https://wodolei.ru/catalog/unitazy/v-stile-retro/
После смены люди шли на стройку и работали там до самой ночи.
Однажды Иван Алексеевич сказал им, что теперь их школа должна пойти на стройку, настала их очередь, и, конечно, пойдет самый старший класс – пятый.
Работа у них оказалась хоть и легкая, но очень важная. Они пилили бревна, но не на большие чурки, как для печки, а на маленькие кругляшки. Потом эти кругляшки кололи на чурбашечки. Это было топливо для газогенераторок, которые возили от экскаваторов землю.
Михаська с Сашкой пилили до зеленых кружочков в глазах и только тогда отдыхали.
С площадки, где скрипели пилы, был хорошо виден котлован. Все там двигалось. Ворочались экскаваторы, одна за другой подходили машины, а поближе к ним люди копали землю прямо лопатами. Все это торопилось, торопилось и в то же время двигалось спокойно и четко.
К площадке, где работали ребята, то и дело подъезжали машины, водители заправляли чурбашечками круглые печки возле кабины и уезжали дальше. Так что остановись ребята, устань – вся бы стройка остановилась. Умолкли бы экскаваторы, встали машины. И хотя нарубленных чурбашечек была на площадке целая гора, приготовленная еще раньше какой-то другой школой, они работали изо всех сил.
Еще бы – такой заводище! А когда его построят, можно будет сказать младшеклассникам, что строили его и они.
Иван Алексеевич был вместе с ребятами: он колол кругляши на чурбашечки, махал топором будто заведенный и останавливался только затем, чтобы протереть отпотевшие очки.
Потом он все-таки остановился, объявил большой перекур, и Михаська еле разогнул спину.
Можно было посидеть, полежать. Но Михаська с Сашкой пошли по стройке.
На них гудели газогенераторки, словно ругались, что путаются тут под ногами, раза два какие-то люди крикнули им, чтоб не ходили здесь. Вот еще, не ходили! Они такие же сейчас рабочие, как все, – кто им может запретить ходить по стройке?!
В котловане работали землекопы. Михаська посмотрел на них и даже подпрыгнул от неожиданности. Там был отец. Спина его напрягалась, когда он откидывал лопатой землю, сквозь мокрую майку проступали мускулы. Они так и катались, будто кто гонял шары у отца под кожей.
– Смотри, – сказал Михаська Сашке, – узнаешь?
Кепка у отца была назад козырьком; иногда он останавливался и вытирал рукой пот со лба.
– Папа! – крикнул Михаська.
Отец обернулся и помахал ему рукой.
– Мы тоже тут работаем! – снова крикнул Михаська.
– Я за тобой зайду! Жди! – ответил отец.
Михаське показалось, что отец работает лучше всех, быстрее всех. Он любовался, как играют у отца крепкие мышцы.
Когда они пошли домой, Михаська подумал, что ведь это здорово: он и отец – они вместе строили завод!
Может быть, когда Михаська вырастет, он будет работать на этом заводе, строить тракторы. Хорошо бы и отец тоже туда перешел!
Они стали бы ходить с работы вместе, неторопливо, устало шагая по мостовой, а мама ждала бы их дома. Хлопотала бы у печки, чтобы накормить их, рабочих людей.
Михаська взял отца за руку.
– Здорово! Правда, папка? – сказал он.
– Что – здорово? – спросил равнодушно отец.
– Завод строили! – улыбаясь, ответил Михаська. – И мы с тобой!
Отец был какой-то недовольный, хмурый.
– А ну их! – махнул он рукой. – Время только потерял.
Михаська будто споткнулся, будто его окатили холодной водой. Весь день он пилил эти кругляши, до зеленых кругов в глазах, старался, чтоб не остановились машины, газогенераторки… Что же, значит, все это зря?
Ведь и Сашка старался, пилил, и все ребята, и Иван Алексеевич вон как махал топором. А шоферы на газогенераторках! А люди, которые копали котлован! Да и сам отец!
Что же он, притворялся? Старался, работал, а сам ругает тех, кто его сюда послал! Что же, ему ведра дороже?..
Михаська выпустил отцовскую руку.
15
Михаська и сам не понимал, что с ним сделалось. Спроси его, ни в жизнь бы не объяснил. Просто раньше для него паянье было удовольствием почище кино. Окунешь паяльник в мелкодробленую канифоль, прикоснешься к оловянному слитку, а от него белые горошины катятся – жидкое олово.
А сейчас одна гарь, вонь. И все эти примусы, керогазы, ведра, тазы опротивели. Лежат в углу, сколько места занимают – прямо как на свалке. Зацепить бы их краном – да в переплавку…
Так оно и случилось.
Однажды сидели они с отцом, скребли, стучали, дымили паяльником, и вдруг пришел человек. Толстый, рыхлый, и лицо такое, будто он больной. Да так, наверное, и было. Не больных таких толстых не бывает.
Толстяк поздоровался вежливо, потрогал зачем-то толстый нос и сказал отцу:
– Я фининспектор. Говорят, вы тут частную практику открыли. Похвально, похвально! Только почему налог с дохода не платите?
Отец побледнел, встал и ушел за шкаф. Вышел в гимнастерке, с медалями, с гвардейским знаком. Поправил ремень.
– Видите? – спросил он толстяка. – Я войну прошел. Ранен. Что же, я теперь жить не могу, как хочу?
Мама пришла из коридора, прижалась к косяку. Испуганно смотрела то на отца, то на инспектора.
– А вы мне тут налоги! – крикнул отец.
– Да не кричите, – сказал толстяк, снова трогая свой нос. Он говорил спокойно, будто отец и не кричал на него, будто ничего и не случилось. – Я же вижу, что вы не жулик. Состояния на этом, – он кивнул на ведра и тазы, – не заработаешь.
Отец сел. Фининспектор говорил с ним вежливо, не злился, даже как будто сочувствовал отцу.
– Но закон есть закон. Если вы получаете доход, надо платить налог. Понимаете? – спросил он и добавил, слегка раздосадованный: – И гимнастерка тут ваша ни при чем, поверьте! Я сам воевал, однако наградами потрясать в таком случае не решусь. Так что я вас предупредил. В следующий раз составлю акт.
Толстяк ушел, тяжело дыша.
Отец ходил по комнате из угла в угол. Михаська ни разу не поднял на него глаза.
Давно ли отец рассказывал, как ходил он в разведку, и Михаська глядел ему прямо в рот, и было здорово, что у него такой удивительный отец. Разведчик – ведь это значит самый, самый смелый, а тут…
Когда отец вышел вдруг из-за занавески к фининспектору в форме, Михаська даже не понял сразу, к чему это он надел гимнастерку с медалями. А вон как вышло… Просто отец испугался этого человека. Гимнастерку надел, будто броню какую. Будто можно гимнастеркой от налогов этих защититься…
Мать все так же стояла у косяка и молчала. Почему она молчит? Ведь она понимает! Все понимает. Или боится за эту мастерскую? За эти ведра, тазы? Боится, что Михаська снова будет бегать и хуже учиться, а не сидеть с отцом и паять ведра? Ну почему она молчит?
Отец будто нехотя подошел к куче хлама в углу и изо всей силы пнул ее сапогом.
Михаська вздрогнул. Весело забренчали, раскатываясь, ведра, загромыхали тазы.
– К черту! – сказал отец. – Действительно, состояния на этом не сколотишь.
16
А Михаська все думал об этом, думал и решил, что во всем виноват фининспектор. Что плохого сделал отец? Ремонтировал тазы да кастрюли? Так от этого одна польза! Людям нужна посуда, ее надо ремонтировать. Не виноват же отец, что во всем городе нет ни одной мастерской, чтобы чинили посуду! Хотел людям добро сделать. Разве за добро налоги берут? Нет, ни в чем не виноват отец. Теперь Михаська знал это точно. Только одно непонятно все-таки: отчего это распетушился тогда перед фининспектором, чего испугался?
А может, и не испугался – чего бояться-то? Может, наоборот, испугать хотел. Только уж просто так некрасиво вышло, а страшного ничего в этом и нет.
И Михаська пожалел, что так нехорошо подумал про отца. А Ивановну он просто не знает. Вот узнает как следует и тоже будет любить.
Отец раздал хозяйкам их имущество и больше не брал, приговаривая:
– Банк лопнул, лавочка закрылась.
Пришел за своим патефоном и Седов.
Еще от двери заулыбался, залоснился жирным блином, глаза в щелочки зажмурил.
– Ну, обанкротился наконец? – сказал он. – Я же тебе говорил: мелко плаваешь.
Мамы дома не было, и отец сказал Михаське, чтоб он сходил погулять. Михаська обрадовался. Противно слушать, как снова этот Седов начнет про свое пиво с молоком рассказывать.
Он ушел, а когда вернулся, в комнате стоял дым коромыслом. Тарелка утыкана окурками, на столе пустая бутылка, и Седов все еще сидит. Лицо только круглее стало. И порозовело. Поджарился блин.
Сидит Седов на табурете, икает, прикрывает рот рукой. А отец волосы разлохматил, угрюмо смотрит в пол и дымит.
Михаська вошел, и они сразу замолчали, будто про военную тайну рассказывали. Потом Седов снова икнул, встал, взял под мышку свой патефон.
– Учти, – говорит отцу, – учти мой опыт. Зла я тебе не желаю, и потому не стесняйся.
Он оперся спиной о печку, вывозил пиджак, но Михаська ему ничего не сказал. И отец тоже.
– Раз живой остался, – сказал Седов, – значит, жить надо… Шутка ли, – восхитился он, – войну прошел – и одно ранение! И не где-нибудь – в пехоте-матушке. И-ех… – Он зевнул. – А жить, брат, нелегко, ох нелегко! На фронте не боялся и тут не боись. Свое возьмешь. Свое!.. Зря, что ли, кровь проливал?
– Ладно! – сказал отец. – Иди с богом.
– И место ге-енеральское! – протянул Седов. – К тебе еще на поклон пойду. А бабу угомони! Своди ее к Зальцеру.
Седов повернулся, задел патефоном о стену, порвал обои и, слегка пошатываясь, вышел в темный коридор.
А отец снова уткнулся взглядом в стол, докуривая папиросу. Так и курил, даже Михаську не замечал.
Стукнула дверь. Пришла мама. Отец оторвался от стола, резко придавил окурок.
Вздохнул. Будто на что-то решился.
С того дня все переменилось дома. Отец отвинтил тиски, закинул куда-то паяльник, соскоблил ножом все пятна со стола. Комната снова стала похожа на комнату, а не на мастерскую, стол белел крахмальной скатертью.
И отец с матерью совсем другими стали.
Когда хмурился отец, мама улыбалась. А когда улыбался отец, мама хмурилась и ходила заплаканная. Прямо как на весах – то один вниз тянет, то другой…
Если бы хоть Михаська знал, что у них там происходит, о чем они спорят!.. Но он входит – дома тишина. Молчат или говорят о пустяках. Словно ничего и не было.
Что за народ эти взрослые? Нет чтобы все прямо, открыто. А то боятся своим же детям правду сказать. Будто они враги какие, шпионы, сразу на улицу побегут во все горло орать.
Если неприятность – почему шушукаться надо? Скажите! Мальчишка или там девчонка, понятно, не взрослые, но они же люди, поймут, может, даже лучше взрослых все поймут. Посоветовать не посоветуют, конечно, зато все в доме нормально будет. Не придется прятаться, шептаться, словно заговорщикам.
Да, отец с матерью таили что-то от Михаськи.
И он видел, что отец перетягивает весы. Мама ходит совсем расстроенная, с Михаськой почти не говорит, отворачивается, будто виновата перед ним. А отец песню поет: «По долинам и по взгорьям…»
Видя, как отец улыбается, а мама молчит и хмурится, Михаська чувствовал, что между ними идет борьба. Может, отец заставляет маму что-то сделать? Что? Он ничего не мог придумать. Да и смешно – с чего бы это он стал ее заставлять? Ничего не понятно…
И все-таки он подумал, что эти годы, пока они жили без отца, мама была как будто смелей. Ей было очень трудно. Михаська знал: мама сдает кровь для фронта, чтобы получить донорские карточки – масло, молоко, лишний хлеб. Она кормила этим Михаську; и он не раз уже думал: ведь мама как бы отдает ему свою кровь. И платье она свое голубое в горошинку продала, чтоб купить хлеба, а отцовский костюм не тронула, сохранила, хотя могла бы продать.
Она сильная, мама. Михаська знает это. И он хотел, чтоб она не молчала, чтоб она перетянула отца на их весах.
Он иногда спрашивал себя: а почему они вообще появились, эти весы? Почему мать и отец, скрывая от него, будто все время борются? Что же, и до войны они тоже такими были? Или только сейчас? Значит, кто-то из них стал другим? Мама? Но Михаська был все время с ней.
Значит, отец?
Видно, чтобы было равновесие на весах, чтобы они оба улыбались или вместе огорчались, нужно какое-то неравновесие внутри их…
17
Все прояснилось разом и случайно, как это часто бывает.
Как-то отец пришел с работы и сказал маме, что он познакомился с одним мастером, который шьет дамские туфли. Мама вяло кивнула головой, но отец потребовал, чтобы они сразу пошли к мастеру, потому что у него всегда очередь, а сегодня он приглашал сам. Михаська читал книгу, уроки он уже приготовил по старой привычке, и они отправились к мастеру все вместе.
Фамилия обувщика была Зальцер, и Михаська подумал, что где-то слышал эту фамилию. Во дворе двухэтажного деревянного дома им сразу указали на дверь, где он жил; но когда отец постучал, ему долго не открывали. За дверью что-то шуршало. Михаське показалось, что кто-то смотрит на них в узкую щель. Отец постучал снова, и вдруг голос из-за двери неожиданно спросил:
– Кто там?
– К Семену Абрамовичу от Седова, – сказал отец, сказал твердо, тщательно выговаривая слова, будто пароль.
И Михаська вспомнил, что фамилию Зальцер называл Седов. Дверь распахнулась. На пороге стоял горбоносый маленький человек в клетчатой куртке, висевшей на плечах. Из открытого ворота куртки в изобилии торчали густые кудрявые волосы. Глаза у обувщика были навыкате и слезились.
– Проходите быстрее! – приказал он сердито.
И отец, и мать, и Михаська быстро вошли в полутемный коридорчик, а затем в комнату с высоким лепным потолком.
У стены стояло пианино. Михаська уселся напротив него.
Вся комната отражалась в его полированных боках.
– Детей мы обычно не впускаем, – сказал волосатый обувщик. – У них есть такая привычка – обращаться к детям за сведениями.
– У кого это у них? – удивленно спросила мама.
– Да есть тут… – недовольно отмахнулся Зальцер, – интересующиеся. Мальчик не проболтается? – спросил он у отца.
– Он у нас потомственный разведчик, – сказал отец. – Нем как рыба.
Он хотел польстить Михаське, загладить глупый вопрос этого Зальцера, но Михаська все равно обиделся. Что он, девчонка-болтушка?.. А потом, какие тут тайны? На фронте, что ли?
Семен Абрамович облегченно вздохнул и как-то разом переменился. То он был злой, а то вдруг расплылся в улыбке и показал золотые зубы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Однажды Иван Алексеевич сказал им, что теперь их школа должна пойти на стройку, настала их очередь, и, конечно, пойдет самый старший класс – пятый.
Работа у них оказалась хоть и легкая, но очень важная. Они пилили бревна, но не на большие чурки, как для печки, а на маленькие кругляшки. Потом эти кругляшки кололи на чурбашечки. Это было топливо для газогенераторок, которые возили от экскаваторов землю.
Михаська с Сашкой пилили до зеленых кружочков в глазах и только тогда отдыхали.
С площадки, где скрипели пилы, был хорошо виден котлован. Все там двигалось. Ворочались экскаваторы, одна за другой подходили машины, а поближе к ним люди копали землю прямо лопатами. Все это торопилось, торопилось и в то же время двигалось спокойно и четко.
К площадке, где работали ребята, то и дело подъезжали машины, водители заправляли чурбашечками круглые печки возле кабины и уезжали дальше. Так что остановись ребята, устань – вся бы стройка остановилась. Умолкли бы экскаваторы, встали машины. И хотя нарубленных чурбашечек была на площадке целая гора, приготовленная еще раньше какой-то другой школой, они работали изо всех сил.
Еще бы – такой заводище! А когда его построят, можно будет сказать младшеклассникам, что строили его и они.
Иван Алексеевич был вместе с ребятами: он колол кругляши на чурбашечки, махал топором будто заведенный и останавливался только затем, чтобы протереть отпотевшие очки.
Потом он все-таки остановился, объявил большой перекур, и Михаська еле разогнул спину.
Можно было посидеть, полежать. Но Михаська с Сашкой пошли по стройке.
На них гудели газогенераторки, словно ругались, что путаются тут под ногами, раза два какие-то люди крикнули им, чтоб не ходили здесь. Вот еще, не ходили! Они такие же сейчас рабочие, как все, – кто им может запретить ходить по стройке?!
В котловане работали землекопы. Михаська посмотрел на них и даже подпрыгнул от неожиданности. Там был отец. Спина его напрягалась, когда он откидывал лопатой землю, сквозь мокрую майку проступали мускулы. Они так и катались, будто кто гонял шары у отца под кожей.
– Смотри, – сказал Михаська Сашке, – узнаешь?
Кепка у отца была назад козырьком; иногда он останавливался и вытирал рукой пот со лба.
– Папа! – крикнул Михаська.
Отец обернулся и помахал ему рукой.
– Мы тоже тут работаем! – снова крикнул Михаська.
– Я за тобой зайду! Жди! – ответил отец.
Михаське показалось, что отец работает лучше всех, быстрее всех. Он любовался, как играют у отца крепкие мышцы.
Когда они пошли домой, Михаська подумал, что ведь это здорово: он и отец – они вместе строили завод!
Может быть, когда Михаська вырастет, он будет работать на этом заводе, строить тракторы. Хорошо бы и отец тоже туда перешел!
Они стали бы ходить с работы вместе, неторопливо, устало шагая по мостовой, а мама ждала бы их дома. Хлопотала бы у печки, чтобы накормить их, рабочих людей.
Михаська взял отца за руку.
– Здорово! Правда, папка? – сказал он.
– Что – здорово? – спросил равнодушно отец.
– Завод строили! – улыбаясь, ответил Михаська. – И мы с тобой!
Отец был какой-то недовольный, хмурый.
– А ну их! – махнул он рукой. – Время только потерял.
Михаська будто споткнулся, будто его окатили холодной водой. Весь день он пилил эти кругляши, до зеленых кругов в глазах, старался, чтоб не остановились машины, газогенераторки… Что же, значит, все это зря?
Ведь и Сашка старался, пилил, и все ребята, и Иван Алексеевич вон как махал топором. А шоферы на газогенераторках! А люди, которые копали котлован! Да и сам отец!
Что же он, притворялся? Старался, работал, а сам ругает тех, кто его сюда послал! Что же, ему ведра дороже?..
Михаська выпустил отцовскую руку.
15
Михаська и сам не понимал, что с ним сделалось. Спроси его, ни в жизнь бы не объяснил. Просто раньше для него паянье было удовольствием почище кино. Окунешь паяльник в мелкодробленую канифоль, прикоснешься к оловянному слитку, а от него белые горошины катятся – жидкое олово.
А сейчас одна гарь, вонь. И все эти примусы, керогазы, ведра, тазы опротивели. Лежат в углу, сколько места занимают – прямо как на свалке. Зацепить бы их краном – да в переплавку…
Так оно и случилось.
Однажды сидели они с отцом, скребли, стучали, дымили паяльником, и вдруг пришел человек. Толстый, рыхлый, и лицо такое, будто он больной. Да так, наверное, и было. Не больных таких толстых не бывает.
Толстяк поздоровался вежливо, потрогал зачем-то толстый нос и сказал отцу:
– Я фининспектор. Говорят, вы тут частную практику открыли. Похвально, похвально! Только почему налог с дохода не платите?
Отец побледнел, встал и ушел за шкаф. Вышел в гимнастерке, с медалями, с гвардейским знаком. Поправил ремень.
– Видите? – спросил он толстяка. – Я войну прошел. Ранен. Что же, я теперь жить не могу, как хочу?
Мама пришла из коридора, прижалась к косяку. Испуганно смотрела то на отца, то на инспектора.
– А вы мне тут налоги! – крикнул отец.
– Да не кричите, – сказал толстяк, снова трогая свой нос. Он говорил спокойно, будто отец и не кричал на него, будто ничего и не случилось. – Я же вижу, что вы не жулик. Состояния на этом, – он кивнул на ведра и тазы, – не заработаешь.
Отец сел. Фининспектор говорил с ним вежливо, не злился, даже как будто сочувствовал отцу.
– Но закон есть закон. Если вы получаете доход, надо платить налог. Понимаете? – спросил он и добавил, слегка раздосадованный: – И гимнастерка тут ваша ни при чем, поверьте! Я сам воевал, однако наградами потрясать в таком случае не решусь. Так что я вас предупредил. В следующий раз составлю акт.
Толстяк ушел, тяжело дыша.
Отец ходил по комнате из угла в угол. Михаська ни разу не поднял на него глаза.
Давно ли отец рассказывал, как ходил он в разведку, и Михаська глядел ему прямо в рот, и было здорово, что у него такой удивительный отец. Разведчик – ведь это значит самый, самый смелый, а тут…
Когда отец вышел вдруг из-за занавески к фининспектору в форме, Михаська даже не понял сразу, к чему это он надел гимнастерку с медалями. А вон как вышло… Просто отец испугался этого человека. Гимнастерку надел, будто броню какую. Будто можно гимнастеркой от налогов этих защититься…
Мать все так же стояла у косяка и молчала. Почему она молчит? Ведь она понимает! Все понимает. Или боится за эту мастерскую? За эти ведра, тазы? Боится, что Михаська снова будет бегать и хуже учиться, а не сидеть с отцом и паять ведра? Ну почему она молчит?
Отец будто нехотя подошел к куче хлама в углу и изо всей силы пнул ее сапогом.
Михаська вздрогнул. Весело забренчали, раскатываясь, ведра, загромыхали тазы.
– К черту! – сказал отец. – Действительно, состояния на этом не сколотишь.
16
А Михаська все думал об этом, думал и решил, что во всем виноват фининспектор. Что плохого сделал отец? Ремонтировал тазы да кастрюли? Так от этого одна польза! Людям нужна посуда, ее надо ремонтировать. Не виноват же отец, что во всем городе нет ни одной мастерской, чтобы чинили посуду! Хотел людям добро сделать. Разве за добро налоги берут? Нет, ни в чем не виноват отец. Теперь Михаська знал это точно. Только одно непонятно все-таки: отчего это распетушился тогда перед фининспектором, чего испугался?
А может, и не испугался – чего бояться-то? Может, наоборот, испугать хотел. Только уж просто так некрасиво вышло, а страшного ничего в этом и нет.
И Михаська пожалел, что так нехорошо подумал про отца. А Ивановну он просто не знает. Вот узнает как следует и тоже будет любить.
Отец раздал хозяйкам их имущество и больше не брал, приговаривая:
– Банк лопнул, лавочка закрылась.
Пришел за своим патефоном и Седов.
Еще от двери заулыбался, залоснился жирным блином, глаза в щелочки зажмурил.
– Ну, обанкротился наконец? – сказал он. – Я же тебе говорил: мелко плаваешь.
Мамы дома не было, и отец сказал Михаське, чтоб он сходил погулять. Михаська обрадовался. Противно слушать, как снова этот Седов начнет про свое пиво с молоком рассказывать.
Он ушел, а когда вернулся, в комнате стоял дым коромыслом. Тарелка утыкана окурками, на столе пустая бутылка, и Седов все еще сидит. Лицо только круглее стало. И порозовело. Поджарился блин.
Сидит Седов на табурете, икает, прикрывает рот рукой. А отец волосы разлохматил, угрюмо смотрит в пол и дымит.
Михаська вошел, и они сразу замолчали, будто про военную тайну рассказывали. Потом Седов снова икнул, встал, взял под мышку свой патефон.
– Учти, – говорит отцу, – учти мой опыт. Зла я тебе не желаю, и потому не стесняйся.
Он оперся спиной о печку, вывозил пиджак, но Михаська ему ничего не сказал. И отец тоже.
– Раз живой остался, – сказал Седов, – значит, жить надо… Шутка ли, – восхитился он, – войну прошел – и одно ранение! И не где-нибудь – в пехоте-матушке. И-ех… – Он зевнул. – А жить, брат, нелегко, ох нелегко! На фронте не боялся и тут не боись. Свое возьмешь. Свое!.. Зря, что ли, кровь проливал?
– Ладно! – сказал отец. – Иди с богом.
– И место ге-енеральское! – протянул Седов. – К тебе еще на поклон пойду. А бабу угомони! Своди ее к Зальцеру.
Седов повернулся, задел патефоном о стену, порвал обои и, слегка пошатываясь, вышел в темный коридор.
А отец снова уткнулся взглядом в стол, докуривая папиросу. Так и курил, даже Михаську не замечал.
Стукнула дверь. Пришла мама. Отец оторвался от стола, резко придавил окурок.
Вздохнул. Будто на что-то решился.
С того дня все переменилось дома. Отец отвинтил тиски, закинул куда-то паяльник, соскоблил ножом все пятна со стола. Комната снова стала похожа на комнату, а не на мастерскую, стол белел крахмальной скатертью.
И отец с матерью совсем другими стали.
Когда хмурился отец, мама улыбалась. А когда улыбался отец, мама хмурилась и ходила заплаканная. Прямо как на весах – то один вниз тянет, то другой…
Если бы хоть Михаська знал, что у них там происходит, о чем они спорят!.. Но он входит – дома тишина. Молчат или говорят о пустяках. Словно ничего и не было.
Что за народ эти взрослые? Нет чтобы все прямо, открыто. А то боятся своим же детям правду сказать. Будто они враги какие, шпионы, сразу на улицу побегут во все горло орать.
Если неприятность – почему шушукаться надо? Скажите! Мальчишка или там девчонка, понятно, не взрослые, но они же люди, поймут, может, даже лучше взрослых все поймут. Посоветовать не посоветуют, конечно, зато все в доме нормально будет. Не придется прятаться, шептаться, словно заговорщикам.
Да, отец с матерью таили что-то от Михаськи.
И он видел, что отец перетягивает весы. Мама ходит совсем расстроенная, с Михаськой почти не говорит, отворачивается, будто виновата перед ним. А отец песню поет: «По долинам и по взгорьям…»
Видя, как отец улыбается, а мама молчит и хмурится, Михаська чувствовал, что между ними идет борьба. Может, отец заставляет маму что-то сделать? Что? Он ничего не мог придумать. Да и смешно – с чего бы это он стал ее заставлять? Ничего не понятно…
И все-таки он подумал, что эти годы, пока они жили без отца, мама была как будто смелей. Ей было очень трудно. Михаська знал: мама сдает кровь для фронта, чтобы получить донорские карточки – масло, молоко, лишний хлеб. Она кормила этим Михаську; и он не раз уже думал: ведь мама как бы отдает ему свою кровь. И платье она свое голубое в горошинку продала, чтоб купить хлеба, а отцовский костюм не тронула, сохранила, хотя могла бы продать.
Она сильная, мама. Михаська знает это. И он хотел, чтоб она не молчала, чтоб она перетянула отца на их весах.
Он иногда спрашивал себя: а почему они вообще появились, эти весы? Почему мать и отец, скрывая от него, будто все время борются? Что же, и до войны они тоже такими были? Или только сейчас? Значит, кто-то из них стал другим? Мама? Но Михаська был все время с ней.
Значит, отец?
Видно, чтобы было равновесие на весах, чтобы они оба улыбались или вместе огорчались, нужно какое-то неравновесие внутри их…
17
Все прояснилось разом и случайно, как это часто бывает.
Как-то отец пришел с работы и сказал маме, что он познакомился с одним мастером, который шьет дамские туфли. Мама вяло кивнула головой, но отец потребовал, чтобы они сразу пошли к мастеру, потому что у него всегда очередь, а сегодня он приглашал сам. Михаська читал книгу, уроки он уже приготовил по старой привычке, и они отправились к мастеру все вместе.
Фамилия обувщика была Зальцер, и Михаська подумал, что где-то слышал эту фамилию. Во дворе двухэтажного деревянного дома им сразу указали на дверь, где он жил; но когда отец постучал, ему долго не открывали. За дверью что-то шуршало. Михаське показалось, что кто-то смотрит на них в узкую щель. Отец постучал снова, и вдруг голос из-за двери неожиданно спросил:
– Кто там?
– К Семену Абрамовичу от Седова, – сказал отец, сказал твердо, тщательно выговаривая слова, будто пароль.
И Михаська вспомнил, что фамилию Зальцер называл Седов. Дверь распахнулась. На пороге стоял горбоносый маленький человек в клетчатой куртке, висевшей на плечах. Из открытого ворота куртки в изобилии торчали густые кудрявые волосы. Глаза у обувщика были навыкате и слезились.
– Проходите быстрее! – приказал он сердито.
И отец, и мать, и Михаська быстро вошли в полутемный коридорчик, а затем в комнату с высоким лепным потолком.
У стены стояло пианино. Михаська уселся напротив него.
Вся комната отражалась в его полированных боках.
– Детей мы обычно не впускаем, – сказал волосатый обувщик. – У них есть такая привычка – обращаться к детям за сведениями.
– У кого это у них? – удивленно спросила мама.
– Да есть тут… – недовольно отмахнулся Зальцер, – интересующиеся. Мальчик не проболтается? – спросил он у отца.
– Он у нас потомственный разведчик, – сказал отец. – Нем как рыба.
Он хотел польстить Михаське, загладить глупый вопрос этого Зальцера, но Михаська все равно обиделся. Что он, девчонка-болтушка?.. А потом, какие тут тайны? На фронте, что ли?
Семен Абрамович облегченно вздохнул и как-то разом переменился. То он был злой, а то вдруг расплылся в улыбке и показал золотые зубы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18