишки моего возраста мечтали о том, чтобы в самое опасное время, то есть в мороз и ветер, спуститься по тросу. Но пока ещё ни один на это не отважился.
И вот я решился первым совершить этот головокружительный спуск. Однако, когда мы с Джонни глянули со скалы вниз и я увидел, как ужасающе далеко внизу качается трос, я потерял мужество. Мне захотелось сказать, как говорил мой прадедушка: «Ставить свою жизнь на карту без всякого смысла — это ещё не геройство!» Но мне было четырнадцать лет, и меня вдохновлял героический подвиг сам по себе, даже без смысла. А кроме того, рядом со мной стоял Джонни, словно восклицательный знак в невысказанной фразе: «А вот и слабо!»
И я это сделал. Только не спрашивайте как. Я и сам теперь уже этого не знаю. Знаю только, что ни разу не отважился взглянуть вниз; что, прежде чем поставить ногу на уступ, тщательно ощупывал его; что хватался рукой только за тот выступ, который сначала как следует проверил, и что вдруг в руках у меня очутился верхний конец троса.
Спуститься по нему оказалось делом менее трудным. Шерстяные перчатки, которые я, к счастью, надел, на морозе прилипали к железу, и мне приходилось всякий раз отрывать их силой. Но это не давало мне соскользнуть вниз и придавало какое-то ощущение уверенности. Так я спускался всё ниже и ниже, упираясь ногами в отвесную скалу, перехватывая руками обледенелый трос, пока не спрыгнул на осыпь у подножия скалы. Так называемый героический подвиг был уже позади, и я услышал, как Джонни Флотер наверху насвистывает: «Мой милый уплыл в океан…»
Я махнул ему, чтобы он тоже спускался этим путём. Но он постучал пальцем по лбу и показал с помощью рук, что мы встретимся на полпути — у лестницы, ведущей с низменной части острова на возвышенность. И я, насвистывая нашу песенку, зашагал вдоль причала, о который разбивались волны. Я испытывал невероятную гордость. Мне казалось, что я чуть ли не Геракл, волокущий за собой Цербера. И я упал с облаков на землю лишь тогда, когда Джонни, дожидавшийся меня у лестницы, сказал мне:
— На такое сумасшествие только ты один и способен! Не будь ты поэтом, наверняка бы свалился!
Это замечание совершенно меня обескуражило. Я-то считал, что из исследователя героизма, который только выдумывает героические подвиги, я теперь превратился в настоящего героя, совершающего подвиги. А этот паренек заявляет мне в лицо, что только тот, кто сочиняет небылицы, и способен на такие дурацкие выходки. Нет, это уже верх наглости.
— А ты попробуй спустись! — только и ответил я Джонни. И, перескакивая через ступеньки, стал поспешно подниматься по лестнице — скорее, скорее наверх, на гору, на Трафальгарштрассе, рассказать обо всем прадедушке. От волнения я даже не заметил, что впервые после того, как мне вскрыли нарыв, могу бежать бегом.
В доме царила суматоха, и сразу по двум причинам, так что моё отсутствие за завтраком прошло почти незамеченным. В нижнем этаже дома суетилась Верховная бабушка. Прошел слух, что наш катер возвращается из Гамбурга. Ян Янсен утверждал, что еле заметная точка на горизонте — это и есть наш «Островитянин». Поэтому я, стараясь не попадаться на глаза бабушке, взял себе на кухне бутерброд с колбасой и поспешно удалился на чердак к прадедушке.
Но и Старый был вне себя от волнения, правда совсем по иной причине. Он размахивал рулоном обоев — нарисованные на нем лиловые розы никогда ещё так не бросались мне в глаза — и кричал:
— Мир перевернулся, Малый! Я вообще больше ничего не понимаю! Твоя Верховная бабушка пишет рассказы на оборотной стороне обоев! Ну, что ты скажешь?
Сначала я вообще ничего не сказал, но мои собственные переживания по поводу Джонни Флотера и троса как-то поблекли. Потом я спокойно спросил:
— А почему, собственно, Верховная бабушка не может написать рассказа на обоях, прадедушка?
— Почему, Малый? — возмущенно крикнул Старый. — Потому что это значило бы, что мир трещит по швам. Когда мы, поэты, портим обои своими стихами, мы делаем это на свой страх и риск. Это, так сказать, наше поэтическое сумасбродство. Но Верховные бабушки, которые призваны заботиться о благопристойности и порядке, обязаны протестовать против такого использования обоев! Это их прямая обязанность, Малый! А иначе кто же будет поддерживать порядок? Уж не мы ли, поэты? Этого ещё не хватало!
Старый с трудом перевел дух, и я сказал, стараясь его успокоить:
— Верховная бабушка ведь давно уже знает, что мы исписываем её обои, прадедушка, а все не заявляет протеста!
— Но я-то думал, Малый, что она терпит это с крайним неодобрением. Мне и в голову не приходило, что она станет нашей соучастницей. Нет, это никуда не годится. Должен же хоть один человек в доме придерживаться каких-то правил. До чего мы докатимся, если домашние хозяйки станут подражать поэтам? Куда мы полетим?
— В бездну, прадедушка!
— Вот именно, Малый! Случай с обоями требует разъяснения, иначе я отказываюсь понимать, что происходит.
Обои, исписанные Верховной бабушкой, настолько разволновали Старого, что я попробовал успокоить его, высказав одно предположение. Должно быть, обои, сложенные здесь, на чердаке, отвергнуты бабушкой и вовсе не предназначены для столовой, как мы думали раньше.
— Исписывать забракованные обои, — сказал я, — вовсе не противоречит правилам.
Это замечание неожиданно успокоило прадедушку. Он сказал почти весело:
— Художник Зингер (между прочим, его дочка Кармен тоже сочиняет стихи!) приносил вчера альбом с образцами обоев. А зачем может понадобиться такой альбом?
— Чтобы выбрать новые обои, прадедушка!
— Вот именно, Малый. Мне даже кажется… — Старый сказал это чуть ли не с блаженной улыбкой, — мне кажется, что ты прав и что здесь, на чердаке, лежат забракованные обои. — И с торжествующим видом он закончил: — Приличие и порядок восстановлены на Трафальгарштрассе! Так разреши же прочесть тебе рассказ, который написала твоя Верховная бабушка на забракованных обоях.
Он с удовлетворением развернул на столе рулон с фиолетовыми розами и начал читать:
РАССКАЗ ПРО ЖЕЛЕЗНОГО ЩЕЛКУНА
Вечером, прежде чем пойти спать, хорошая хозяйка всегда окидывает взглядом комнату.
Дети уже лежали в постели, а отец был в гостях у соседей. Подметая, мать нашла на полу несколько закатившихся орехов и бросила их в выдвижной ящик стола. Потом она положила туда же щипцы для орехов — старого железного Щелкуна и, задвинув ящик, вышла из комнаты.
— Вот и еще один день прошел, — со вздохом облегчения сказала она, закрывая за собой дверь.
В комнате стало тихо, в ящике тоже. Старый Щелкун отдыхал от своей утомительной деятельности, орехи клевали носом. В самом дальнем углу ящика лежал крупный орех Грека, конечно грецкий. А рядом, подкатившись к нему под бок, орех поменьше, Креха. Были они с одной ветки, а значит, братья.
— Ну и вечер выдался, — пробормотал Грека, — чуть не раскололи! В последнюю минуту кое-как откатился в сторону!
— Вот меня расколоть не так-то просто! — похвастал Креха. — Я крепкий орешек! Мал да удал! Наверняка меня съедят в последнюю очередь.
Но тут они оба умолкли. Все орехи испуганно прислушались.
— Что это там за скрип? — спросил лесной орешек по имени Мышонок.
— Щелкунище скрежещет зубами, — ответил Лягушонок, его двоюродный брат с соседней ветки.
Орехи снова прислушались.
И скрип повторился. Теперь уже ни у кого не оставалось сомнений — Щелкун точил зубы. Он разевал железную пасть, с лязгом захлопывал ее и бормотал себе под нос:
— В полночь, если только буду жив, расщёлкаю все орехи в этом ящике. Сотру в порошок!.. У-у-ух, как зубы чешутся!
Нетрудно себе представить, как тряслись орехи, слушая эти речи. Было уже без десяти двенадцать. Еще десять минут — и Щелкунище, это страшилище, всех их расколет!
Испуганно прислушивались они к тиканью часов, стоящих в углу. Мышонок и Лягушонок шмыгали носом.
Только орех Грека, как всегда, не поддавался панике. Он спокойно обдумывал, как спастись от Щелкуна. И вот ему пришла в голову счастливая мысль.
— Братья, родственники и друзья — лесные орехи! — проговорил он вполголоса. — У меня есть одна идея. Ну-ка, подкатывайтесь поближе! А то как бы нас не услышал железный скрипун!
Орехи покатились в тот угол, где лежал орех Грека. Каждый торопился, как мог. До двенадцати оставалось всего две минуты.
И орех Грека объяснил всем собравшимся в этом углу свой план.
— Когда пробьёт двенадцать, — сказал он, — мы все вместе с разбегу подкатимся к передней стенке ящика, и ящик откроется!..
Орехи ликовали и подпрыгивали.
— Блестящая идея! — шуршали они на все лады.
Но орех Грека остановил их:
— Тише! Выслушайте меня сначала! Когда ящик откроется, мы все выпрыгнем на пол, раскатимся по всем уголкам и закоулкам и притаимся. Понятно?
— Да-а-а-а! — прокатилось по ящику. И лесные, и грецкие орехи откатывались назад, чтобы взять разбег.
Щелкун ничего этого не слышал. Он был стар и туговат на ухо, как многие старики. В ожидании, когда пробьёт двенадцать, он скрежетал и время от времени щелкал зубами.
И вот до двенадцати осталось всего четыре секунды. Три секунды, две секунды, одна — и раздался бой часов, стоящих в углу.
— Так-с, — проскрипел Щелкун, — сейчас я им покажу! — И раскрыл свою железную пасть.
Но вдруг что-то с тарахтеньем и грохотом покатилось, полетело кувырком, сразу со всех сторон, рядом с ним и прямо через него — он и понять не мог, что тут творится. Когда же он снова пришёл в себя и стал растерянно озираться по сторонам, то увидел, что остался совсем один в ящике. Орехи, попрыгав на пол, скакали по комнате, выбирая уголки и закоулки для пряток, да еще выкрикивали хором дразнилку:
Эй, Щелкун,
Железный скрипун,
Иди-ка! Ищи-ка!
А ну-ка раскуси-ка!
Наконец все орехи попрятались — кто под диван, кто под шкаф, кто в часы, кто в вазу, кто в цветочный горшок, кто в стакан, — и снова наступила тишина.
— Проклятый сброд! — проскрипел Щелкун. — И куда они все подевались? А какая темнота! Хоть глаз выколи! Постойте, уж я до вас доберусь! Уж я вас расщёлкаю! Клянусь моей железной челюстью!
И, расставив свои несгибаемые железные ноги, он прыгнул вниз, на пол, и зашагал железной поступью к дивану.
Мышонок и Лягушонок, лесные орешки, притаившиеся под диваном в самом темном уголке, думали, что сердце у них вот-вот выскочит из скорлупки.
— Идет! — шепнул Мышонок.
— Слышу! — шепнул Лягушонок.
И они откатились как можно дальше.
Разъяренный Щелкун зашагал было на своих несгибаемых железных ногах вслед за ними — да разве их поймаешь!
Шагая мимо часов, стоящих в углу, он вдруг споткнулся о грецкий орех Греку, но тот тут же скакнул в деревянный домик, где жили часы.
— Попался! — рявкнул Щелкунище и, погнавшись за Грекой, прыгнул с разбегу прямо в часы.
Зазвенело стекло. Часы от страха громко пробили два раза… Но орех Грека успел уже выкатиться из деревянного домика. Зато железному скрипуну здорово досталось от маятника! Раз-два, раз-два, раз-два — удары так и сыпались!
Завывая от злости, Щелкун то вставал, то падал, опять вставал и снова падал — удары так и сыпались! Наконец ему кое-как удалось выбраться из часов. С гудящей головой он еле-еле доплелся до ковра и, упав на него, растянулся без сил.
Вот уж обрадовались орехи! Вот уж хохотали и тарахтели! И даже снова запели хором свою дразнилку:
Эй, Щелкун
Голова-чугун,
Поди-ка найди-ка!
А ну-ка раскуси-ка!
И тут железного Щелкуна охватило такое бешенство, что он начал кидаться из стороны в сторону: то под шкаф, то под стол, то на швейную машину, то на окно, — везде ему чудилось перекатывание и похохатывание.
Но, погнавшись за Грекой по подоконнику открытого окна, он вдруг оступился, подпрыгнул и кувырнулся вниз головой прямо в сад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
СУББОТА
Удивительно, что люди, которые много размышляют о героях, в конце концов начинают чувствовать непреодолимое желание перейти от размышлений к делу. Может быть, это потому, что героический подвиг (о чем говорит уже само слово) заключается в действии. Конечно, очень важно, что человек до этого думал, но еще важнее — осуществить само действие, выдержать, выстоять.
Вот и я, четырнадцатилетний «исследователь героизма», проснувшись рано утром в субботу, почувствовал непреодолимое желание совершить героический подвиг. Я решил сделать что-нибудь героическое и только потом рассказать об этом прадедушке. У меня даже был один план. Еще до завтрака я незаметно выскользнул из дому, поспешил на Виндштрассе, где жил Джонни Флотер, и просвистел под его окном наш старый условный сигнал — начало английской песенки: «Мой милый уплыл в океан…» (Мы очень ценили эту песенку за краткость — наших знаний английского языка как раз на нее хватало.)
По необъяснимым причинам — может быть, по случаю плохой погоды — Джонни в это утро тоже проснулся раньше обычного. Он тут же открыл створку окна и спросил:
— Ты чего? Что-нибудь случилось?
— Я хочу сегодня спуститься вниз по тросу, Джонни, — сказал я, и в горле у меня, когда я это говорил, что-то забулькало.
— Что-о-о?! В такой ветер? — крикнул Джонни.
— Вот именно из-за ветра, — храбро ответил я.
Окно захлопнулось, и через минуту Джонни, неумытый и растрепанный, стоял уже рядом со мной.
— Пошли! — сказал он. И больше ни слова. Но для меня это прозвучало так, как если бы палач сказал приговоренному: «Разрешите пригласить вас на виселицу!» Душа у меня ушла в пятки.
Между замыслом и выполнением геройского подвига, как я убедился в это утро, лежит глубокая пропасть, которую необходимо преодолеть. Теперь, когда я шагал рядом с Джонни навстречу ветру, то, что я задумал, представлялось мне сущим безумием.
План мой заключался в следующем. На северной стороне острова, который в этом месте поднимался над морем метров на шестьдесят, к скале был прикреплён трос. И тот, у кого доставало на это мужества и ловкости, мог, перехватываясь, спуститься по нему на причал. Если, конечно, вообще сумеет добраться до троса. Потому что трос свисал с красной гранитной скалы метров на десять или двенадцать ниже ее вершины. Кроме того, сейчас он обледенел. Все мальчишки моего возраста мечтали о том, чтобы в самое опасное время, то есть в мороз и ветер, спуститься по тросу. Но пока ещё ни один на это не отважился.
И вот я решился первым совершить этот головокружительный спуск. Однако, когда мы с Джонни глянули со скалы вниз и я увидел, как ужасающе далеко внизу качается трос, я потерял мужество. Мне захотелось сказать, как говорил мой прадедушка: «Ставить свою жизнь на карту без всякого смысла — это ещё не геройство!» Но мне было четырнадцать лет, и меня вдохновлял героический подвиг сам по себе, даже без смысла. А кроме того, рядом со мной стоял Джонни, словно восклицательный знак в невысказанной фразе: «А вот и слабо!»
И я это сделал. Только не спрашивайте как. Я и сам теперь уже этого не знаю. Знаю только, что ни разу не отважился взглянуть вниз; что, прежде чем поставить ногу на уступ, тщательно ощупывал его; что хватался рукой только за тот выступ, который сначала как следует проверил, и что вдруг в руках у меня очутился верхний конец троса.
Спуститься по нему оказалось делом менее трудным. Шерстяные перчатки, которые я, к счастью, надел, на морозе прилипали к железу, и мне приходилось всякий раз отрывать их силой. Но это не давало мне соскользнуть вниз и придавало какое-то ощущение уверенности. Так я спускался всё ниже и ниже, упираясь ногами в отвесную скалу, перехватывая руками обледенелый трос, пока не спрыгнул на осыпь у подножия скалы. Так называемый героический подвиг был уже позади, и я услышал, как Джонни Флотер наверху насвистывает: «Мой милый уплыл в океан…»
Я махнул ему, чтобы он тоже спускался этим путём. Но он постучал пальцем по лбу и показал с помощью рук, что мы встретимся на полпути — у лестницы, ведущей с низменной части острова на возвышенность. И я, насвистывая нашу песенку, зашагал вдоль причала, о который разбивались волны. Я испытывал невероятную гордость. Мне казалось, что я чуть ли не Геракл, волокущий за собой Цербера. И я упал с облаков на землю лишь тогда, когда Джонни, дожидавшийся меня у лестницы, сказал мне:
— На такое сумасшествие только ты один и способен! Не будь ты поэтом, наверняка бы свалился!
Это замечание совершенно меня обескуражило. Я-то считал, что из исследователя героизма, который только выдумывает героические подвиги, я теперь превратился в настоящего героя, совершающего подвиги. А этот паренек заявляет мне в лицо, что только тот, кто сочиняет небылицы, и способен на такие дурацкие выходки. Нет, это уже верх наглости.
— А ты попробуй спустись! — только и ответил я Джонни. И, перескакивая через ступеньки, стал поспешно подниматься по лестнице — скорее, скорее наверх, на гору, на Трафальгарштрассе, рассказать обо всем прадедушке. От волнения я даже не заметил, что впервые после того, как мне вскрыли нарыв, могу бежать бегом.
В доме царила суматоха, и сразу по двум причинам, так что моё отсутствие за завтраком прошло почти незамеченным. В нижнем этаже дома суетилась Верховная бабушка. Прошел слух, что наш катер возвращается из Гамбурга. Ян Янсен утверждал, что еле заметная точка на горизонте — это и есть наш «Островитянин». Поэтому я, стараясь не попадаться на глаза бабушке, взял себе на кухне бутерброд с колбасой и поспешно удалился на чердак к прадедушке.
Но и Старый был вне себя от волнения, правда совсем по иной причине. Он размахивал рулоном обоев — нарисованные на нем лиловые розы никогда ещё так не бросались мне в глаза — и кричал:
— Мир перевернулся, Малый! Я вообще больше ничего не понимаю! Твоя Верховная бабушка пишет рассказы на оборотной стороне обоев! Ну, что ты скажешь?
Сначала я вообще ничего не сказал, но мои собственные переживания по поводу Джонни Флотера и троса как-то поблекли. Потом я спокойно спросил:
— А почему, собственно, Верховная бабушка не может написать рассказа на обоях, прадедушка?
— Почему, Малый? — возмущенно крикнул Старый. — Потому что это значило бы, что мир трещит по швам. Когда мы, поэты, портим обои своими стихами, мы делаем это на свой страх и риск. Это, так сказать, наше поэтическое сумасбродство. Но Верховные бабушки, которые призваны заботиться о благопристойности и порядке, обязаны протестовать против такого использования обоев! Это их прямая обязанность, Малый! А иначе кто же будет поддерживать порядок? Уж не мы ли, поэты? Этого ещё не хватало!
Старый с трудом перевел дух, и я сказал, стараясь его успокоить:
— Верховная бабушка ведь давно уже знает, что мы исписываем её обои, прадедушка, а все не заявляет протеста!
— Но я-то думал, Малый, что она терпит это с крайним неодобрением. Мне и в голову не приходило, что она станет нашей соучастницей. Нет, это никуда не годится. Должен же хоть один человек в доме придерживаться каких-то правил. До чего мы докатимся, если домашние хозяйки станут подражать поэтам? Куда мы полетим?
— В бездну, прадедушка!
— Вот именно, Малый! Случай с обоями требует разъяснения, иначе я отказываюсь понимать, что происходит.
Обои, исписанные Верховной бабушкой, настолько разволновали Старого, что я попробовал успокоить его, высказав одно предположение. Должно быть, обои, сложенные здесь, на чердаке, отвергнуты бабушкой и вовсе не предназначены для столовой, как мы думали раньше.
— Исписывать забракованные обои, — сказал я, — вовсе не противоречит правилам.
Это замечание неожиданно успокоило прадедушку. Он сказал почти весело:
— Художник Зингер (между прочим, его дочка Кармен тоже сочиняет стихи!) приносил вчера альбом с образцами обоев. А зачем может понадобиться такой альбом?
— Чтобы выбрать новые обои, прадедушка!
— Вот именно, Малый. Мне даже кажется… — Старый сказал это чуть ли не с блаженной улыбкой, — мне кажется, что ты прав и что здесь, на чердаке, лежат забракованные обои. — И с торжествующим видом он закончил: — Приличие и порядок восстановлены на Трафальгарштрассе! Так разреши же прочесть тебе рассказ, который написала твоя Верховная бабушка на забракованных обоях.
Он с удовлетворением развернул на столе рулон с фиолетовыми розами и начал читать:
РАССКАЗ ПРО ЖЕЛЕЗНОГО ЩЕЛКУНА
Вечером, прежде чем пойти спать, хорошая хозяйка всегда окидывает взглядом комнату.
Дети уже лежали в постели, а отец был в гостях у соседей. Подметая, мать нашла на полу несколько закатившихся орехов и бросила их в выдвижной ящик стола. Потом она положила туда же щипцы для орехов — старого железного Щелкуна и, задвинув ящик, вышла из комнаты.
— Вот и еще один день прошел, — со вздохом облегчения сказала она, закрывая за собой дверь.
В комнате стало тихо, в ящике тоже. Старый Щелкун отдыхал от своей утомительной деятельности, орехи клевали носом. В самом дальнем углу ящика лежал крупный орех Грека, конечно грецкий. А рядом, подкатившись к нему под бок, орех поменьше, Креха. Были они с одной ветки, а значит, братья.
— Ну и вечер выдался, — пробормотал Грека, — чуть не раскололи! В последнюю минуту кое-как откатился в сторону!
— Вот меня расколоть не так-то просто! — похвастал Креха. — Я крепкий орешек! Мал да удал! Наверняка меня съедят в последнюю очередь.
Но тут они оба умолкли. Все орехи испуганно прислушались.
— Что это там за скрип? — спросил лесной орешек по имени Мышонок.
— Щелкунище скрежещет зубами, — ответил Лягушонок, его двоюродный брат с соседней ветки.
Орехи снова прислушались.
И скрип повторился. Теперь уже ни у кого не оставалось сомнений — Щелкун точил зубы. Он разевал железную пасть, с лязгом захлопывал ее и бормотал себе под нос:
— В полночь, если только буду жив, расщёлкаю все орехи в этом ящике. Сотру в порошок!.. У-у-ух, как зубы чешутся!
Нетрудно себе представить, как тряслись орехи, слушая эти речи. Было уже без десяти двенадцать. Еще десять минут — и Щелкунище, это страшилище, всех их расколет!
Испуганно прислушивались они к тиканью часов, стоящих в углу. Мышонок и Лягушонок шмыгали носом.
Только орех Грека, как всегда, не поддавался панике. Он спокойно обдумывал, как спастись от Щелкуна. И вот ему пришла в голову счастливая мысль.
— Братья, родственники и друзья — лесные орехи! — проговорил он вполголоса. — У меня есть одна идея. Ну-ка, подкатывайтесь поближе! А то как бы нас не услышал железный скрипун!
Орехи покатились в тот угол, где лежал орех Грека. Каждый торопился, как мог. До двенадцати оставалось всего две минуты.
И орех Грека объяснил всем собравшимся в этом углу свой план.
— Когда пробьёт двенадцать, — сказал он, — мы все вместе с разбегу подкатимся к передней стенке ящика, и ящик откроется!..
Орехи ликовали и подпрыгивали.
— Блестящая идея! — шуршали они на все лады.
Но орех Грека остановил их:
— Тише! Выслушайте меня сначала! Когда ящик откроется, мы все выпрыгнем на пол, раскатимся по всем уголкам и закоулкам и притаимся. Понятно?
— Да-а-а-а! — прокатилось по ящику. И лесные, и грецкие орехи откатывались назад, чтобы взять разбег.
Щелкун ничего этого не слышал. Он был стар и туговат на ухо, как многие старики. В ожидании, когда пробьёт двенадцать, он скрежетал и время от времени щелкал зубами.
И вот до двенадцати осталось всего четыре секунды. Три секунды, две секунды, одна — и раздался бой часов, стоящих в углу.
— Так-с, — проскрипел Щелкун, — сейчас я им покажу! — И раскрыл свою железную пасть.
Но вдруг что-то с тарахтеньем и грохотом покатилось, полетело кувырком, сразу со всех сторон, рядом с ним и прямо через него — он и понять не мог, что тут творится. Когда же он снова пришёл в себя и стал растерянно озираться по сторонам, то увидел, что остался совсем один в ящике. Орехи, попрыгав на пол, скакали по комнате, выбирая уголки и закоулки для пряток, да еще выкрикивали хором дразнилку:
Эй, Щелкун,
Железный скрипун,
Иди-ка! Ищи-ка!
А ну-ка раскуси-ка!
Наконец все орехи попрятались — кто под диван, кто под шкаф, кто в часы, кто в вазу, кто в цветочный горшок, кто в стакан, — и снова наступила тишина.
— Проклятый сброд! — проскрипел Щелкун. — И куда они все подевались? А какая темнота! Хоть глаз выколи! Постойте, уж я до вас доберусь! Уж я вас расщёлкаю! Клянусь моей железной челюстью!
И, расставив свои несгибаемые железные ноги, он прыгнул вниз, на пол, и зашагал железной поступью к дивану.
Мышонок и Лягушонок, лесные орешки, притаившиеся под диваном в самом темном уголке, думали, что сердце у них вот-вот выскочит из скорлупки.
— Идет! — шепнул Мышонок.
— Слышу! — шепнул Лягушонок.
И они откатились как можно дальше.
Разъяренный Щелкун зашагал было на своих несгибаемых железных ногах вслед за ними — да разве их поймаешь!
Шагая мимо часов, стоящих в углу, он вдруг споткнулся о грецкий орех Греку, но тот тут же скакнул в деревянный домик, где жили часы.
— Попался! — рявкнул Щелкунище и, погнавшись за Грекой, прыгнул с разбегу прямо в часы.
Зазвенело стекло. Часы от страха громко пробили два раза… Но орех Грека успел уже выкатиться из деревянного домика. Зато железному скрипуну здорово досталось от маятника! Раз-два, раз-два, раз-два — удары так и сыпались!
Завывая от злости, Щелкун то вставал, то падал, опять вставал и снова падал — удары так и сыпались! Наконец ему кое-как удалось выбраться из часов. С гудящей головой он еле-еле доплелся до ковра и, упав на него, растянулся без сил.
Вот уж обрадовались орехи! Вот уж хохотали и тарахтели! И даже снова запели хором свою дразнилку:
Эй, Щелкун
Голова-чугун,
Поди-ка найди-ка!
А ну-ка раскуси-ка!
И тут железного Щелкуна охватило такое бешенство, что он начал кидаться из стороны в сторону: то под шкаф, то под стол, то на швейную машину, то на окно, — везде ему чудилось перекатывание и похохатывание.
Но, погнавшись за Грекой по подоконнику открытого окна, он вдруг оступился, подпрыгнул и кувырнулся вниз головой прямо в сад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20