https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/
Вечер провели в консерватории – приехал известный немецкий органист, все знакомые говорили, что его обязательно надо послушать. Этого, пожалуй, не стоило делать. За обедом, в поисках места для Сарьяна и потом на выставке Кира Георгиевна немного рассеялась, здесь же, на концерте, где надо было молча сидеть и думать, слушая Баха и Генделя, она почувствовала вдруг прилив жалости и нежности к Николаю Ивановичу. Вот сидит он рядышком в своем сером костюме (на концерты он, страстный любитель музыки, всегда ходил в этом костюме, в нем удобнее, ничто не стесняет), заслонив рукой глаза, внимательно слушает, неслышно притопывая в такт музыке ногой (привычка, от которой никак не мог отделаться), и так ему сейчас хорошо и спокойно, и ничего-то он не знает, а завтра…
Но завтра он тоже ничего не узнал. И послезавтра тоже. И через день, через неделю, через две тоже не узнал.
На следующий день, в воскресенье, им никуда не удалось поехать. Пришел Мишка с каким-то рыжим долговязым приятелем, приехавшим на неделю из Хабаровска, и надо было дать тому приют, потом несколько дней пришлось повозиться со сдачей «Юности», потом не хотелось портить настроение Николаю Ивановичу, который тоже заканчивал свой групповой портрет, потом Вадим уехал в Киев…
В эти дни – Вадим пробыл в Москве дней десять, оформляя свои реабилитационные дела, – все было как-то суетливо. Рано утром Вадим уходил, возвращался поздно – кроме беготни по учреждениям, надо было встречаться с людьми, получать какие-то характеристики, рекомендации. Домой, иными словами, в мастерскую, где он ночевал, приходил около двенадцати, а иногда и позже. Кира Георгиевна тоже много работала, тоже уставала. Виделись мало, урывками.
– Устаю в Москве, – жаловался Вадим. – Ей-богу, больше, чем когда лес рубил.
– Так-таки больше?
– Ну, не больше. Иначе. Отвык от города. Людей здесь много, и все заняты, торопятся…
– На Колыме лучше?
– А ты не смейся, привык я к ней. Ей-богу, привык. Не веришь?
– Что-то не очень.
– Не полюбил, это довольно трудно, но привык. Честное слово. А люблю я только Яреськи. И Псел. Тишину. Никогда там не был, но люблю.
В Яреськах, на Полтавщине, жила его мать, пережившая там войну и оккупацию. Возвращаться в Киев после войны она не захотела: дом разрушен, муж погиб во время бомбежки – зачем ей Киев?
– Она парализована. Живет с моей старшей сестрой. Прислала в Магадан карточку. Трудно узнать. Маленькая, сморщенная. Глаз не видно – карточка дрянная. А глаза у нее чудесные. Я не в мать, я в отца… И вообще, я считаю, надо тебе с ней познакомиться.
Тут они начинали планировать совместную поездку в Яреськи. Недели две, а то и больше, ему придется побегать по киевским учреждениям, выяснить все насчет получения комнаты, потом он ей позвонит или телеграфирует, она приедет в Киев (она ведь тоже бог знает сколько времени там не была), они побродят по городу и поедут в Яреськи. Август там всегда чудесный, и сентябрь тоже. Как раз яблоки будут, у мамы там небольшой садик. Будут купаться в Пеле, есть яблоки, украинский борщ со сметаной, вареники с творогом. Потом…
«Потом» было несколько сложнее, но Кира Георгиевна была оптимисткой.
– Уедем в Киев, и все. Важно, чтоб ты там комнату получил.
– Получу, а как же.
– Значит, жить есть где, это главное.
– А на что?
– Что – на что?
– Жить на что?
– Как – на что? На деньги. У меня там друг есть, Жорка Лыскин. Займу половину его мастерской и буду работать. А ты на киностудии, тоже найдется кто-нибудь из старых друзей. Друзья решают все. Учти.
Вадим смеялся. Ему нравились эти веселые прогнозы («ей-богу, она ничуть не изменилась за эти годы!»), но сам он смотрел на будущее далеко не так оптимистично. Во-первых, он вовсе не уверен, что его примут на студию с распростертыми объятиями. Сохранились ли там друзья – неизвестно, вернее, никого уже нет. Образования специального у него тоже нет.
– Будешь писать сценарии, – сказала Кира Георгиевна. – За них хорошо платят.
Возник и другой вопрос. В Магадане у него сын и мать его сына. Оставлять их там, а самому наслаждаться киевским солнцем и теплом…
– Так отдадим им твою киевскую жилплощадь, – весело перебивала его Кира Георгиевна. – Вот и все. Важно иметь киевскую прописку. Будем снимать за пятьсот рублей комнату. Можно даже не в городе, а где-нибудь в Буче или Ирпене. Это даже лучше, построю себе там мастерскую. Вокруг лес, река, что еще надо?
Одним словом, Кире Георгиевне будущее рисовалось если не в самых, то в достаточно радужных тонах. В свое умение работать и зарабатывать она верила, в Вадима тоже верила – человек, переживший такое, не пропадет. Да и что говорить – самое тяжелое у него позади.
Весь этот радужный оптимизм расцветал всеми красками после полуночи в мастерской, где они встречались после длинного, утомительного, наполненного работой и беготней дня. Кира Георгиевна даже полюбила самую таинственность этих ночных встреч на Сивцевом Вражке. В них было что-то новое, необычное, было что-то где-то вычитанное и в то же время мило-студенческое, от прошлых лет, напоминавшее киевскую «мансарду». Николаю Ивановичу, уходя, она говорила, что идет кончать свою «Юность» (окончание явно затягивалось), брала такси и, забежав по дороге в «Гастроном» на углу Арбата и Смоленской, приходила в мастерскую часов в десять, половина одиннадцатого. Если Вадима еще не было, пыталась работать, поминутно глядя на часы, если же он был, готовила на плитке яичницу или сосиски, которые он уплетал за обе щеки, утверждая, что ничего вкуснее во всю жизнь не ел. Часа в два ночи он отвозил ее на такси до угла улицы Горького и Немировича-Данченко. Там они расставались, Вадим возвращался в мастерскую, а Кира Георгиевна до своего дома шла уже одна. И от всего этого, – от этих встреч, от таинственности, которой они были обставлены, от того, что рядом с ней был Вадим, – она чувствовала себя веселой и счастливой. Лишь сейчас она поняла, что Вадим был для нее не только первым человеком, которого она полюбила, но и единственным, которого она любила. После него любви не было. Было что-то другое…
Как-то – это было в один из самых первых дней после его возвращения – она сказала ему:
– А ты знаешь, я никогда не думала, что могу оказаться верной женой…
– Такая уж верная? – улыбнулся Вадим.
– Ну, не верная, не придирайся к слову, преданная… Вот ты приехал – и мне больше ничего не нужно. И никто – поверишь? – никто.
Сказала и тут же подумала; «Нет, не поверит… Юрочка».
Юрочка… Тут-то, пожалуй, было самое сложное. Или точнее – невыясненное, недоговоренное. Юрочка последнюю неделю не приходил, сослался на какую-то срочную работу. Кира же с Вадимом, точно сговорившись, о нем почти не вспоминали. Так, если к слову придется. И все же он был между ними.
«Нет, с Юрочкой все кончено, – думала Кира Георгиевна, когда оставалась одна. – Славный, хороший мальчик, он мне нравился и нравится до сих пор, но теперь конец. Все. Так прямо и скажу Вадиму – был и нету. Завтра же скажу…»
И ничего не говорила. То ли боялась неожиданной вспышки со стороны Вадима, то ли стеснялась, то ли не верила самой себе. К тому же Кира Георгиевна знала, что они без нее встречались и, кажется, даже понравились друг другу. И, может быть, это сознание, что они в ее отсутствие говорили о ней – а не говорить не могли, она это знала, – может быть, именно это и сковывало ее. Пусть Вадим первый заговорит.
В день отъезда в Киев, на вокзале, когда они прохаживались по перрону, он вдруг сказал ей:
– Знаешь, Киля, что мне хочется тебе сказать? Раз и навсегда.
Она вопросительно, немного тревожно взглянула на него. А он, наклонившись к самому ее уху, тихо сказал:
– Знай, Киля, ничего и никогда я у тебя не спрашивал и спрашивать не буду. И что бы у тебя в жизни раньше ни было, меня это не касается. Понятно тебе?
Кира снизу вверх посмотрела на него.
– И Юрочка? – еле слышно произнесла она.
– И Юрочка…
Тут же, на перроне, она при всех, ни на кого не обращая внимания, привстав на цыпочки, крепко обняла и поцеловала его.
– Ох и дура же я… ох и дура…
Вадим улыбнулся:
– Не смею спорить, – и взялся за поручень вагона: поезд уже дернулся.
– 9 –
Юрочку никто никогда не называл Юрочкой. Называли Юрой, Юркой, иногда Жоркой. Юрочкой же назвала его впервые Кира Георгиевна.
– Почему вы меня так странно зовете? – спросил он как-то ее. – Во мне все-таки восемьдесят три килограмма весу и метр восемьдесят росту.
– А потому, что ты мальчик, – отрезала Кира Георгиевна, и с тех пор он стал Юрочкой.
Со всех точек зрения Юрочка был самым заурядным, нормальным, хорошим парнем. И внешность у него была обыкновенная – в меру симпатичная, простая, в общем привлекательная – таких кинорежиссеры отбирают на роли рабочих парней из бригад коммунистического труда. Как все молодые люди его возраста, любил футбол, знал всех игроков всех команд, в свободное время ходил на пляж, на танцплощадку, ну и, конечно же, в кино. Были у него и знакомые девушки, вздыхавшие по нем, но сам он не слишком увлекался ими, предпочитая посидеть с ребятами или повозиться с мотором.
Как-то – кажется, это было в тот самый вечер в «Арарате» – Кира Георгиевна очень смутила его, спросив:
– Слушай, Юрочка, у тебя есть любовь?
Он не знал, что ответить, он не привык к таким вопросам.
– Ну, девушка? На современном языке это, кажется, так называется.
– Есть, – не очень уверенно ответил он, – а что?
Этим летом он ходил в кино и на танцы с Тоней – красивой, как все говорили, крашеной блондинкой, студенткой института физкультуры.
– И ты собираешься на ней жениться?
– Не думал еще.
– А она?
– Что – она?
– Думает?
– Ну… Все девушки думают.
– А твоя?
– Не знаю. – Юрочка вконец смутился. – Ну что вы от меня хотите, Кира Георгиевна?
– Чтоб ты женился.
Он удивленно взглянул на нее.
– Не понимаю… Почему вам этого хочется?
– А просто так. Все ведь женятся. – И, помолчав, добавила: – Познакомил бы меня с ней.
Он опять удивился – зачем ей это надо, – но она настаивала, и ему пришлось согласиться. Но знакомство так и не состоялось. После всего происшедшего в дальнейшем Юрочке было как-то неловко знакомить их.
Вообще тот вечер в «Арарате» стал чем-то вроде перелома в жизни Юрочки. До этого все, связанное с Кирой Георгиевной, с ее мастерской, с ее мужем, с ее друзьями казалось ему чем-то большим, светлым, незнакомо-притягательным. Он впервые в жизни столкнулся с искусством, с людьми, его делающими, слушал малопонятные споры, листал книги и альбомы, которые показывал ему Николай Иванович, – все это было для него ново, непривычно, заманчиво. Стоя на своих подмостках в мастерской, он дивился тому, как под руками Киры Георгиевны простая глина превращалась вдруг в человека, в него самого.
После «Арарата» все осталось так же и в то же время изменилось. Он по-прежнему приходил в назначенный день и час, по-прежнему выстаивал свои полтора-два часа на подмостках, но светившийся вокруг Киры Георгиевны ореол заметно померк. Она стала приходить в каких-то обтягивающих ее свитерах, работая, напевала или насвистывала довольно фальшиво бодрые песенки, ни с того ни с сего начинала вдруг заливисто смеяться и никак не могла остановиться. От всего этого Юрочке становилось почему-то неловко, и, закончив сеанс, он старался как можно скорее уйти. Иногда ему не удавалось, и от этого становилось еще более неловко.
Появление Вадима Петровича внесло какую-то новую, освежающую струю в его жизнь. Встречались они всего два раза – в мастерской и потом в ресторане, куда его пригласил Вадим Петрович, – но этого оказалось достаточно. Вадим Петрович на своем веку перевидал много людей и умел о них рассказать так, что дыхание захватывало. Но дело даже не в этом – рассказы рассказами, а в той свободной, естественной манере держаться, которая поразила Юрочку еще в первую минуту их знакомства, когда тот, впервые увидев его, сказал, как будто они виделись уже раз сто: «Очень хорошо. Подбреете мне шею». И еще было в Вадиме Петровиче нечто, в чем Юрочка, как психолог не очень опытный, отчета себе не отдавал, но чего не мог внутренне не ощущать. В Вадиме Петровиче не было никакой озлобленности и усталости, на которые он, может быть, и имел право, – напротив, ему все было интересно, все он воспринимал с такой жадностью, что порой казалось, будто ему не сорок три года, а семнадцать-восемнадцать. Особенно забавляло Юрочку, что некоторые вещи, к которым он так уже привык, что даже не замечал их, приводили Вадима Петровича в восторг. Он радовался метро (он видел только первую линию двадцать пять лет назад), радовался его чистоте и четкости (не очень, правда, одобряя пышность оформления), радовался газовым кухонным плитам, широченным мостам через Москву-реку, а когда увидел мотороллер, минут двадцать разговаривал с его владельцем и даже прокатился квартала два. А вот уничтожение бульваров на Садовом кольце его так огорчило, что он несколько раз возвращался к этому; «Подумать только, такие деревья там росли, такие деревья…»
После ресторана они долго еще бродили по ночной Москве, потом до самого утра просидели в мастерской.
В первую их встречу разговор шел главным образом о Кире Георгиевне. Поначалу Юрочка даже растерялся, узнав, что она была женой Вадима Петровича, но тот, заметив Юрочкино смущение, только улыбнулся: «Не пугайся, на дуэль не вызову», – и стал что-то рассказывать о своей и Киры Георгиевны молодости.
Во вторую их встречу разговора о Кире Георгиевне не было. Об искусстве тоже. Говорили о жизни, о том, о чем Юрочке никогда и ни с кем не приходилось говорить так до сих пор. А Вадим Петрович умел не только рассказывать, но и слушать, и не только слушать, но и заставлять других рассказывать.
И Юрочка заговорил. Впервые в жизни.
Вот ему скоро двадцать три года, он молод, здоров, а что он видел? За пределы Москвы дальше Можайска и Александрова никуда не ездил. Даже в Ленинграде не был, а туда только ночь езды… Когда взяли в армию, мечтал о флоте, а попал в зенитчики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13