https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Нравилась ему в картинах и «похожесть» их, «всамделишность» – шелк, например, у княжны Таракановой такой, что пальцами хочется пощупать. Но в общем музеи он не любил – слишком много всего, – в других же местах с живописью сталкиваться как-то не приходилось.
И вот столкнулся. И оказалось даже интересно. Николай Иванович брал с полки одну из громадных книг в красивом, с золотом, переплете, и, усевшись рядом на диване, они вдвоем листали ее, иногда целый вечер напролет.
Кира Георгиевна тоже любила говорить о картинах. Вскочив на стул и сняв со стены нечто пестрое, в изломанных линиях, она, как всегда громко, увлекаясь, и неясно начинала объяснять, что это должно значить и почему, хотя и талантливо, очень даже талантливо, но не годится для нашего зрителя. Юрочка покорно слушал и ничего не понимал. Когда же начинал говорить Николай Иванович, ему сразу становилось интересно, хотелось слушать, спрашивать. Они, например, два вечера просидели над одной только книгой про одного художника – Иванова, даже про одну его картину. Юрочка был просто потрясен – бог ты мой, сколько работы, какой труд, всю жизнь человек отдал ему. И как интересно картина сделана – Христос сам маленький и где-то далеко-далеко, а спереди много народу, а вот смотришь в первую очередь на Христа. И про боярыню Морозову тоже очень интересно рассказывал Николай Иванович. И про «передвижников», взбунтовавшихся сто лет тому назад, и про французских художников, рисовавших свои картины так, что на них надо смотреть только издали. Перед Юрочкой открылся новый, совершенно незнакомый ему мир – мир искусства и в то же время мир напряженной работы, борьбы, бунтов, очень, оказывается, неспокойный мир.
И все это открыл ему Николай Иванович. Поэтому Юрочка и полюбил его дом.
Теперь Юрочка перестал заходить. Ему было стыдно. В последний раз, в тот день, когда менял проводку на кухне, вечером, за чаем, он старался не смотреть на Николая Ивановича. Бледный, усталый (сейчас он много работал, заканчивая групповой портрет для выставки), в расстегнутой от жары рубахе, сквозь открытый ворот которой виднелась белая безволосая грудь, тот сидел как раз напротив Юрочки, и Юрочке стало вдруг неловко за свои грубые, поцарапанные, загорелые руки, за свое здоровье, за то, что рядом сидит Кира Георгиевна и как ни в чем не бывало накладывает в блюдечки варенье, а потом – он знал, что так будет, – в передней, перед самым его уходом, прижмется к нему, торопливо откроет дверь и шутливо толкнет его в спину. И оттого, что случилось именно так, ему стало еще неприятнее, еще стыднее. С тех пор он перестал заходить.
А как-то, когда Кира Георгиевна опять упрекнула его, почему он не заходит – это в конце концов неловко, Николай Иванович уже несколько раз спрашивал о нем, – он прямо сказал, что стыдится Николая Ивановича, что трудно смотреть ему в глаза.
Кира Георгиевна помолчала несколько секунд, потом сказала, деланно рассмеявшись:
– Ей-богу, ты в свои двадцать два года совсем еще мальчик. Или наоборот – старик, ханжа. Вот именно, ханжа. Неужели ты не понимаешь, что мои отношения с Николаем Ивановичем построены совсем на другом? Я его считаю, считала и всегда буду считать лучшим человеком на земле, заруби это себе на носу. Ясно это тебе или нет?
Все это было сказано громко и запальчиво. Потом она добавила, глядя куда-то в сторону:
– Но между нами разница все-таки в двадцать лет – деталь, с которой трудно не считаться.
Юрочка ничего не ответил. Когда она упомянула о двадцати годах, он не мог не подумать, что между ними разница тоже в двадцать лет. Кира Георгиевна, очевидно, тоже это сообразила, потому что вдруг резко и раздраженно сказала:
– А вообще, дорогой товарищ, можешь поступать как тебе угодно, у тебя своя башка на плечах.
Он опять промолчал и вскоре ушел. Он не умел так разговаривать. Все это было ему неприятно, и обидно, и жаль старика, и неловко за Киру Георгиевну, у которой всегда на все есть убедительный ответ.
Всю ночь после этого Кира Георгиевна не могла заснуть. Ворочалась с боку на бок, вставала, открывала, потом закрывала окно, искала снотворное, опять ложилась, опять ворочалась с боку на бок.
И зачем она завела этот идиотский разговор? И словечко-то какое нашла – деталь… Дура, болтливая дура…
Последние два месяца все было так хорошо. И работалось хорошо как никогда, весело, с подъемом. И у Николая Ивановича все как будто клеилось, он был доволен, а это случалось редко. И вообще, эти два месяца Кира Георгиевна чувствовала себя молодой, полной сил. Ей было весело. Она перестала обманывать себя, убеждать, что Юркины мускулы ей приятно только лепить. И разве оттого, что он появился, она изменила свое отношение к Николаю Ивановичу? Ничуть. С ним ей всегда уютно, и интересно, и приятно, даже когда он просто сидит за стеной в своем кабинете и она слышит его покашливание. Вот и сейчас он покашливает. Опять, значит, работает. Когда он кончает картину, ему даже на ночь трудно с ней расстаться, он перетаскивает ее из мастерской к себе в кабинет и возится день и ночь…
Кира Георгиевна накинула халат, на цыпочках прошла через столовую и приоткрыла дверь к Николаю Ивановичу. Он стоял перед картиной, в полосатой пижаме, заложив руки за спину, и курил. На скрип двери обернулся.
– Чего это ты вдруг? – Он улыбнулся, снял очки и, подойдя к ней, ласково погладил по голове. – Бессонница?
– А черт его знает, не спится чего-то. Душно.
– Душно. «Вечерка» писала, что Москва не знала такой жары последние семьдесят лет. У них почему-то всегда семьдесят лет. Морозов таких не было семьдесят лет, снега – тоже. Все семьдесят лет…
– А может, ты все-таки ляжешь спать? – сказала Кира Георгиевна. – Четвертый час уже.
Он улыбнулся.
– Зачем же спать, когда гости пришли? Это невежливо.
– В таком случае надо угостить их чаем, – сказала Кира Георгиевна и побежала на кухню.
Потом они пили чай, разостлав салфетку на углу письменного стола, и вспоминали, как Николай Иванович угощал впервые своего агитатора чаем еще в Алма-Ате, тринадцать лет тому назад. Тринадцать лет… Подумать только – тринадцать лет, улыбнулся Николай Иванович, тогда у него еще волосы на голове были, не много, но были, и он старательно зачесывал их из-за левого уха к правому, а теперь…
– Вот видишь этого седого, приличного господина в воротничке и галстуке? – Николай Иванович кивал в сторону своей картины, на которой изображены были три пожилых человека, сидящих за столом. – Сейчас он академик, величина, толстые книги пишет… А ведь когда я писал его в первый раз, был златокудрым красавцем, в кубанке, в красных галифе, с таким вот маузером на боку. С самим Махно, говорят, самогон пил. А теперь – валидольчик, курить бросил, вредно…
Он стал рассказывать об агитбригаде, с которой исколесил всю Украину и Дон, о том, как сделал в один получасовой сеанс портрет Щорса и тот, увидев его, несколько удивился, не обнаружив ни глаз, ни носа, но тем не менее портрет взял и даже поблагодарил, как ездил в Крым, как познакомился с Вересаевым, как поехал потом в Москву и пробился с двумя ребятами к Луначарскому, которые внимательно выслушал их предложение расписать стены Кремля фресками на тему «От Спартака до Ленина», а потом, устало улыбнувшись, сказал: «А может, товарищи, пообедаем, вы, наверное, ничего не ели?» – и они остались обедать и о фресках больше уже не заикались.
Кира Георгиевна, умостившись в кресле, поджав колени, слушала все эти рассказы и, как всегда, поражалась тому, как много на своем веку видел Николай Иванович и как мало об этом рассказывает. Только так, случайно, «под настроение», заговорит и тогда уже может говорить всю ночь, неторопливо, тихо, прикуривая папиросу от папиросы, и слушать его можно без конца, вот так вот, в кресле, поджав колени.
Было уже совсем светло. Чирикали воробьи – днем их никогда не слышно, а сейчас заливались вовсю, – загромыхали на улице грузовики. Николай Иванович зевнул, встал, подошел к картине.
– Вот так вот, Киль, и жизнь прошла. Старичков теперь пишем и молодость вспоминаем. – Он обнял ее за плечи и поцеловал в волосы. – А хочешь, я твой портрет сделаю? Просто так, для себя. И повесим его в столовой рядом с Кончаловским. Идет?
– Идет. – Кира Георгиевна весело рассмеялась. – Только обязательно во весь рост, в бальном платье и с бриллиантами. Иначе не согласна.
Они разошлись по своим комнатам. «Вот и посидели хорошо… Ах, как хорошо посидели…» Кира Георгиевна вытянулась на своей кровати, натянула на голову простыню (привычка с детства), вздохнула и закрыла глаза. После этого тихого, уютного ночного чаепития она чувствовала себя какой-то очищенной, успокоенной. А через несколько часов произошло событие, от которого вся ее, в общем, налаженная, как она считала, спокойная жизнь полетела вверх тормашками.

– 6 –

Юрочка работал у себя в СМУ утром, поэтому условились, что в мастерскую он придет к пяти часам. Сегодня был день подчистки и проверки – в основном скульптура была уже готова. Как всегда, это было и приятно и немного грустно. Приятно потому, что доделывать и отшлифовывать всегда приятно, грустно потому, что всегда жалко расставаться с чем-то, к чему привык, что полюбил. Взобравшись на лестницу, Кира Георгиевна рассматривала скульптуру с верхней точки.
– Что-то левая рука мне отсюда не нравится, – сказала она Юрочке, когда он пришел. – Давай проверим руку.
Но едва Юрочка занял свою обычную позицию, в мастерскую вбежала курносая Люська, соседская девчонка, вечно болтавшаяся во дворе.
– Тетя Кира, вас дядька какой-то спрашивает.
– Какой дядька?
– Откуда я знаю? С усами такой.
– Ну и пусть зайдет.
– А он сказал, чтоб вы во двор вышли.
– Вот еще… – Кира Георгиевна, спустившись с лестницы, влезала в комбинезон и путалась в штанине. – Делать мне нечего. Пусть сюда идет.
Люська убежала.
Через минуту хлопнула дверь в сенях.
– Можно?
В мастерскую вошел немолодой человек в гимнастерке, в сапогах, высокий, седоватый, с усами вроде чапаевских. Вошел и остановился в дверях.
Кира Георгиевна, справившись наконец со штаниной, обернулась. Несколько секунд оба молча смотрели друг на друга. Потом Кира Георгиевна сказала как-то медленно, с паузой:
– Усы… Зачем усы?
Человек улыбнулся.
– Для красоты. Усы украшают мужчину. – Он сделал несколько шагов вперед. – Здравствуй.
– Здравствуй. – Кира Георгиевна пожала протянутую руку и вдруг села на диван.
Человек медленно осмотрел мастерскую. Мимоходом оценивающе взглянул на Юрочку.
– Знакомьтесь, – сказала Кира Георгиевна. – Юра… Вадим Петрович…
Они пожали друг другу руки, крепко, по-мужски, может быть, даже несколько крепче, чем надо.
Кира Георгиевна встала и, зачем-то свернув валявшееся на диване полотенце, положила его на подоконник.
– На этом мы сегодня кончим, – сказала она.
– До четверга? – спросил Юрочка.
– Ага, до четверга. – Кира Георгиевна наморщила брови и, точно соображая что-то, посмотрела на него. – Или нет… Позвони мне в среду вечером… Часиков так в одиннадцать.
– Ладно.
Юрочка кивнул незнакомцу – тот ответил тем же – и вышел.

В среду вечером Юрочка трижды звонил Кире Георгиевне, но два раза никто к телефону не подошел, а на третий ответил Николай Иванович.
– Не знаю, Юрочка, где она, – сказал он. – Растворилась где-то. И записки не оставила. Позвони-ка через часок.
Через час ее тоже не оказалось. Позже звонить было уже неловко.
На следующий день, в четверг, Юрочка был свободен и решил на всякий случай заглянуть в мастерскую.
Во дворе, как всегда, околачивалась соседская Люська.
– А там дядька живет, – сообщила она Юрочке. – Второй день уже.
Дядька, когда Юрочка вошел в мастерскую, стоял у окна и сбривал усы. На нем были трусы и старая, выцветшая, лопнувшая под мышкой майка.
– Очень хорошо, – сказал он, увидев Юрочку. – Подбреете мне шею.
Юра поздоровался.
– А Киры Георгиевны нет?
– Нет и не будет. Просила извиниться перед вами. У нее какое-то совещание.
– Совещание? – Юра удивился. Кира Георгиевна, насколько он знал, ни на какие совещания никогда не ходила.
– Так точно. Просила, чтоб вы ей вечерком позвонили. – Гость протянул бритву: – Прошу.
Пока Юрочка подбривал шею, они говорили о качестве бритв.
Потом гость вытерся одеколоном. Без усов он казался гораздо моложе.
– Вы завтракали? – спросил он, вытирая и складывая в коробочку безопасную бритву.
– Завтракал.
– Жаль.
– А что?
Гость наклонился и молча вынул из-под стола поллитровку.
– Может, за колбасой сбегать? – спросил Юрочка.
Гость засмеялся.
– Понятливый молодой человек! Не надо. Все есть. – Он развернул лежащий на столе сверток. Там оказались ветчина, сыр и банка с маринованными огурцами.
– Открой-ка ее, – он перешел вдруг на «ты», – а я тем временем о посуде позабочусь.
Посудой оказалась вазочка из-под цветов и бритвенный стаканчик.
– Тебя, значит, Юрой зовут? – сказал он, разливая водку. – И работаешь натурщиком?
Юрочка кивнул головой.
– Основная профессия?
– Нет, я электрик.
– Ну, это лучше. А меня зовут Вадим Петрович. Напоминаю, так как уверен, что ты уже забыл. Ну, пошли!
Они закусили ветчиной.
– Такие-то дела… А это, значит, под тряпками – ты? – Вадим Петрович кивнул в сторону скульптуры, обмотанной, как всегда, мокрыми тряпками.
– Я.
– Судя по всему, занимаешься боксом?
– Занимался.
– Почему в прошедшем времени?
– Да так как-то все… Не успеваешь. В армии было время, даже на соревнованиях выступал, а сейчас…
– Семья? – Вадим Петрович искоса посмотрел на Юрочку.
– Мать, сестра…
– Маленькая?
– Да как сказать, четырнадцать лет.
– Отца нет?
– Нет.
– Погиб на фронте?
– Нет, после войны уже. Попал в катастрофу. Шофером был.
– А мать работает?
– Нет. На пенсии. Больная совсем. Сердце, печень, плохо видит…
– Старенькая?
– Не очень. Пятьдесят пять. Скорее даже молодая.
– А братьев не было?
– Был старший. Погиб под Кенигсбергом.
Вадим Петрович налил опять.
– Ты прости, вроде анкету заполняю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я