https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/otkrytye/
Можно и так.
– Как же? – пробормотал Пряхин. – Сам крутил?
Он представил, как Анатолий, собрав рубли и выдав билетики, поднимается со стула, находит дверцу в барабан, залезает внутрь, кладет в сторону палочку и, навалясь, толкает перед собой бревно.
Пряхин знал, он все знал про карусель, знал, как обязательно надо подпрыгивать потом, когда колесо раскрутилось, уцепиться за бревно и прокатиться на нем, пока маховик не замедлит свой ход.
Анатолий словно угадал его мысли.
– А я приседал, – сказал он. – Раскручу и присяду, отдохну. Пока не почувствую, что колесо останавливается.
Ах, Анатолий, боевой геройский капитан, ах, неунываха!
– Слушай, – спросил Алексей, – а почему ты на карусель пошел?
Не раз ему это в голову приходило, а спросил впервой.
– Да предлагали мне, – весело ответил Анатолий, – в артель идти. Какие-то железки штамповать. Сиди себе и штампуй. Тепло, дождик не капает. Я уж было согласился, но потом подумал – не годится. У нас в артиллерии дела хорошо идут, когда вперед движешься. Как засел, окопался, тут к тебе противник пристреляется, и пошло-поехало. Сегодня ездового убьют, завтра расчет. Нет, в артиллерии жить, когда движение есть. Вот я и решил, на карусель пойду. Шум, гам, смех, гармошка. Движение. Задумываться некогда, а у штампа задумаешься – тут тебя и прихлопнет.
Он опять рассмеялся. Из-за плеча Анатолия вновь вышла тетя Груня, показала ему что-то блестящее.
– Ну-у! – обрадовался Алексей. Это ведь был его кожаный костюм. – Никак Зинаида откликнулась?
Тетя Груня пригорюнилась, как всегда, подбородок в ладонь положила.
– Кабы Зинаида! Соседка прислала. Учительница по прозванию Марья Сергеевна!
Марья Сергеевна! Жива, значит. Слава богу. А он ведь вспоминал ее, эх, Марья Сергеевна.
Что-то трепыхнулось тревожно в груди. Зинаида, вот что.
– С командиром, с каким в поезде познакомилась, дальше проехала, – сказал он зло.
– Немилостив ты, Алеша, – сказала печально тетя Груня, – понять не можешь никак, что мир держится на прощении.
Алексей поперхнулся. Правильно, тетя Груня! По щекам ему – раз, раз! За Зинаиду. А подумала бы: стоит того Зинаида? Готов он простить, верно, на прощении держится мир, и простил однажды – и не однажды простил! – но вот же пример: прислала костюм не она – соседка, значит, не приехала. А не приехать могла по одной причине – махнула рукой на Пряхина. Он – с поезда, она поездом – в другую степь. Ох, тетя Груня, святая простота, всем-то ты веришь, всех любишь…
Анатолий ощупывал кожаный костюм – брюки, куртку, фуражку, прикидывал, сколько дадут в переводе на муку, на сало, на хлеб. Выходило, мешок муки – если на муку.
– Давай оклемывайся, да пойдем с тобой в деревню, – шумел Анатолий. – Ведь мешок это в городе дадут, а деревня и того больше отвалит! Возьмем два выходных, запрем карусель и айда на промысел!
Гармонист ушел, тетя Груня подала Алексею похлебку. Опять в глаза ему заглядывает, снова винится.
– Не беспокойся, тетечка Грунечка, – сказал Пряхин ласково. – Вот поднимусь, в милицию пойду. Объявлю Зинке розыск.
Утешил тетю Груню, хотя Зинаиде ни на мизинец не верил. А что, действительно. Зайдет, заявит, пусть отыщут следы, новый адрес. Напишет он ей, крепенькие отыщет словечки за то, что тетю Груню ни разу не вспомнила, слова доброго не сообщила, а ведь не кто иной – тетя Груня в Москву ей выехать помогла.
– А меня ты прости, – сказал тете Груне, глаза отводя. – Может, и правда с Зинаидой что приключилось.
В дверь постучали, и Алексей часто-часто заморгал, не давая слезам воли. На пороге стояла средняя, Лиза, а в руках держала маленький узелок.
– Проходи, раздевайся, – проговорила тетя Груня, и доброе лицо ее цвело, улыбалось. – Три дня приходит, а ты в беспамятстве, смотришь на нее, не узнаешь, только чего-то про детский дом разговариваешь, какой еще детдом тебе впал…
Девочка скинула пальтишко, присела на краешек стула, красными, как гусиные лапки, руками стала развязывать узелок, протянула Алексею мисочку с картофельными оладьями:
– Еще теплые.
Алексей порывисто схватил ее руку, стал согревать жаркими ладонями. Спросил, сдерживая себя, поперхнувшись:
– Что ж, у тебя варежек нет?
Она весело мотнула головой, черные шелковистые волосы взлетели на плечо и остались там сияющей прядью. Пряхин с любопытством разглядывал Лизу. Сколько ей? Одиннадцать, двенадцать… Черные вразлет брови, густые кусты ресниц, нежно и женственно прикрывающие глаза с вишневыми ласковыми зрачками, губы по-детски пухлые, ярко-розовые, несмотря на голод, смуглая кожа, тонкие мочки ушек, прикрытых волосами… Фигурка девочки была еще детской, несуразной. Красные, с обкусанными ногтями руки, острые коленки в прохудившихся чулках, сама она в синей кофточке с дырявыми локтями – все было хрупким каким-то, наивным, девчачьим, но лицо – лицо, казалось, не могло скрыть ее будущей красоты и женственности.
Пряхину пришла в голову неожиданная мысль: он должен сохранить эту девочку! Нет, нет, он должен спасти и бабушку, и Катю с Машей, за всех он отвечает головой, но вот эту, среднюю, спасти непременно.
Он представил: кончится война, и жизнь пойдет дальше, станет он, коли выживет, глухим стариком, и людям, которые теперь воюют, голодают, страдают, придут на смену другие люди, вот эти, как Лиза, и уже они станут взрослыми людьми – женщинами, мужчинами. И Лиза будет любить – непременно крепко и верно! – ей удастся это лучше гораздо, непременно лучше, чем некоторым из предыдущих людей. И эту хрупкую девочку тоже станут крепко любить в ответ, и у Лизы будут дети, непременно красивые, в нее, дети, которым война, и карусель, и картофелины, принесенные им, Алексеем, с разгрузки в кармане шинели, покажутся чем-то неправдоподобным, далеким, невероятным…
Пряхин вздрогнул. Вот когда утихнет по-настоящему его боль!
Эта мысль поразила его. Да, да, только тогда, когда у Лизы вырастут собственные дети, а его, Алексея, уже не будет на свете. Ведь боль, она живет дольше человека и со смертью Пряхина не умрет, а исчезнет только тогда, когда вырастет у Лизы сын, и он, этот неизвестный, неведомый прекрасный сын – только он не будет чувствовать боли шофера Пряхина и боли своей матери, Лизы, он будет знать, но чувствовать ему дано иное. Совсем иное…
Алексей откинулся на подушку, отбросил голову к стене – от тяжести невыносимой. Но тут же себя одернул, устыдил. Повернулся к девочке: она-то при чем тут? Принялся лепешки жевать: действительно еще теплые.
Расспрашивал, радостно Лизу разглядывая:
– Как Катя? Ходит в школу?.. А бабушка?.. Маше – поклон.
Лиза бойко рассказывала про Машу, про бабушку, бойко и про Катю сказала:
– Она ничего не ест из того, что вы приносите. Худющая – страх глядеть!
– А чего говорит? – спросил Пряхин, холодея. «Опять Катя!»
– Ничего. Молчит и не ест.
Пряхину подвез случай.
В первый же вечер, как вышел на улицу, увидел: Катя идет рядом с парнишкой.
Алексей приструнил шаг, потом перебежал на другую сторону, чтоб не спугнуть парочку, брел за ними следом, не замечая, что улыбается.
Ах, Катя, Катя! Как же тебе, должно быть, нехорошо на рынке с чайником стоять – волнуешься, поди, дрожишь вся, а вдруг ненароком паренек этот или кто из его друзей. Мало ли, дурной он, застыдится вдруг, или приятели дурные – задразнят как-нибудь паренька – «торговкин ухажер» или еще как побольнее. Известное дело, молодость не щадит, рубит сплеча, не подумав, какие боли рубка эта приносит…
Катя с пареньком стояли у ворот ее дома, а Пряхин, старый дуралей, топтался наискосок, прячась за ствол дерева, таясь, – не дай бог, увидит Катя, тогда уж ввек не простит.
Снова дул пронзительный ветер; сдерживая себя, Пряхин гулко кашлял в кулак, колотил ботинками друг о дружку, а молодым никакой ветер не страшен – стоят в воротах, о чем-то беседуют.
Наконец простились. Парень, как конь вороной, припустил бегом, и Алексей за ним погнался. Была у него одна мыслишка заветная, пришла в голову только что, неожиданно, едва узнал со спины Катю с парнишечкой этим.
Парень драпал, то ли торопясь, то ли согреваясь, а за ним шел рысцой старый хриплый конь Пряхин, сбиваясь с дыхания, оскальзываясь и спотыкаясь. Нет, не хватало сил у него, пришлось применять голос:
– Эй, паренек! Погоди!
Мальчишка остановился – лицо курносое, простое, но чуб кудрявый из-под ушанки по всем правилам ухажерского мастерства.
– Вам чо, дядя?
Пряхин стоял перед ним запыхавшийся, изнемогающий и слова не мог вымолвить. Наконец продышался, спросил:
– Когда завтра с Катей встречаетесь?
– А чего? – отступил растерянно парень, готовый опять убежать.
– Да ты не бойся! Я с добром! – остановил его Пряхин. – Хочу вот попросить тебя, сделай милость! – Он полез под гимнастерку, в нагрудный карман, и парень снова отступил – на всякий случай.
Алексей вынул деньги, протянул ему, сказал:
– Ты ж к ней хорошо относишься?
– Допустим, – настороженно ответил парень. – А что?
– Что, что! – рассердился Алексей. – Видишь, какая она худющая! Кожа да кости! Вот ты ей и купи! Да не сластей – что с них проку, – а ватрушку покупай. На рынке, у торговок. Как на свиданку-то пойдешь, так и купи.
Парень улыбнулся, приблизился к Алексею.
– Это точно! – сказал он. – Худая как скелет. А хорошая!
– Одно с другим не связано, – кивнул Алексей. – Так вот, ты ее угощай. Каждый день, слышишь.
– А вы ей кто? – спросил парнишка.
– Д-дядька, – неуверенно заикнулся Алексей. – Но ты про меня ей ни слова. Понял? – Припугнул: – А то она и тебя прогонит. – Пояснил: – Обидчивая очень.
Парень кивнул, сдвинул ушанку на ухо, чуб свис ему на глаз – это видно, чтоб повзрослей казаться.
– Будет сделано. А как деньги кончатся?
– Я на рынке работаю, на карусели. Алексеем зовут. Придешь, спросишь.
Паренек оказался правильный, хороший. Однажды даже провел Катю мимо карусели: она ела ватрушку, бойко говорила о чем-то с ухажером, а тот косил на карусель глазом, давал Пряхину понять, что это он как бы отчитывается.
В эту минуту карусель стояла, Анатолий сажал новых ребятишек и Алексей выбрался наружу подышать.
Действия паренька он заметил, понял его и в душе поблагодарил.
Побеспокоился: только бы Катя не узнала.
Попутными подводами, прямо от рынка, двинулись в деревню Анатолий и Алексей. За спинами надежно приторочены мешки с одеждой, собранной на обмен, начальство извещено, что карусель два дня будет в простое, снег скрипит под санями, словно кто-то ест свежие яблоки. Даже дух вроде яблочный – чистый и бодрящий. Солнце, как в маленьких зеркальцах, отражается в каждой снежинке, и лучи его острыми иглами колют глаза.
Анатолий жадно подставляет лицо свету, спрашивает Пряхина:
– Светло вокруг, а? Светло?
Алексей отвечает ему в тон, бодро, хотя глядит жалеючи:
– Светло! Слепит!
Другим тоном с Анатолием говорить нельзя, заругается, закричит: «Ты чего разнылся?!» Нет, ни разу еще Пряхин не видел гармониста невеселым, угрюмым. Вот и сейчас кричит:
– Ну дер-ржись, деревня! Вынимай натур-ральные припасы! Инвалидский магазин едет! Шило – на мыло, штаны – на сало! – И сам же хохочет, заливается.
Когда в поход этот собрались, Анатолий гармошку через плечо перекинул. Пряхин отговаривал его, даже ругался:
– Какого черта в такую даль тащиться?
– Эх, темнота! – хохотал Анатолий. – Не понимаешь ты, братишка! Да гармонь – это оружие пролетариата! И в деревню надо нести песню и музыку, кроме нашего барахла. Не улавливаешь момента?
Подвода приостановилась, выгрузила менял, и Пряхин с Анатолием оказались посреди какой-то деревни.
– Ну-ка, дай мне обзор местности! – велел гармонист.
Деревушка была симпатичная, торопились, взбирались на горку избы, закуржавелые березы украшали деревенский порядок – загляденье, да и только! Только вот ни души кругом.
– А ну, – сказал Анатолий, разворачивая мехи гармошки, – оживим пейзаж!
Звонким своим, даже чуточку хулиганским голосом запел он свою любимую:
Крутится-вертится шар голубой,
Крутится-вертится над головой,
Крутится-вертится хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть!
Анатолий замолчал. Улыбался, поворачивал очки то вправо, то влево, потом сказал, удивляясь:
– Никто не встречает? Странно.
Тощая шавка тявкала на них, на всякий случай пятясь задом и помахивая хвостом – вроде, с одной стороны, чужие, а с другой – вдруг чего поесть перепадет.
Они пошли по деревне, Алексей на полшага впереди, чуть позади, взяв его под руку, – Анатолий.
Окна были пусты, теперь и собака не брехала – шла за гостями, поджав хвост, – и никто их не встречал, никому не были они нужны со своим барахлом и даже музыкой.
В одном окне сквозь кружево инея выглядывало на них испуганное старушечье лицо.
– Меняем вещи на муку! – крикнул Алексей, и старушечье лицо разгладилось, успокоилось – она помотала головой, «Испугалась, – подумал Пряхин, – не свой ли кто с фронта слепым пришел».
– Шил-ло – на мыло! Мыл-ло – на шило! – закричал Анатолий.
В воротах ограды стояла женщина средних лет, укутанная платком.
– Аники-воины! – окликнула она. – Околели, поди! Заходите погреться!
Они вошли в избу, наклонив головы, чтоб не расшибиться о низкую притолоку, чинно сели на лавку, и хозяйка предложила:
– Товар-то свой раскладывайте. Бабы сейчас подойдут.
И верно, двери поскрипывали, по ногам прокатывались холодные клубы воздуха, и на пороге возникали женщины.
Алексей разложил на лавке целый магазин: кожаные штаны, куртку, фуражку, рубахи Анатолия, ношеные брюки, старые ботинки.
Когда набилась полная изба, Анатолий опять растянул мехи и ударил вальс «Амурские волны». «Чертяка, – подумал Пряхин, – по чувствам бьет». Ему стало неловко оттого, что они так действуют. Коварно получалось, нехорошо.
Анатолий закончил вальс, трогательные и волнующие звуки стихли, музыкант чинно кивнул головой, как бы давая понять, что лирическая часть закончена и можно приступать к делу.
Бабы потоптались еще у двери, потом все сразу двинулись вперед, а через минуту стоял в избе магазинный гомон. Все говорили между собой, щупали кожу пиджака и штанов, разглядывали на свет рубахи, подносили их к окну, где поярче.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
– Как же? – пробормотал Пряхин. – Сам крутил?
Он представил, как Анатолий, собрав рубли и выдав билетики, поднимается со стула, находит дверцу в барабан, залезает внутрь, кладет в сторону палочку и, навалясь, толкает перед собой бревно.
Пряхин знал, он все знал про карусель, знал, как обязательно надо подпрыгивать потом, когда колесо раскрутилось, уцепиться за бревно и прокатиться на нем, пока маховик не замедлит свой ход.
Анатолий словно угадал его мысли.
– А я приседал, – сказал он. – Раскручу и присяду, отдохну. Пока не почувствую, что колесо останавливается.
Ах, Анатолий, боевой геройский капитан, ах, неунываха!
– Слушай, – спросил Алексей, – а почему ты на карусель пошел?
Не раз ему это в голову приходило, а спросил впервой.
– Да предлагали мне, – весело ответил Анатолий, – в артель идти. Какие-то железки штамповать. Сиди себе и штампуй. Тепло, дождик не капает. Я уж было согласился, но потом подумал – не годится. У нас в артиллерии дела хорошо идут, когда вперед движешься. Как засел, окопался, тут к тебе противник пристреляется, и пошло-поехало. Сегодня ездового убьют, завтра расчет. Нет, в артиллерии жить, когда движение есть. Вот я и решил, на карусель пойду. Шум, гам, смех, гармошка. Движение. Задумываться некогда, а у штампа задумаешься – тут тебя и прихлопнет.
Он опять рассмеялся. Из-за плеча Анатолия вновь вышла тетя Груня, показала ему что-то блестящее.
– Ну-у! – обрадовался Алексей. Это ведь был его кожаный костюм. – Никак Зинаида откликнулась?
Тетя Груня пригорюнилась, как всегда, подбородок в ладонь положила.
– Кабы Зинаида! Соседка прислала. Учительница по прозванию Марья Сергеевна!
Марья Сергеевна! Жива, значит. Слава богу. А он ведь вспоминал ее, эх, Марья Сергеевна.
Что-то трепыхнулось тревожно в груди. Зинаида, вот что.
– С командиром, с каким в поезде познакомилась, дальше проехала, – сказал он зло.
– Немилостив ты, Алеша, – сказала печально тетя Груня, – понять не можешь никак, что мир держится на прощении.
Алексей поперхнулся. Правильно, тетя Груня! По щекам ему – раз, раз! За Зинаиду. А подумала бы: стоит того Зинаида? Готов он простить, верно, на прощении держится мир, и простил однажды – и не однажды простил! – но вот же пример: прислала костюм не она – соседка, значит, не приехала. А не приехать могла по одной причине – махнула рукой на Пряхина. Он – с поезда, она поездом – в другую степь. Ох, тетя Груня, святая простота, всем-то ты веришь, всех любишь…
Анатолий ощупывал кожаный костюм – брюки, куртку, фуражку, прикидывал, сколько дадут в переводе на муку, на сало, на хлеб. Выходило, мешок муки – если на муку.
– Давай оклемывайся, да пойдем с тобой в деревню, – шумел Анатолий. – Ведь мешок это в городе дадут, а деревня и того больше отвалит! Возьмем два выходных, запрем карусель и айда на промысел!
Гармонист ушел, тетя Груня подала Алексею похлебку. Опять в глаза ему заглядывает, снова винится.
– Не беспокойся, тетечка Грунечка, – сказал Пряхин ласково. – Вот поднимусь, в милицию пойду. Объявлю Зинке розыск.
Утешил тетю Груню, хотя Зинаиде ни на мизинец не верил. А что, действительно. Зайдет, заявит, пусть отыщут следы, новый адрес. Напишет он ей, крепенькие отыщет словечки за то, что тетю Груню ни разу не вспомнила, слова доброго не сообщила, а ведь не кто иной – тетя Груня в Москву ей выехать помогла.
– А меня ты прости, – сказал тете Груне, глаза отводя. – Может, и правда с Зинаидой что приключилось.
В дверь постучали, и Алексей часто-часто заморгал, не давая слезам воли. На пороге стояла средняя, Лиза, а в руках держала маленький узелок.
– Проходи, раздевайся, – проговорила тетя Груня, и доброе лицо ее цвело, улыбалось. – Три дня приходит, а ты в беспамятстве, смотришь на нее, не узнаешь, только чего-то про детский дом разговариваешь, какой еще детдом тебе впал…
Девочка скинула пальтишко, присела на краешек стула, красными, как гусиные лапки, руками стала развязывать узелок, протянула Алексею мисочку с картофельными оладьями:
– Еще теплые.
Алексей порывисто схватил ее руку, стал согревать жаркими ладонями. Спросил, сдерживая себя, поперхнувшись:
– Что ж, у тебя варежек нет?
Она весело мотнула головой, черные шелковистые волосы взлетели на плечо и остались там сияющей прядью. Пряхин с любопытством разглядывал Лизу. Сколько ей? Одиннадцать, двенадцать… Черные вразлет брови, густые кусты ресниц, нежно и женственно прикрывающие глаза с вишневыми ласковыми зрачками, губы по-детски пухлые, ярко-розовые, несмотря на голод, смуглая кожа, тонкие мочки ушек, прикрытых волосами… Фигурка девочки была еще детской, несуразной. Красные, с обкусанными ногтями руки, острые коленки в прохудившихся чулках, сама она в синей кофточке с дырявыми локтями – все было хрупким каким-то, наивным, девчачьим, но лицо – лицо, казалось, не могло скрыть ее будущей красоты и женственности.
Пряхину пришла в голову неожиданная мысль: он должен сохранить эту девочку! Нет, нет, он должен спасти и бабушку, и Катю с Машей, за всех он отвечает головой, но вот эту, среднюю, спасти непременно.
Он представил: кончится война, и жизнь пойдет дальше, станет он, коли выживет, глухим стариком, и людям, которые теперь воюют, голодают, страдают, придут на смену другие люди, вот эти, как Лиза, и уже они станут взрослыми людьми – женщинами, мужчинами. И Лиза будет любить – непременно крепко и верно! – ей удастся это лучше гораздо, непременно лучше, чем некоторым из предыдущих людей. И эту хрупкую девочку тоже станут крепко любить в ответ, и у Лизы будут дети, непременно красивые, в нее, дети, которым война, и карусель, и картофелины, принесенные им, Алексеем, с разгрузки в кармане шинели, покажутся чем-то неправдоподобным, далеким, невероятным…
Пряхин вздрогнул. Вот когда утихнет по-настоящему его боль!
Эта мысль поразила его. Да, да, только тогда, когда у Лизы вырастут собственные дети, а его, Алексея, уже не будет на свете. Ведь боль, она живет дольше человека и со смертью Пряхина не умрет, а исчезнет только тогда, когда вырастет у Лизы сын, и он, этот неизвестный, неведомый прекрасный сын – только он не будет чувствовать боли шофера Пряхина и боли своей матери, Лизы, он будет знать, но чувствовать ему дано иное. Совсем иное…
Алексей откинулся на подушку, отбросил голову к стене – от тяжести невыносимой. Но тут же себя одернул, устыдил. Повернулся к девочке: она-то при чем тут? Принялся лепешки жевать: действительно еще теплые.
Расспрашивал, радостно Лизу разглядывая:
– Как Катя? Ходит в школу?.. А бабушка?.. Маше – поклон.
Лиза бойко рассказывала про Машу, про бабушку, бойко и про Катю сказала:
– Она ничего не ест из того, что вы приносите. Худющая – страх глядеть!
– А чего говорит? – спросил Пряхин, холодея. «Опять Катя!»
– Ничего. Молчит и не ест.
Пряхину подвез случай.
В первый же вечер, как вышел на улицу, увидел: Катя идет рядом с парнишкой.
Алексей приструнил шаг, потом перебежал на другую сторону, чтоб не спугнуть парочку, брел за ними следом, не замечая, что улыбается.
Ах, Катя, Катя! Как же тебе, должно быть, нехорошо на рынке с чайником стоять – волнуешься, поди, дрожишь вся, а вдруг ненароком паренек этот или кто из его друзей. Мало ли, дурной он, застыдится вдруг, или приятели дурные – задразнят как-нибудь паренька – «торговкин ухажер» или еще как побольнее. Известное дело, молодость не щадит, рубит сплеча, не подумав, какие боли рубка эта приносит…
Катя с пареньком стояли у ворот ее дома, а Пряхин, старый дуралей, топтался наискосок, прячась за ствол дерева, таясь, – не дай бог, увидит Катя, тогда уж ввек не простит.
Снова дул пронзительный ветер; сдерживая себя, Пряхин гулко кашлял в кулак, колотил ботинками друг о дружку, а молодым никакой ветер не страшен – стоят в воротах, о чем-то беседуют.
Наконец простились. Парень, как конь вороной, припустил бегом, и Алексей за ним погнался. Была у него одна мыслишка заветная, пришла в голову только что, неожиданно, едва узнал со спины Катю с парнишечкой этим.
Парень драпал, то ли торопясь, то ли согреваясь, а за ним шел рысцой старый хриплый конь Пряхин, сбиваясь с дыхания, оскальзываясь и спотыкаясь. Нет, не хватало сил у него, пришлось применять голос:
– Эй, паренек! Погоди!
Мальчишка остановился – лицо курносое, простое, но чуб кудрявый из-под ушанки по всем правилам ухажерского мастерства.
– Вам чо, дядя?
Пряхин стоял перед ним запыхавшийся, изнемогающий и слова не мог вымолвить. Наконец продышался, спросил:
– Когда завтра с Катей встречаетесь?
– А чего? – отступил растерянно парень, готовый опять убежать.
– Да ты не бойся! Я с добром! – остановил его Пряхин. – Хочу вот попросить тебя, сделай милость! – Он полез под гимнастерку, в нагрудный карман, и парень снова отступил – на всякий случай.
Алексей вынул деньги, протянул ему, сказал:
– Ты ж к ней хорошо относишься?
– Допустим, – настороженно ответил парень. – А что?
– Что, что! – рассердился Алексей. – Видишь, какая она худющая! Кожа да кости! Вот ты ей и купи! Да не сластей – что с них проку, – а ватрушку покупай. На рынке, у торговок. Как на свиданку-то пойдешь, так и купи.
Парень улыбнулся, приблизился к Алексею.
– Это точно! – сказал он. – Худая как скелет. А хорошая!
– Одно с другим не связано, – кивнул Алексей. – Так вот, ты ее угощай. Каждый день, слышишь.
– А вы ей кто? – спросил парнишка.
– Д-дядька, – неуверенно заикнулся Алексей. – Но ты про меня ей ни слова. Понял? – Припугнул: – А то она и тебя прогонит. – Пояснил: – Обидчивая очень.
Парень кивнул, сдвинул ушанку на ухо, чуб свис ему на глаз – это видно, чтоб повзрослей казаться.
– Будет сделано. А как деньги кончатся?
– Я на рынке работаю, на карусели. Алексеем зовут. Придешь, спросишь.
Паренек оказался правильный, хороший. Однажды даже провел Катю мимо карусели: она ела ватрушку, бойко говорила о чем-то с ухажером, а тот косил на карусель глазом, давал Пряхину понять, что это он как бы отчитывается.
В эту минуту карусель стояла, Анатолий сажал новых ребятишек и Алексей выбрался наружу подышать.
Действия паренька он заметил, понял его и в душе поблагодарил.
Побеспокоился: только бы Катя не узнала.
Попутными подводами, прямо от рынка, двинулись в деревню Анатолий и Алексей. За спинами надежно приторочены мешки с одеждой, собранной на обмен, начальство извещено, что карусель два дня будет в простое, снег скрипит под санями, словно кто-то ест свежие яблоки. Даже дух вроде яблочный – чистый и бодрящий. Солнце, как в маленьких зеркальцах, отражается в каждой снежинке, и лучи его острыми иглами колют глаза.
Анатолий жадно подставляет лицо свету, спрашивает Пряхина:
– Светло вокруг, а? Светло?
Алексей отвечает ему в тон, бодро, хотя глядит жалеючи:
– Светло! Слепит!
Другим тоном с Анатолием говорить нельзя, заругается, закричит: «Ты чего разнылся?!» Нет, ни разу еще Пряхин не видел гармониста невеселым, угрюмым. Вот и сейчас кричит:
– Ну дер-ржись, деревня! Вынимай натур-ральные припасы! Инвалидский магазин едет! Шило – на мыло, штаны – на сало! – И сам же хохочет, заливается.
Когда в поход этот собрались, Анатолий гармошку через плечо перекинул. Пряхин отговаривал его, даже ругался:
– Какого черта в такую даль тащиться?
– Эх, темнота! – хохотал Анатолий. – Не понимаешь ты, братишка! Да гармонь – это оружие пролетариата! И в деревню надо нести песню и музыку, кроме нашего барахла. Не улавливаешь момента?
Подвода приостановилась, выгрузила менял, и Пряхин с Анатолием оказались посреди какой-то деревни.
– Ну-ка, дай мне обзор местности! – велел гармонист.
Деревушка была симпатичная, торопились, взбирались на горку избы, закуржавелые березы украшали деревенский порядок – загляденье, да и только! Только вот ни души кругом.
– А ну, – сказал Анатолий, разворачивая мехи гармошки, – оживим пейзаж!
Звонким своим, даже чуточку хулиганским голосом запел он свою любимую:
Крутится-вертится шар голубой,
Крутится-вертится над головой,
Крутится-вертится хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть!
Анатолий замолчал. Улыбался, поворачивал очки то вправо, то влево, потом сказал, удивляясь:
– Никто не встречает? Странно.
Тощая шавка тявкала на них, на всякий случай пятясь задом и помахивая хвостом – вроде, с одной стороны, чужие, а с другой – вдруг чего поесть перепадет.
Они пошли по деревне, Алексей на полшага впереди, чуть позади, взяв его под руку, – Анатолий.
Окна были пусты, теперь и собака не брехала – шла за гостями, поджав хвост, – и никто их не встречал, никому не были они нужны со своим барахлом и даже музыкой.
В одном окне сквозь кружево инея выглядывало на них испуганное старушечье лицо.
– Меняем вещи на муку! – крикнул Алексей, и старушечье лицо разгладилось, успокоилось – она помотала головой, «Испугалась, – подумал Пряхин, – не свой ли кто с фронта слепым пришел».
– Шил-ло – на мыло! Мыл-ло – на шило! – закричал Анатолий.
В воротах ограды стояла женщина средних лет, укутанная платком.
– Аники-воины! – окликнула она. – Околели, поди! Заходите погреться!
Они вошли в избу, наклонив головы, чтоб не расшибиться о низкую притолоку, чинно сели на лавку, и хозяйка предложила:
– Товар-то свой раскладывайте. Бабы сейчас подойдут.
И верно, двери поскрипывали, по ногам прокатывались холодные клубы воздуха, и на пороге возникали женщины.
Алексей разложил на лавке целый магазин: кожаные штаны, куртку, фуражку, рубахи Анатолия, ношеные брюки, старые ботинки.
Когда набилась полная изба, Анатолий опять растянул мехи и ударил вальс «Амурские волны». «Чертяка, – подумал Пряхин, – по чувствам бьет». Ему стало неловко оттого, что они так действуют. Коварно получалось, нехорошо.
Анатолий закончил вальс, трогательные и волнующие звуки стихли, музыкант чинно кивнул головой, как бы давая понять, что лирическая часть закончена и можно приступать к делу.
Бабы потоптались еще у двери, потом все сразу двинулись вперед, а через минуту стоял в избе магазинный гомон. Все говорили между собой, щупали кожу пиджака и штанов, разглядывали на свет рубахи, подносили их к окну, где поярче.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17