https://wodolei.ru/catalog/napolnye_unitazy/soft_close/Sanita-Luxe/
И тут почему-то в разудалый такт гитары Чудинов задвигал бровями, притоптывая ногой по земляному полу в накуренной хате, одобряя: «Наяривай, ребятки! „Языка“ взяли ядреного!» Это было после той разведки?
А, потом в солнечный день, сотрясаемый толчками, гудением, раскатами в горах, он увидел орудийную упряжку, без артиллерийского расчета, сиротливо-одиноко, подобно катафалку, спускающуюся по дороге в долину, увидел что-то темное, неподвижное на станинах, накрытое плащ-палаткой; а когда заметил из-под ее края ангельски-белокурые волосы, наполовину закрывающие гипсовое лицо, на которое хмуро оглядывался, сутулясь на передке, командир орудия, по-видимому, единственный из расчета оставшийся в живых, он по этим удивительным волосам узнал, кто похоронно был накрыт плащ-палаткой на станинах и что произошло в горах, где начался бой с утра.
Где это было? Перед ним в беспредельном, выжженном зноем поле, пустынном, как тоска, согнулся над аппаратом, для чего-то прикрывая его грудью, оставленный всеми связист и кричал в трубку с радостным возбуждением: «Тяжелая по нам бьет, тяжелая! Ух, бьет! Расчекрыжили нас танки! В пух расчесали!» Где он встретил этого безумного связиста? Когда? В каком отступлении? Под Сталинградом? А он глядел на безумного и находил в себе силы лишь усмехаться стянутыми гневом губами. И уже не связист, а кто-то похожий на паренька в кепочке, с пухлощеким лицом, с белыми глазами, постаревший мальчик, замедленно вытянул руку, ладонью вверх, сказал пришепетывая: «Вот те хрест, своего дружка под Сталинградом я не расстреливал. Клади сюда девяносто шестую…»
И Кирюшкин стремительно ходил возле него, от нетерпения подкидывая плечи, зло тер ладони, вроде ему было холодно или он хотел ударить белоглазого. Затем он сидел за кухонным столом в тусклой комнате, раздумчиво накручивал на палец прядь волос около виска и слушал этого пухлощекого паренька, неумолимо щурясь, а тот говорил спотыкающимся шепотом, и его мелкозубый рот вело вкось: «Оружия не было. И ножа не было. Не я его… не убивал я…»
«Врешь, Лесик, проклятая гнида!» – крикнул, захлебываясь ненавистью, Логачев. – Ты, ты, гадина, расстрелял! Вызвался добровольцем, себя обелял, а его в яму! Молчи, морду раскровяню!.. Ты поджег голубятню, падаль!..»
Жесты, крики, угрозы Логачева были мстительно направлены против белоглазого, а он, онемев, не отводил омертвелого взгляда от пистолета, лежавшего на краю стола перед Кирюшкиным.
«Кто положил мой „тэтэ“ на стол? Как он тут оказался? И зачем?»
«Читай приговор», – сказал Кирюшкин Логачеву.
И Логачев озлобленно схватил с кухонного стола тетрадный листок, исписанный корявым почерком, и стал громко читать, перебирая заскорузлыми пальцами, делая остановки и ненавистно ощериваясь.
«Приговаривается к смертной казни бывшими фронтовиками», – закончил он и махнул крепким кулаком, как гвоздь забивал.
«Сволочь и убийца. Достоин уничтожения, – сказал Кирюшкин с беззаботной твердостью. – Александр, прошу тебя от имени солдат это сделать немедленно». И он гибко выпростался из-за стола, взял пистолет, протянул его.
«Почему Кирюшкин просит меня расправиться с этим подлым парнем, который вызывает отвращение?»
«Лейтенант, уничтожь, тебе приказывают!»
И сейчас же чьи-то оледенелые шершавые пальцы, похоже, пальцы Логачева, с угрозой легли ему на голую грудь, затруднили дыхание, и он с неимоверным усилием сбросил эти пальцы, сказал, не узнавая свой отяжелевший голос:
«Рук я пачкать не буду. Палачом не был. Пусть сам приведет приговор в исполнение, если не юбку носит».
«Гады! Падла! За что? – взвизгнул Лесик, все его узкоплечее тело сотрясала дрожь, его пустые белки устрашающе выкатились, вздыбленная дикость пойманного зверя проступила во всем его облике. – Да я вас, лягашей, без лопаты закопаю, мизинцем троньте!.. Со мной на жисть играть порешили? Пушкой испугали? – Он, как сумасшедший, захохотал. – Угробить захотел меня, Аркаша? Думаешь, дурындасом в студентку, в проститутку влюбился и антиллегентным стал? Чистенький ты, любовь закрутил, ха-ха!»
«Заткни глотку, урка, жах твою жабу! – взревел Логачев, надвигаясь на Лесика. – Что понимаешь? В башке-то две извилины! Хрен висячий! Любовь, любовь! Об чем лопочешь? Любовь, она все одно что доброта, понял? Кулаком убью, собаку!»
«Неужелича? – тонко вскричал Лесик, и лицо закривлялось, выражая язвительную ярость. – Адвокат, адвокат усатый нашелся!»
«Дерьмо, – сказал Кирюшкин с притворной легкостью, но его глаза, обычно задымленные дерзостью, стали неподвижно-змеиными, как недавно на пожаре. – Что ж, никто не может уроду запретить быть уродом. Выходи, – приказал он безучастно и перевел предохранитель на пистолете. – Приговор зачитали, исполню его я».
«Где это происходит? Мы куда-то приехали?»
«Аркаша… – осипло выдавил Лесик. – Аркашенька…»
Он упал на колени, мотая головой, выворачивая белки на Кирюшкина, пополз на четвереньках к нему и, стоя на коленях, умоляюще, по-собачьи, положил маленькие черные руки на край стола, захрипел, залепетал давящимся шепотом:
«Аркаша, миленький, был дураком я, дурак и есть… извиняюсь я… не убивай, слабый я стал, язва у меня, не убивай… Рабом буду, пригожусь я тебе…»
«Кто-то умолял, унижался так же. Где это было? На Украине? Козырев?»
«Давай, давай, извиняйся, – разрешил пренебрежительно Кирюшкин и, улыбаясь мертвой улыбкой, добавил: – Давно придушить тебя надо бы, отврат. На березе повесить. В парке культуры и отдыха. Впрочем, Александр прав, пачкать о тебя руки все равно что в дерьмо головой нырнуть. На, держи, и расквитайся с собой, слизняк, сам. Коли клеши носишь. Держи, говорят. – Он ткнул стволом пистолета в неширокое плечо Лесика. – А я с тобой пойду. Чтоб тебе веселей подыхать было».
И кто-то длинноволосый в углу комнаты сказал неуместно: «Убийство, убийство». И с соболезнованием вздохнул протяжно и скорбно.
Лесик поднялся с копен, пошатываясь, безголосо разевая и закрывая рот, словно рыба, погибающая без воды, неуверенно взял пистолет, вдруг откачнулся, пятясь от стола, пухлощекое лицо его перекосилось, закривлялось, и, что-то тонко крича, он в упор выстрелил Кирюшкину в голову, брызнувшую чем-то серо-желтым на стену, затем в голову Логачеву, упавшему ничком, и стал расстреливать всех подряд, кто был в комнате, затопленной не то клубящимся туманом, не то дымом., Выбегая из комнаты в сад, Лесик выстрелил еще раз на пороге, в ту же секунду из тумана, из дыма разорвалась звезда, полыхнуло огнем Александру в грудь, пресекло дыхание, стиснуло жесткое удушье, он хотел глотнуть воздуха, схватился за грудь, пальцы увязли в горячей влаге, и пронеслась мысль: «Это кровь! Ранило меня?»
И, всасываемый в теплую трясину, Александр плечами рванулся изо всех сил, чтобы не захлебнуться в вонючей, заполнявшей комнату жиже, – и, ударенный невыносимо острым огнем в руку, проснулся, вырванный из сна живой болью в предплечье.
Он лежал на левом боку, на раненой руке. Он видел перед собой край подушки, спинку чужого дивана, освещенного солнцем, еще полностью не соображая, где он находится, слыша какие-то чужие голоса неподалеку, густой рокочущий баритон:
– Позвольте, позвольте, уважаемый товарищ!
И, весь измятый сном, виденным им с такими немыслимо отчетливыми подробностями, он невольно застонал: «Что же со мной такое?» Будто все не приснилось, а произошло только что, как бредовое продолжение первого разговора с Кирюшкиным, сказавшим, что готов повесить этого урку Лесика. И с тревогой и отвращением к не отпускавшему его бредовому сну Александр повернулся на спину, уже детально восстанавливая в памяти, как он оказался здесь, в этой комнате, куда его привез Кирюшкин после того, что случилось с ними…
«Нинель, – подумал он мгновенно, удивляясь солнцу, по-утреннему вспыхивающему на паркете, на фотографиях, на статуэтках, на стекле книжных полок, и, вспомнив все, потрогал бинт на руке – незатихающая боль обострилась в предплечье.
«Где Нинель? Что это за люди в другой комнате?»
За дверью приглушенно звучали голоса, и Александр, вслушиваясь, приподнялся на подушке.
– Позвольте, позвольте, доктор, я владелец этой квартиры и вас, простите, не имел причины приглашать! Недоразумение! Явный абсурд! – рокотал бархатный баритон внушительными перекатами. – Я только что вернулся с гастролей и, к счастью, вполне на ногах и, так сказать, в вертикальном положении пока еще! Так что, быть может, вы ошиблись дверью на лестничной площадке? Нинель, ответь мне на языке родных берез, зачем тебе потребовался вызов на дом доктора из госпиталя, если ты тоже на ногах, как я вижу, и выглядишь вполне здоровой? И почему именно военный доктор?
– Папа! – воскликнул негодующий голос Нинель. – Не говори, пожалуйста, несуразности! Мне стыдно слушать, не говори так.
– Стыдно должно быть тебе, дочь моя! Что за молодой человек, голубушка, спит в моем кабинете? Стоило мне уехать, как ты завела новые нравы в доме? Что за вольности? – перекатывался напитанный сочными оттенками баритон. – Что значит сие? Глупость! Фарс! Что это? Приезжаешь в родной угол, переступаешь порог и нос к носу встречаешь каких-то военных докторов в белых кителях, каких-то молодых людей в своем кабинете! С ума… можно сойти с ума! Дикость! Ты доведешь меня до сумасшедшего дома!
«Значит, ее отец?» – подумал, хмурясь, Александр.
– Папа! Если ты не прекратишь, я буду визжать, как базарная баба, и не дам тебе произнести ни слова! «Каких-то военных докторов в белых кителях!» Какой классический текст! Да, это я вызвала врача! Заболел мой друг! Он живет не в Москве, и я не могла его отпустить и оставила его у нас! Ты способен представить, что у меня может быть друг? Вызвала доктора я, я, я! Михаил Михайлович, извините отца, он, как всегда, устал после гастролей и раздражен… Доктор, пройдите вот в эту комнату, больной там. Пожалуйста.
«Яблочков! Михал Михалыч! – радостно дрогнуло в груди Александра. – Ему сообщили. И он не мог не прийти!»
– Благодарю вас, милая девушка. Впрочем, я рад, что познакомился с Борисом Сергеевичем воочию, – разнесся за дверями безбурно-бодрый голос Яблочкова. – По-моему, вы представились именем Нинель? Чудесное имя! Нинель, Нинель – какая-то приятная смесь русского с иностранным. Где мне помыть руки?
– Сейчас я вас проведу в ванную. Вы не обиделись на отца? Пожалуйста, не обижайтесь.
– . О, нет, нет! Я глубоко почитаю артиста Малого театра Лебедева, то есть вашего отца. Обидами мы не избежим многих неприятностей. Благоволите показать ванную.
– Черт знает что такое! Я ровным счетом ничего не понимаю, превратился в круглейшего идиота! – рокотнул Борис Сергеевич. – Неужто я похожу на старого кота, беззаботно дремлющего на солнце?
Безмолвие наступило в другой комнате, лишь проникало оттуда какое-то движение, сердитое фырканье носом, потом простучали шаги, послышался поднято-звучный голос Яблочкова:
– Так в эту дверь прикажете?
И Нинель поспешила ответить упредительно:
– Да, да, я вас провожу, доктор. Он здесь.
– Разрешите с вами и мне, дабы я в своем доме не изображал несчастного короля Лира, – вклинился между ними раздраженный баритон Бориса Сергеевича. – Надеюсь, дочь моя, ты не против того, чтобы я поближе взглянул на твоего друга. Твои друзья, видишь ли, мне не безразличны.
– Папа, любимый мой папа, угомонись, я тебя прошу.
Александр расслышал эти слова, когда Нинель, неубедительно улыбаясь, вошла в комнату, пропуская Яблочкова и своего отца, массивного человека в добротном костюме, белой рубашке, с рубиновой булавкой в галстуке, заметного крупным породистым лицом; высокомерно-властный рот был сжат, густые широкие брови вопросительно вздыблены. Такие внушающие уважение лица Александр встречал, будучи не так уж часто в армейском штабе, генеральские лица, заставляющие своим обликом подтянуться, вскинуть руку к козырьку, и Александр подумал, что на фотографиях в кабинете отец Нинель выглядел другим – доброжелательно-приятным, с букетом цветов, задумчивым, строго-сдержанным.
– Александр, здравствуйте, голубчик, что же вы, молодец непревзойденный, совсем уж безобразно подкачали! Ввязались в конфликт, геройствуете, как мальчишка в первом бою! Гусар! Ну-ка, ну-ка, покажите, что у вас! Что вы тут наколбасили?
Яблочков, маленький, плотный, с погонами майора медицинской службы, поставил кожаный саквояж на столик перед диваном и, склоняя лысую голову, энергично посверкал очками по лицу Александра и хмыкнул, впиваясь глазами в бинт на его руке.
– Мда! Что называется, оказана первая помощь. Рану, разумеется, не обрабатывали. Да это и понятно. Посмотрим, что у вас за этим милосердным покрытием. Потерпите, когда буду отдирать бинт. Да вам к боли не привыкать.
– Спасибо, Михал Михалыч, что пришли, – проговорил Александр, растроганный приветливо-облегчающим видом Яблочкова, почти родственно близкого ему сейчас, почти родственно связанного с матерью, мысль о которой всегда рождала в нем нежную жалость. – Думаю, что кость не задело… или чуть-чуть… – добавил он.
– Разберусь, хоть и не хирург, посмотрим и решим, решим и залатаем, дружище, – сниженно, вроде бы про себя, говорил Яблочков, разматывая бинт на предплечье Александра, в то же время сквозь очки укоряюще взглядывая ему в лицо. – Война кончилась, Саша, кончилась, а мы вот иногда действуем не в равнообъемных обстоятельствах. И это называется догматической косностью между самоутверждением и саморазрушением, неосознанными в твоих годах. Сейчас будет больно. Но, конечно, было больней. – Яблочков постепенно отодрал от раны вместе с ватой бинт, наполовину твердый от засохшей крови, наполовину мокрый от сукровицы, ощупал предплечье. – Так. Картина почти ясная. Здесь болит? Отдает в плечо? Немеют пальцы? Понятно. Причем, Саша, те обстоятельства, – продолжал говорить убавленным голосом Яблочков, – были совершеннее, чем жизнь в мирные дни. Сейчас обработаю раны, и станет легче. Укол от столбняка, к сожалению, сделаем с опозданием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47