https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Ravak/
На воеводе с обеих сторон висели две бабы, в кольчугу лица уткнув, – ревели, что ли. Я не стал смотреть – что они мне? Да и не дали мне засматриваться – повели дальше, мимо кнежих палат к высокой башне. Как зашли вовнутрь – снова холодом на меня повеяло, еще пуще, чем на берегу. Ох и вымораживали же эти каменные стены – да только ли оттого, что каменные?.. Чуял я тут что-то нелюдское, недоброе, и как думал об этом – так и вставала в памяти Салхан-гора и черная тень ее, лежащая на сизой морской воде...
Открыли передо мною тяжелую дверь, толкнули в спину в последний раз. Я оказался в горнице, больше и краше какой в жизни не видел. Стены белые, пол соломой мягко выстлан, а посреди – кровать! Не лавка, одеялом покрытая, а всамделишная кровать, шире лавки раза в три, – я такую только в доме старосты нашего видел, Счастлива Берестовна на ней спала. У всех прочих избы слишком тесные были, чтобы их так заставлять. Скамья в горнице тоже имелась, стояла у стены, а при ней – лучина. Всем хороша горница, а по сердцу мне все одно не пришлась. Потому как окошко в ней было крохотное, да и то – забранное частой решеткой.
Развязали меня наконец. Я только вздохнул – а рано: вошел тут в горницу мужик здоровый, хмурый. Руки, говорит, давай. Я как увидел, что он принес, – ощерился, ну да им-то что, их четверо было... Надели на меня снова оковы, да не такие, как прежде, – тонкие, просторные, так, чтоб руки-ноги не натирало, и цепи были подлиннее, чем у тех кандалов, в которых я сидел на корабле. Я так и ходить мог, только медленно, малым шагом, и руками двигать. Только драться и бегать не смог бы.
Когда увидели они, что я все понял, ушли, слова не сказав. Еды принесли – свежего мяса, горячей каши, пива в кувшине. И оставили, и дверь заперли.
Я прошелся по горнице. Руки в кулаки сжимал, напрягая со всех сил, дергал – впустую. Потом сел на кровать, на мягкую перину – никогда я и не гадал, что может быть что-то такое мягкое! Сел, посидел. Было мгновение, испугался – никак зареву сейчас. А потом подумал: вон Дарко Ольхович, и тот не ревел на берегу. А мне, парню здоровому, что?
Цепь-то эта на руках у меня – она хоть и коротка, а все ж хватит ее, чтоб обмотать вокруг горла первому, кто ступит на порог.
* * *
Первые дни мне было не скучно коротать. Я подтянул скамью к дальней стене, влез на нее с ногами и встал у окна, взявшись за прутья решетки. Она хоть и частая оказалась – кулак не просунешь, – но виднелось через нее много чего. Я и смотрел.
Окно выходило на двор, из него видать было белокаменные палаты и четыре постройки черного люда, что жили при кнежем дворе. По первому взгляду люди они были как люди, ходили себе по делам, то скот на выпас гнали, то скарб с телеги сгружали, то молот кузнечный звенел (ох, не люб же мне стал этот звон с той поры!), то пила столярская визжала, то круг гончарный шуршал. Куры по двору бегали, кудахтали, свиньи в лужах плескались, овцы блеяли – село как село. А только что-то тут было не так. Я только на другой день понял что.
Смеха и крика детского я совсем не слыхал.
Нет, были тут дети. Хотя и мало совсем – то ли дело у нас в Устьеве, где на каждый двор по пять галдящих глоток! А тут на десяток взрослых добро если одно дитя придется. И невеселы были эти дети. Ходили, глаза долу опустив, говорили тихо, работали споро, а не играли почти. Суровы, что ли, батьки с ними были, батогами угощали чаще, чем пряниками? А и не скажешь: то и дело я видел, как мамка дитя по головке гладит, как батька ласковое слово молвит... а дитя будто и не радо. Что за дела? И любопытство меня брало, и не по себе от такого делалось. Коли дети смех позабыли, какое ж тут счастье?
Дней пять прошло, когда я увидел малую Пастрюковну.
Она смеялась. Бежала по двору и заливалась беспричинным детским хохотом, от которого всякому на сердце радостней делается. Потом вдруг запнулась на ровном месте, упала – и в рев. Подбежала к ней какая-то женщина – и, на что угодно закладусь, вовсе не была то Пастрюховиха. Подбежала, схватила дитятко и ну целовать, уговаривать, пальцами вертеть, отвлекая. Малышка успокоилась, заулыбалась снова. Ручонки потянула – будто к мамке родной! Быстро забыла... а и что ей, она ж и говорить-то еще не умела, не понимала ничего. Женщина взяла ее на руки, понесла прочь. Глядел я на них, и внутри у меня будто узлы вязали. Что ж тут делается?
Было в кого спросить...
Дни шли за днями – а не приходил никто ко мне. Не на кого было цепь накинуть, придушить – да хоть так пар выпустить. Кормили меня исправно, отворяя внизу двери заслонку и просовывая через нее миску и кувшин. Хорошо кормили – я отродясь так не едал. Будто задобрить хотели меня – а для чего, почем мне было тогда знать?
Вскоре я истомился. На корабле еще маялся, не привык сидеть так долго без движения и без дела, – а тут то же самое! Когда на исходе восьмого дня заскрипел засов на двери – я аж обрадовался. Засомневался даже, стоит ли теперь нападать – может, лучше словом перемолвиться... но одернул себя: ну еще выдумал! С изуверами этими болтать – о чем? Кинулся я к двери, быстро, как молния, а оковы мои и не звякнули – долго я тренировался, чтоб так суметь. Перехватил цепь двумя руками, большими пальцами подцепил, в кулаках сжал. Ну, только войди...
Отворилась дверь, и вошел Среблян.
Я замер на один только миг – но и мига ему хватило. Не знаю, то ли выдохнул я и он услыхал, то ли просто чутьем обладал звериным – а обернулся и вскинул руку перед лицом так, что напоролась на нее моя цепь, метившая ему по горлу. Среблян резко опустил руку, ухватился за эту цепь и швырнул меня о стену – только колокольный перезвон в голове бухнул! Ну, подумалось мне, пока переводил я дух, теперь-то убьет. Понял уже, чай, что как меня ни стреноживай – а не уймусь. И чего только хочет?
Сквозь перезвон в голове я услышал шаги. Поднял голову – и увидел над собой две расставленные ноги в высоких сапогах.
– Молодец, – похвалил меня кнеж. – Едва не достал. Только больше так не делай, а то к стене велю приковать.
– Вели, – прохрипел я. – Я еще чего выдумаю, все одно развлечение.
Улыбнулся он краем рта, взял меня за плечо, вздернул на ноги. Я пошатнулся. Он пустил меня и, сделав три шага, сел на скамью. Я заметил, что он уже куда меньше хромает, чем прежде, – видать, хорошо заживала рана.
– Сядь, – сказал. – Поговорить с тобой хочу.
– Постою, – отрезал я, а у самого внутри так и вздрогнуло. Все одно, враг, не враг – должен же я знать, что тут происходит! Глядишь, и пойму, как выбраться...
Кнеж приказа не повторил, помолчал. Потом спросил:
– Знаешь ты что-нибудь о нас?
– О неродах, что ли? Как не знать. Носитесь по морям, хватаете добрых людей, волочете за тридевять земель, и никто их после живыми не видит. Так?
– Так, – проговорил кнеж. – Еще что?
Невозмутимость его меня малость смутила. Но я ответил, как и раньше, с вызовом:
– А еще у вас под Салхан-горой клады несметные, злато да каменья, вот и отгрохали себе такую крепость и корабли оснастили... Все-то у вас есть, все купить можете, а вам мало!
– Кое-чего за деньги не купишь, – сказал воевода. – А в остальном верно, только не злато под Салхан-горой, а серебро. Серебряные копи. Знаешь, что такое копи?
Я кивнул – больше своим мыслям, чем его словам. Так вот куда пленных мужиков повели... на копи. Станут теперь до веку скалу рубить, мертвый камень живой кровью поливать. А что – не самим же неродам на руднике горбатиться, когда всегда невольников наворовать можно.
– Раньше Салхан назывался Салрадумом – Серебряной Горой, – продолжал воевода. – Давно это было. Гора тогда была не черной, а белой, ровно целиком отлитой из серебра. Прямо на поверхности залежи были – наклоняйся да поднимай! Тогда-то далганты и пришли сюда – они нашли этот остров и выстроили город...
– Далганты?
– Мы так себя зовем. Вы нас зовете неродами.
Отчего-то мне не по себе стало, будто он меня пристыдил. Потому я смолчал, не зная, что на это сказать, а он дальше стал говорить:
– Много веков не было народа богаче далгантов, не было города богаче Салрадум-града. Со всего мира купцы плыли к нам, лучшие товары и дивные дива продавали за наше серебро, чище какого не было на всем белом свете. Радовались далганты, богов своих восхваляли... ты, Лют, в каких веруешь богов?
Он так вдруг об этом спросил, что я от неожиданности сразу ответил:
– В Горьбога и в Радо-матерь, в кого же еще.
Кнеж кивнул, будто тоже своим мыслям, а не моим словам.
– Как и далганты, только зовем мы их иначе – Молог и Гилас. А знаешь ты, Лют, что у Горьбога и Радо-матери было десять детей?
– Тьфу на тебя! – выкрикнул я возмущенно и сделал пальцами знак-оберег – что за бесовщина?! – Да как это Светлая Матерь могла с Черноголовым лечь? Думай, что говоришь!
– А было, – сказал Среблян, словно и не слыша меня, – десять детей у них, все между собой близнецы. Пятеро добрые, материны дети, а пятеро злые, отцовы чада. Одну злую богиню-дочь звать по-бертански Яноной, а по-нашему будет – Янь-Горыня. Горыня – потому что в горе она живет. В этой самой горе.
И холодом на меня от его слов повеяло. Вот если в не холод этот – уши в заткнул и не слушал, а так понял: правду говорит кнеж. Водится тут, на Салхане, лють какая-то – я ее сразу почуял, еще на берег не ступив.
– Только о том, что она тут живет, далганты не знали. Спала она долго, а стук наших молотов ее разбудил, и озлилась она. Куда, говорит, добро мое выгребать? Пришли незваны, выкупа кровью не дали. Любит она кровь, да только кто же знал-то... Знали бы – напоили бы. Да поздно уж было. Осерчала Янь-Горыня. Вы, сказала, у меня украли – так и я вас обкраду. Не будет, сказала, вовек потомства у всякого, кто ступит ногою на твердь, где покоится ложе мое, – на остров Салрадум. А если уплывет он и ступит на большую землю, то лишь три ночи проживет, а потом умрет жестокою смертью. А чтоб не жаловались на мою злобу да свою незавидную долю, сказала, никто из вас не сможет обо всем том ни словечка промолвить иначе, чем на этой земле. Кинула в нас Янь-Горыня это проклятие и ушла в свою гору. Почернела в тот же час гора, изошла пеплом, и под этим пеплом скрылся Салрадум-град. Земля разверзлась и поглотила его, сгинул, словно и не стоял никогда.
Кнеж умолк. Он так говорил, будто сам видел все это, будто глядел в лицо Янь-Горыне, когда она изрекала свое проклятие. Никак хотел, чтобы я его пожалел теперь? Дудки!
– Смелы вы, далганты, если гнева божьего не испугались, – сказал я насмешливо.
– Почему же не испугались? – отозвался кнеж. – Поседели все со страху. Многие похватали скарб, что сумели спасти, кинулись в уцелевшие лодки, прочь от проклятой земли. Добрались до берега, хотели с людьми горем поделиться... А кто открыл рот для рассказа – тут же падал замертво. Прочие, кто молчал, прожили три дня и три ночи, и тогда погибли все страшной смертью. Некоторые, кто с ними сперва кинулся, а в пути одумался, все это время на якоре у берегов простояли – они видели. Потом-то поняли, что она их с острова отпустила для того лишь, чтобы убедились в крепости ее слова. Сами убедились и другим рассказали, когда вернутся.
Умолк он, словно задумался. Да, невесело... Я спросил:
– Что ж делать стали?
– А что делать? Жить всем охота. Построили новый город – Салханом теперь назвали, Черным то есть, и остров стал Салхан. Серебро-то в горе не перевелось, только вглубь ушло. Нашлись отчаянные, полезли за ним – решили, что хуже богиня уже не накажет. Правы оказались. На всяк случай из первых ста пудов серебра, что вынули из земли, поставили ей на скале изваяние – вдруг польстится, смилостивится. Может, и так – больше помех не чинила. Принялись торговать, как прежде... а только когда стали умирать чужие купцы, возвратясь после того, как ступили на нашу землю, – захирела торговля. Повадились мы тогда сами в море выходить, торговать с кораблей, но все равно – пошла о нас дурная слава, стали люди проклятым называть наше серебро, плевали в него и в нас... И хоть не знали точно о нашем горе, а догадались про что-то – и вот неродами прозвали, не способными родить. Стоял тогда над нами воевода – его Гневом потом нарекли, и от него каждый далгантский господин зовется теперь Гневичем... Так вот Гнев сильно на то осерчал. Сам он мальцом был, когда Янь-Горыня навет сотворила, за собой вины не признавал. Не хотят, сказал, с нами по-людски – а и мы не будем. И пошел на материк с мечом... Тогда уже дети перестали рождаться у нас. Старики умирали, избы пустели – стало ясно, скоро совсем конец далгантам. Вот Гнев и порешил: брать на материке пленников и к нам привозить. Мужиков – на рудник, серебро копать. Баб – в теплые постели. А малых деток – нам в сыновья, подрастут – сами далгантами станут...
– Это что же, – выговорил я наконец, – ты, кнеж, и впрямь думаешь, что можно забыть, как вы матерей наших рубили, отцов в колодки сажали, сестер за волосы волокли? Вот попросту взять – и забыть?!
Среблян не ответил мне. Только посмотрел, устало так, равнодушно почти. Что, мол, тебе объяснять...
– А что, Лют, – спросил вдруг, – не надоело тебе на цепи сидеть?
И хоть сильно я озлился на него за этот рассказ, за ненужную мне его откровенность – а дыхание затаил. Ну, как тут ответишь: «Нет, не надоело!» Горд будь, да не глуп...
Вот только что за волю попросит?
– Идем, – сказал кнеж, вставая и беря меня за плечо. – Только вздумаешь снова куролесить – обратно кину.
Вывел он меня на двор. Медленно шел – я так и не понял, от того ли, что приноравливался к моему шагу (со скованными ногами не больно побегаешь!), или от того, что собственная рана его еще беспокоила. Стражники ему по пути поклоны били, меня провожали долгими взглядами. Прошли мы двором за палаты, на подворье, где стояли вкопанные в песок чучела и висели щиты, истыканные стрелами. На том подворье дюжина крепких парней дралась – кто на палках, кто на мечах. При виде кнежа остановились, расступились, примолкнув. Кнеж вывел меня на середину подворья, вынул из-за пояса ключ – и снял с меня оковы.
1 2 3 4 5 6 7
Открыли передо мною тяжелую дверь, толкнули в спину в последний раз. Я оказался в горнице, больше и краше какой в жизни не видел. Стены белые, пол соломой мягко выстлан, а посреди – кровать! Не лавка, одеялом покрытая, а всамделишная кровать, шире лавки раза в три, – я такую только в доме старосты нашего видел, Счастлива Берестовна на ней спала. У всех прочих избы слишком тесные были, чтобы их так заставлять. Скамья в горнице тоже имелась, стояла у стены, а при ней – лучина. Всем хороша горница, а по сердцу мне все одно не пришлась. Потому как окошко в ней было крохотное, да и то – забранное частой решеткой.
Развязали меня наконец. Я только вздохнул – а рано: вошел тут в горницу мужик здоровый, хмурый. Руки, говорит, давай. Я как увидел, что он принес, – ощерился, ну да им-то что, их четверо было... Надели на меня снова оковы, да не такие, как прежде, – тонкие, просторные, так, чтоб руки-ноги не натирало, и цепи были подлиннее, чем у тех кандалов, в которых я сидел на корабле. Я так и ходить мог, только медленно, малым шагом, и руками двигать. Только драться и бегать не смог бы.
Когда увидели они, что я все понял, ушли, слова не сказав. Еды принесли – свежего мяса, горячей каши, пива в кувшине. И оставили, и дверь заперли.
Я прошелся по горнице. Руки в кулаки сжимал, напрягая со всех сил, дергал – впустую. Потом сел на кровать, на мягкую перину – никогда я и не гадал, что может быть что-то такое мягкое! Сел, посидел. Было мгновение, испугался – никак зареву сейчас. А потом подумал: вон Дарко Ольхович, и тот не ревел на берегу. А мне, парню здоровому, что?
Цепь-то эта на руках у меня – она хоть и коротка, а все ж хватит ее, чтоб обмотать вокруг горла первому, кто ступит на порог.
* * *
Первые дни мне было не скучно коротать. Я подтянул скамью к дальней стене, влез на нее с ногами и встал у окна, взявшись за прутья решетки. Она хоть и частая оказалась – кулак не просунешь, – но виднелось через нее много чего. Я и смотрел.
Окно выходило на двор, из него видать было белокаменные палаты и четыре постройки черного люда, что жили при кнежем дворе. По первому взгляду люди они были как люди, ходили себе по делам, то скот на выпас гнали, то скарб с телеги сгружали, то молот кузнечный звенел (ох, не люб же мне стал этот звон с той поры!), то пила столярская визжала, то круг гончарный шуршал. Куры по двору бегали, кудахтали, свиньи в лужах плескались, овцы блеяли – село как село. А только что-то тут было не так. Я только на другой день понял что.
Смеха и крика детского я совсем не слыхал.
Нет, были тут дети. Хотя и мало совсем – то ли дело у нас в Устьеве, где на каждый двор по пять галдящих глоток! А тут на десяток взрослых добро если одно дитя придется. И невеселы были эти дети. Ходили, глаза долу опустив, говорили тихо, работали споро, а не играли почти. Суровы, что ли, батьки с ними были, батогами угощали чаще, чем пряниками? А и не скажешь: то и дело я видел, как мамка дитя по головке гладит, как батька ласковое слово молвит... а дитя будто и не радо. Что за дела? И любопытство меня брало, и не по себе от такого делалось. Коли дети смех позабыли, какое ж тут счастье?
Дней пять прошло, когда я увидел малую Пастрюковну.
Она смеялась. Бежала по двору и заливалась беспричинным детским хохотом, от которого всякому на сердце радостней делается. Потом вдруг запнулась на ровном месте, упала – и в рев. Подбежала к ней какая-то женщина – и, на что угодно закладусь, вовсе не была то Пастрюховиха. Подбежала, схватила дитятко и ну целовать, уговаривать, пальцами вертеть, отвлекая. Малышка успокоилась, заулыбалась снова. Ручонки потянула – будто к мамке родной! Быстро забыла... а и что ей, она ж и говорить-то еще не умела, не понимала ничего. Женщина взяла ее на руки, понесла прочь. Глядел я на них, и внутри у меня будто узлы вязали. Что ж тут делается?
Было в кого спросить...
Дни шли за днями – а не приходил никто ко мне. Не на кого было цепь накинуть, придушить – да хоть так пар выпустить. Кормили меня исправно, отворяя внизу двери заслонку и просовывая через нее миску и кувшин. Хорошо кормили – я отродясь так не едал. Будто задобрить хотели меня – а для чего, почем мне было тогда знать?
Вскоре я истомился. На корабле еще маялся, не привык сидеть так долго без движения и без дела, – а тут то же самое! Когда на исходе восьмого дня заскрипел засов на двери – я аж обрадовался. Засомневался даже, стоит ли теперь нападать – может, лучше словом перемолвиться... но одернул себя: ну еще выдумал! С изуверами этими болтать – о чем? Кинулся я к двери, быстро, как молния, а оковы мои и не звякнули – долго я тренировался, чтоб так суметь. Перехватил цепь двумя руками, большими пальцами подцепил, в кулаках сжал. Ну, только войди...
Отворилась дверь, и вошел Среблян.
Я замер на один только миг – но и мига ему хватило. Не знаю, то ли выдохнул я и он услыхал, то ли просто чутьем обладал звериным – а обернулся и вскинул руку перед лицом так, что напоролась на нее моя цепь, метившая ему по горлу. Среблян резко опустил руку, ухватился за эту цепь и швырнул меня о стену – только колокольный перезвон в голове бухнул! Ну, подумалось мне, пока переводил я дух, теперь-то убьет. Понял уже, чай, что как меня ни стреноживай – а не уймусь. И чего только хочет?
Сквозь перезвон в голове я услышал шаги. Поднял голову – и увидел над собой две расставленные ноги в высоких сапогах.
– Молодец, – похвалил меня кнеж. – Едва не достал. Только больше так не делай, а то к стене велю приковать.
– Вели, – прохрипел я. – Я еще чего выдумаю, все одно развлечение.
Улыбнулся он краем рта, взял меня за плечо, вздернул на ноги. Я пошатнулся. Он пустил меня и, сделав три шага, сел на скамью. Я заметил, что он уже куда меньше хромает, чем прежде, – видать, хорошо заживала рана.
– Сядь, – сказал. – Поговорить с тобой хочу.
– Постою, – отрезал я, а у самого внутри так и вздрогнуло. Все одно, враг, не враг – должен же я знать, что тут происходит! Глядишь, и пойму, как выбраться...
Кнеж приказа не повторил, помолчал. Потом спросил:
– Знаешь ты что-нибудь о нас?
– О неродах, что ли? Как не знать. Носитесь по морям, хватаете добрых людей, волочете за тридевять земель, и никто их после живыми не видит. Так?
– Так, – проговорил кнеж. – Еще что?
Невозмутимость его меня малость смутила. Но я ответил, как и раньше, с вызовом:
– А еще у вас под Салхан-горой клады несметные, злато да каменья, вот и отгрохали себе такую крепость и корабли оснастили... Все-то у вас есть, все купить можете, а вам мало!
– Кое-чего за деньги не купишь, – сказал воевода. – А в остальном верно, только не злато под Салхан-горой, а серебро. Серебряные копи. Знаешь, что такое копи?
Я кивнул – больше своим мыслям, чем его словам. Так вот куда пленных мужиков повели... на копи. Станут теперь до веку скалу рубить, мертвый камень живой кровью поливать. А что – не самим же неродам на руднике горбатиться, когда всегда невольников наворовать можно.
– Раньше Салхан назывался Салрадумом – Серебряной Горой, – продолжал воевода. – Давно это было. Гора тогда была не черной, а белой, ровно целиком отлитой из серебра. Прямо на поверхности залежи были – наклоняйся да поднимай! Тогда-то далганты и пришли сюда – они нашли этот остров и выстроили город...
– Далганты?
– Мы так себя зовем. Вы нас зовете неродами.
Отчего-то мне не по себе стало, будто он меня пристыдил. Потому я смолчал, не зная, что на это сказать, а он дальше стал говорить:
– Много веков не было народа богаче далгантов, не было города богаче Салрадум-града. Со всего мира купцы плыли к нам, лучшие товары и дивные дива продавали за наше серебро, чище какого не было на всем белом свете. Радовались далганты, богов своих восхваляли... ты, Лют, в каких веруешь богов?
Он так вдруг об этом спросил, что я от неожиданности сразу ответил:
– В Горьбога и в Радо-матерь, в кого же еще.
Кнеж кивнул, будто тоже своим мыслям, а не моим словам.
– Как и далганты, только зовем мы их иначе – Молог и Гилас. А знаешь ты, Лют, что у Горьбога и Радо-матери было десять детей?
– Тьфу на тебя! – выкрикнул я возмущенно и сделал пальцами знак-оберег – что за бесовщина?! – Да как это Светлая Матерь могла с Черноголовым лечь? Думай, что говоришь!
– А было, – сказал Среблян, словно и не слыша меня, – десять детей у них, все между собой близнецы. Пятеро добрые, материны дети, а пятеро злые, отцовы чада. Одну злую богиню-дочь звать по-бертански Яноной, а по-нашему будет – Янь-Горыня. Горыня – потому что в горе она живет. В этой самой горе.
И холодом на меня от его слов повеяло. Вот если в не холод этот – уши в заткнул и не слушал, а так понял: правду говорит кнеж. Водится тут, на Салхане, лють какая-то – я ее сразу почуял, еще на берег не ступив.
– Только о том, что она тут живет, далганты не знали. Спала она долго, а стук наших молотов ее разбудил, и озлилась она. Куда, говорит, добро мое выгребать? Пришли незваны, выкупа кровью не дали. Любит она кровь, да только кто же знал-то... Знали бы – напоили бы. Да поздно уж было. Осерчала Янь-Горыня. Вы, сказала, у меня украли – так и я вас обкраду. Не будет, сказала, вовек потомства у всякого, кто ступит ногою на твердь, где покоится ложе мое, – на остров Салрадум. А если уплывет он и ступит на большую землю, то лишь три ночи проживет, а потом умрет жестокою смертью. А чтоб не жаловались на мою злобу да свою незавидную долю, сказала, никто из вас не сможет обо всем том ни словечка промолвить иначе, чем на этой земле. Кинула в нас Янь-Горыня это проклятие и ушла в свою гору. Почернела в тот же час гора, изошла пеплом, и под этим пеплом скрылся Салрадум-град. Земля разверзлась и поглотила его, сгинул, словно и не стоял никогда.
Кнеж умолк. Он так говорил, будто сам видел все это, будто глядел в лицо Янь-Горыне, когда она изрекала свое проклятие. Никак хотел, чтобы я его пожалел теперь? Дудки!
– Смелы вы, далганты, если гнева божьего не испугались, – сказал я насмешливо.
– Почему же не испугались? – отозвался кнеж. – Поседели все со страху. Многие похватали скарб, что сумели спасти, кинулись в уцелевшие лодки, прочь от проклятой земли. Добрались до берега, хотели с людьми горем поделиться... А кто открыл рот для рассказа – тут же падал замертво. Прочие, кто молчал, прожили три дня и три ночи, и тогда погибли все страшной смертью. Некоторые, кто с ними сперва кинулся, а в пути одумался, все это время на якоре у берегов простояли – они видели. Потом-то поняли, что она их с острова отпустила для того лишь, чтобы убедились в крепости ее слова. Сами убедились и другим рассказали, когда вернутся.
Умолк он, словно задумался. Да, невесело... Я спросил:
– Что ж делать стали?
– А что делать? Жить всем охота. Построили новый город – Салханом теперь назвали, Черным то есть, и остров стал Салхан. Серебро-то в горе не перевелось, только вглубь ушло. Нашлись отчаянные, полезли за ним – решили, что хуже богиня уже не накажет. Правы оказались. На всяк случай из первых ста пудов серебра, что вынули из земли, поставили ей на скале изваяние – вдруг польстится, смилостивится. Может, и так – больше помех не чинила. Принялись торговать, как прежде... а только когда стали умирать чужие купцы, возвратясь после того, как ступили на нашу землю, – захирела торговля. Повадились мы тогда сами в море выходить, торговать с кораблей, но все равно – пошла о нас дурная слава, стали люди проклятым называть наше серебро, плевали в него и в нас... И хоть не знали точно о нашем горе, а догадались про что-то – и вот неродами прозвали, не способными родить. Стоял тогда над нами воевода – его Гневом потом нарекли, и от него каждый далгантский господин зовется теперь Гневичем... Так вот Гнев сильно на то осерчал. Сам он мальцом был, когда Янь-Горыня навет сотворила, за собой вины не признавал. Не хотят, сказал, с нами по-людски – а и мы не будем. И пошел на материк с мечом... Тогда уже дети перестали рождаться у нас. Старики умирали, избы пустели – стало ясно, скоро совсем конец далгантам. Вот Гнев и порешил: брать на материке пленников и к нам привозить. Мужиков – на рудник, серебро копать. Баб – в теплые постели. А малых деток – нам в сыновья, подрастут – сами далгантами станут...
– Это что же, – выговорил я наконец, – ты, кнеж, и впрямь думаешь, что можно забыть, как вы матерей наших рубили, отцов в колодки сажали, сестер за волосы волокли? Вот попросту взять – и забыть?!
Среблян не ответил мне. Только посмотрел, устало так, равнодушно почти. Что, мол, тебе объяснять...
– А что, Лют, – спросил вдруг, – не надоело тебе на цепи сидеть?
И хоть сильно я озлился на него за этот рассказ, за ненужную мне его откровенность – а дыхание затаил. Ну, как тут ответишь: «Нет, не надоело!» Горд будь, да не глуп...
Вот только что за волю попросит?
– Идем, – сказал кнеж, вставая и беря меня за плечо. – Только вздумаешь снова куролесить – обратно кину.
Вывел он меня на двор. Медленно шел – я так и не понял, от того ли, что приноравливался к моему шагу (со скованными ногами не больно побегаешь!), или от того, что собственная рана его еще беспокоила. Стражники ему по пути поклоны били, меня провожали долгими взглядами. Прошли мы двором за палаты, на подворье, где стояли вкопанные в песок чучела и висели щиты, истыканные стрелами. На том подворье дюжина крепких парней дралась – кто на палках, кто на мечах. При виде кнежа остановились, расступились, примолкнув. Кнеж вывел меня на середину подворья, вынул из-за пояса ключ – и снял с меня оковы.
1 2 3 4 5 6 7