смеситель с длинным изливом
Не важно, откуда она, важно, что она есть. Единственная реальность – это образы и тексты.
– Ничегошеньки от тебя не осталось, – весело говорит она, и я чувствую, как атмосфера накалилась. Старшая сестра бросила на Патрицию недовольный взгляд за критическое замечание в присутствии овоща. В свое время я весил под девяносто кг, конечно. Однажды я уже чуть было не отправился в ад для толстых (Фэтхел, Мидлотиан, население 8619), с толстой женой, толстыми детьми и толстой собакой, туда, где худые только кошельки.
Вот я слышу, как уходит старшая, оставляя меня наедине с просто Божественной Патрицией. Может, она и старая корова, но мне нравится думать, что она молода и красива. Возможность представлять выводит мое существование на более качественный уровень. Других возможностей у меня не так много. Я определяю качество, высокое или низкое, по своему усмотрению. Если бы они только отъебались от меня и дали мне возможность разрулить все самому. Мне не нужны их представления о качестве, их гребаный мир, который сделал меня тем уебищем, которым я был. Здесь, в глубине, я – овощ, и мне хорошо в тайном мирке своего воображения: я могу фачить, кого захочу, убивать, кого пожелаю, нет-нет-нет, только не это, я могу делать то, чего мне хотелось, что я пытался делать там, наверху, в реальном мире. Возвращаться не надо. Все равно этот мир для меня вполне реален, и я останусь здесь, внизу, где им меня не достать, во всяком случае до тех пор, пока я во всем не разберусь.
Последнее время это не так-то просто. События и действующие лица вторгаются в мое сознание, незваные гости вламываются на мою частную ментальную вечеринку, навязывают мне свое общество. Например, Джеймисон, а теперь еще этот Локарт Доусон. Так или иначе, это дает мне ощущение движения к цели: я знаю, зачем я здесь. Я здесь, чтобы уничтожить Марабу. Зачем – не знаю. Зато знаю, что мне нужна помощь, и что в этой охоте Джеймисон и Доусон – единственно возможные мои союзники.
Вот такая дребедень у меня вместо жизни.
2. Окраина
Мои родные, среди которых я вырос, это не семья, а генетическая катастрофа. Большинство людей живут с ощущением, что дома у них все нормально, я же с раннего детства, практически с тех пор, как начал соображать, стеснялся своей семьи, стыдился ее.
Осознание это пришло, думаю, из-за тесного (в буквальном смысле) общения с соседскими семьями, наполнявшими отвратительный кроличий загон, в котором мы жили. Блочные пятиэтажки 60-х годов постройки, бетонные гробы с длиннющими лестничными площадками, которые в шутку называли «взлетной полосой», а вокруг ни кафе, ни церкви, ни почты, только такие же клетушки. Будучи прижаты друг к другу, люди, как ни старались, не могли уберечься от постороннего взгляда. На лестнице, на общих балконах и в сушилках, через матовые стекла и решетчатые двери я ощущал нечто, чем, казалось, обладали все, но чего нам, похоже, не хватало. Элементарная нормальность – вот чего нам не хватало.
Иногда о нашем районе писали в газетах. Скучные статьи на целые страницы рассказывали о бедности жителей окраин. Да, мы были бедны, но я всегда считал, что беспросветная скука больше, нежели нищета, характеризует наш район, хотя, конечно, связь между ними очевидна. Я лично предпочитал стерильную скуку, окутывающую мой дом извне, истеричному хаосу, в нем царившему.
Старик мой – клинический случай: отмороженный на всю голову. Мамец – и того хуже. Они были обручены давным-давно, но, когда пришло время пожениться, с ней случилось психическое расстройство, то есть первое из череды подобных расстройств. Это случалось с ней периодически на протяжении всей жизни, пока она не дошла до нынешнего состояния, когда уже нельзя с уверенностью сказать, в нормальном она состоянии или нет. Короче, в психушке она познакомилась с санитаром-итальянцем, с которым и сбежала к нему на родину. Через несколько лет она вернулась с двумя малышами, моими сводными братьями, Тони и Бернардом.
Старик уже собирался жениться на другой. Это доказывает, что в Грантоне начала 60-х были как минимум две безумные женщины. Уже была назначена свадьба, когда мама – Вет (уменьшительное от Верити) – снова появилась в баре заведения под названием «Якорь». Как потом это часто рассказывал отец: «Я поднял голову, наши глаза встретились, и тут старые чары снова подействовали на меня».
Так-то вот. Вет сказала Джону, что с путешествиями она завязала, что он единственный, кого она всегда любила, и попросила на ней жениться.
Джон ответил «да» или выразил свое согласие как-то иначе, но в итоге они скрепили брачные узы. Он взял на себя опеку над двумя итальянскими бамбино, которые, как позднее призналась Вет, были от разных отцов. Я родился примерно через год после свадьбы, еще через год на свет появилась моя сестренка Ким, а потом и Элджин, унаследовавший имя от городка в Хайлэнде, где, как считал отец, он был зачат.
Да, красивое семейство – это не про нас. Я-то еще относительно легко отделался, подчеркиваю – относительно. Глядя на меня, можно было только предположить, что я «Стрэнгова порода», как нас шепотом называли соседи, тогда как Ким и Элджин являлись ярчайшими представителями этого типа. Суть «Стрэнговой породы» такова: вогнутое лицо с выдающимся вперед острым лбом, линия которого под острым углом спускается к большим мутным глазам и приплюснутому носу, далее следует криво очерченный рот, тонкие губы, а затем пологий спуск до кончика крупного, далеко вперед уходящего подбородка. Такая вот дебило-вато-лунатичная физиономия. Большие оттопыренные уши, доставшиеся мне от мамы, которая в общем и целом выглядела нормально (за длинной прической и темными волосами уши были не видны), были для меня еще одной тяжкой ношей.
Моим старшим братьям повезло больше. Они пошли в мать и, вероятно, в своих итальянских отцов. Тони, несмотря на склонность к полноте, чуть-чуть похож на футболиста Граема Соунесса, только волосы потемнее, да кожа посмуглее, да и не такой он все-таки страшный. Бернард, светленький, худенький барашек, с детства отличался вызывающей женоподобностью.
Мы же унаследовали «Стрэнгову породу» от старика, а он, как я уже говорил, стопроцентный клинический случай. На крупное, заостренное по концам лицо Джона Стрэнга водружались очки в толстой оправе с линзами с увеличительное стекло, что делало его напряженные, сверкающие глаза еще больше. Создавался странный эффект – будто он только что шел вдалеке и вдруг оказался прямо перед вами; при его появлении многие нервничали, чувствовали себя неловко. Если бы у вас был истребитель с вертикальной посадкой, вы бы легко могли приземлиться на его лбу или подбородке. Носил он просторную меховую куртку коричневого цвета и прятал под нее дробовик, когда со своей верной овчаркой Уинстоном выходил в ночной патруль по району. Этот Уинстон был просто чудовище, я был счастлив, когда он отдал концы. Очень скоро его место занял еще более свирепый зверь той же породы, унаследовавший имя Уинстон.
Впоследствии мне пришлось глубоко пожалеть о кончине первого Уинстона: второй меня чуть не загрыз. Мне было лет восемь, и я смотрел по телику мультфильм про Су-пербоя. Я решил, что Уинстон II, это Крипто-Суперпес, и привязал к его ошейнику полотенце, чтобы было похоже на плащ. Разъяренный кобель набросился на меня и порвал мне ногу так, что мне пришлось делать пересадку кожи, и по сей день я немного прихрамываю… только вот теперь я вообще не хожу.
Когда я это вспоминаю, по мне проходит волна боли. Я вспоминаю боль.
– Никому не говори, что это Уинстон, – говорил отец, то угрожая, то моля. Он ужасно боялся, что у него отберут собаку. Я сказал, что на меня ни с того ни с сего напали бездомные псы, которые бродили стаями на пустыре возле нашего квартала. Об этом происшествии написала местная газета, и городской совет, где сидели консерваторы, которые очень не любят давать деньги богатых налогоплательщиков на нужды окраин, скрипя зубами, все-таки послали санитарную команду, чтобы отловить бродяг и свезти на живодерню. Четыре месяца я не ходил в школу, и это мне понравилось больше всего.
Ребенком я занимался тем же, чем и обычные дворовые пацаны: играл в футбол и войнушку, гонял на велике по району, ловил пчел, слонялся по параднякам, покалачивал ребят младше меня, получал от пацанов постарше. В девять лет меня забрали в участок за игру в футбол на улице. Мы пинали мяч на лужайке возле нашего дома, никаких запрещающих знаков вокруг не было, но мы, несмотря на возраст, должны были знать, что наш район – это концлагерь для бедняков, где запрещено практически все. Потом был суд; отец моего приятеля Брайана произнес блистательную речь, чем смутил судью, и тот вынес нам предупреждение и отпустил. Копы сидели как обосранные.
– Шпана, гопник гребаный, – частенько ворчала мама, – малолетний разбойник.
Только теперь я понимаю, почему это ее так взъебну-ло, – папаши-то не было. Он говорила, что он уехал на заработки, но Тони объявил нам, что он в тюрьме. Тони мне нравился. Он поколачивал меня, конечно, но мог и заступиться за меня перед старшими, если среди них не было его друзей. Бернарда я не любил: он все время сидел дома и играл с Ким, нашей младшей сестренкой. И сам он был как Ким; он и был девчонкой.
Летом я любил ловить пчел. Мы набирали воды в бутылки из-под моющей жидкости и поливали пчелу, когда она садилась на цветок. Фокус был в том, чтобы направить разом две струи на оба крыла, и зафигачить так, чтоб она не могла взлететь. Промокших пчел мы собирали в кувшин, а потом выковыривали для них камеры в кладке фундамента нашей пятиэтажки. Дверьми нам служили палочки от эскимо. Это был наш концлагерь – шотландский спальный район в миниатюре, для пчел.
У моего приятеля Пита было увеличительное стекло, играть с ним – одно удовольствие; я любил палить пчелам крылья, чтобы снизить до нуля их шансы на побег. Иногда я подпаливал им мордочки. Пахли они отвратительно – паленой пчелой. Такое стеклышко мне пригодится, решил я, и выменял его у Пита на Экшн Мэна без рук, того, что выменял у Брайана на грузовик.
Когда к нам приходили ребята, я чувствовал себя неловко. Большинство из них жили получше нашего; выходило, будто мы оборванцы какие-то. Я понял, что отец действительно в тюрьме, ведь жили мы на одну мамину зарплату – она убиралась и готовила в школе обеды. Хорошо хоть, не в моей школе.
Потом папа вернулся. Он устроился охранником и стал поднимать дом. У нас появился новый камин с пластмассовыми углями и трубой из прозрачного пластика, в которой что-то трепыхалось, будто снизу шел жар. На самом деле это была обыкновенная электробатарея. Сначала папа был нормальный; помню, взял меня на футбол на Истер-роуд. Они с дядей Джеки пошли в паб, а нас, то есть меня, Тони, Бернарда и нашего двоюродного брата Алана оставили сидеть в машине – принесли нам колы и чипсов. В пабе они набухались пива и на стадионе накупили нам пирожков и еще чипсов. На футболе я зевал, зато пирожки и чипсы мне нравились. Ляжки у меня зудели, так же как во время походов с мамой по магазинам на Леит Уок.
Потом папа избил меня так, что пришлось ехать в больницу накладывать швы. Он ударил меня по уху, я упал – башкой прямо об угол кухонного стола. На бровь мне наложили шесть швов – это было клево. В волосы Ким я запустил шершней, а не пчел. Старик не мог этого понять.
– Папа, это всего лишь шершни, они не кусаются, – молил я.
А Ким как дура все ревела и ревела. Без конца. Там действительно были только шершни, шершни – только и всего. Это же вам не пчелы. У них сзади тоже есть жало, только они не кусаются. По-моему, их точное название уховертки.
– Ты только посмотри на нее! Смотри, что ты наделал со своей сестрой, пизденыш! – указывал он на Ким, чье и без того искаженное лицо скривилось еще больше в притворном ужасе. Вот тогда отец меня и стукнул.
В травме мне пришлось наврать – я сказал, что мы возились с Тони, и я упал. Потом я еще долго мучился от головной боли.
Помню, как однажды мама терла именную табличку на двери нашей квартиры. Кто-то подправил фамилию так, что получилось «СРАНЬ». Папа с дядей Джэки ходили по квартирам и устраивали перепуганным жильцам перекрестные допросы. Отец постоянно угрожал пристрелить любого, кто посмеет на нас пожаловаться. Поэтому соседи запрещали своим детям играть с нами, и только самые безбашенные решались нарушить запрет.
Если папу и дядю Джэки, который был на самом деле только другом отца, но мы почему-то называли его дядей, соседи просто боялись, то наша мама тоже давала повод для беспокойства. Ее папа или дедушка, никогда не мог запомнить точно, во время войны был в плену у японцев, и у него немного съехала крыша, по утверждению Вет, вследствие жестокого обращения в лагере. Пока она росла, ее окучивали рассказами о зверствах японцев, а потом она прочла книгу, в которой доказывалось, что к концу века люди с Востока овладеют всем миром. Она тщательно изучала глаза моих немногих друзей, и если в них, по ее мнению, была «японская кровь», объявляла их неподходящей компанией.
Когда мне было лет девять-десять, я впервые услышал от отца про Южную Африку. И не успели мы оглянуться, как уже оказались там.
– Взгляни на нас, Вет. Мы достойны лучшего. Я работаю охранником – никаких перспектив. Страна катится в тартарары. Только и знают, что бастовать. Даже мусор не могут убрать, бля. Сраные профсоюзы – держат страну в заложниках. ЮАР – вот это да. Южная Африка, знаешь-понимаешь. Конечно, у них там свои проблемы, я в курсе, но в правительстве у них, слава Богу, лейбористы не сидят, мать их растак. Надо подумать, как бы нам туда перебраться. Нечего бояться, Гордон нам поможет. Я вывезу вас в ЮАР, Вет. Можешь быть уверена. Вывезу. Или нет? Я тебя спрашиваю! Думаешь, не вывезу?
– А япошек там нет?..
– Да пойми же ты, Вет. Нет там никаких япошек. ЮАР – страна для белых. Для белых, знаешь-понимаешь. Белый там имеет все права, и точка. В Южной Африке белый всегда прав, – распевал отец в большом воодушевлении. Он высунул широкий плоский язык, лизнул марку и наклеил ее на конверт.
1 2 3 4 5
– Ничегошеньки от тебя не осталось, – весело говорит она, и я чувствую, как атмосфера накалилась. Старшая сестра бросила на Патрицию недовольный взгляд за критическое замечание в присутствии овоща. В свое время я весил под девяносто кг, конечно. Однажды я уже чуть было не отправился в ад для толстых (Фэтхел, Мидлотиан, население 8619), с толстой женой, толстыми детьми и толстой собакой, туда, где худые только кошельки.
Вот я слышу, как уходит старшая, оставляя меня наедине с просто Божественной Патрицией. Может, она и старая корова, но мне нравится думать, что она молода и красива. Возможность представлять выводит мое существование на более качественный уровень. Других возможностей у меня не так много. Я определяю качество, высокое или низкое, по своему усмотрению. Если бы они только отъебались от меня и дали мне возможность разрулить все самому. Мне не нужны их представления о качестве, их гребаный мир, который сделал меня тем уебищем, которым я был. Здесь, в глубине, я – овощ, и мне хорошо в тайном мирке своего воображения: я могу фачить, кого захочу, убивать, кого пожелаю, нет-нет-нет, только не это, я могу делать то, чего мне хотелось, что я пытался делать там, наверху, в реальном мире. Возвращаться не надо. Все равно этот мир для меня вполне реален, и я останусь здесь, внизу, где им меня не достать, во всяком случае до тех пор, пока я во всем не разберусь.
Последнее время это не так-то просто. События и действующие лица вторгаются в мое сознание, незваные гости вламываются на мою частную ментальную вечеринку, навязывают мне свое общество. Например, Джеймисон, а теперь еще этот Локарт Доусон. Так или иначе, это дает мне ощущение движения к цели: я знаю, зачем я здесь. Я здесь, чтобы уничтожить Марабу. Зачем – не знаю. Зато знаю, что мне нужна помощь, и что в этой охоте Джеймисон и Доусон – единственно возможные мои союзники.
Вот такая дребедень у меня вместо жизни.
2. Окраина
Мои родные, среди которых я вырос, это не семья, а генетическая катастрофа. Большинство людей живут с ощущением, что дома у них все нормально, я же с раннего детства, практически с тех пор, как начал соображать, стеснялся своей семьи, стыдился ее.
Осознание это пришло, думаю, из-за тесного (в буквальном смысле) общения с соседскими семьями, наполнявшими отвратительный кроличий загон, в котором мы жили. Блочные пятиэтажки 60-х годов постройки, бетонные гробы с длиннющими лестничными площадками, которые в шутку называли «взлетной полосой», а вокруг ни кафе, ни церкви, ни почты, только такие же клетушки. Будучи прижаты друг к другу, люди, как ни старались, не могли уберечься от постороннего взгляда. На лестнице, на общих балконах и в сушилках, через матовые стекла и решетчатые двери я ощущал нечто, чем, казалось, обладали все, но чего нам, похоже, не хватало. Элементарная нормальность – вот чего нам не хватало.
Иногда о нашем районе писали в газетах. Скучные статьи на целые страницы рассказывали о бедности жителей окраин. Да, мы были бедны, но я всегда считал, что беспросветная скука больше, нежели нищета, характеризует наш район, хотя, конечно, связь между ними очевидна. Я лично предпочитал стерильную скуку, окутывающую мой дом извне, истеричному хаосу, в нем царившему.
Старик мой – клинический случай: отмороженный на всю голову. Мамец – и того хуже. Они были обручены давным-давно, но, когда пришло время пожениться, с ней случилось психическое расстройство, то есть первое из череды подобных расстройств. Это случалось с ней периодически на протяжении всей жизни, пока она не дошла до нынешнего состояния, когда уже нельзя с уверенностью сказать, в нормальном она состоянии или нет. Короче, в психушке она познакомилась с санитаром-итальянцем, с которым и сбежала к нему на родину. Через несколько лет она вернулась с двумя малышами, моими сводными братьями, Тони и Бернардом.
Старик уже собирался жениться на другой. Это доказывает, что в Грантоне начала 60-х были как минимум две безумные женщины. Уже была назначена свадьба, когда мама – Вет (уменьшительное от Верити) – снова появилась в баре заведения под названием «Якорь». Как потом это часто рассказывал отец: «Я поднял голову, наши глаза встретились, и тут старые чары снова подействовали на меня».
Так-то вот. Вет сказала Джону, что с путешествиями она завязала, что он единственный, кого она всегда любила, и попросила на ней жениться.
Джон ответил «да» или выразил свое согласие как-то иначе, но в итоге они скрепили брачные узы. Он взял на себя опеку над двумя итальянскими бамбино, которые, как позднее призналась Вет, были от разных отцов. Я родился примерно через год после свадьбы, еще через год на свет появилась моя сестренка Ким, а потом и Элджин, унаследовавший имя от городка в Хайлэнде, где, как считал отец, он был зачат.
Да, красивое семейство – это не про нас. Я-то еще относительно легко отделался, подчеркиваю – относительно. Глядя на меня, можно было только предположить, что я «Стрэнгова порода», как нас шепотом называли соседи, тогда как Ким и Элджин являлись ярчайшими представителями этого типа. Суть «Стрэнговой породы» такова: вогнутое лицо с выдающимся вперед острым лбом, линия которого под острым углом спускается к большим мутным глазам и приплюснутому носу, далее следует криво очерченный рот, тонкие губы, а затем пологий спуск до кончика крупного, далеко вперед уходящего подбородка. Такая вот дебило-вато-лунатичная физиономия. Большие оттопыренные уши, доставшиеся мне от мамы, которая в общем и целом выглядела нормально (за длинной прической и темными волосами уши были не видны), были для меня еще одной тяжкой ношей.
Моим старшим братьям повезло больше. Они пошли в мать и, вероятно, в своих итальянских отцов. Тони, несмотря на склонность к полноте, чуть-чуть похож на футболиста Граема Соунесса, только волосы потемнее, да кожа посмуглее, да и не такой он все-таки страшный. Бернард, светленький, худенький барашек, с детства отличался вызывающей женоподобностью.
Мы же унаследовали «Стрэнгову породу» от старика, а он, как я уже говорил, стопроцентный клинический случай. На крупное, заостренное по концам лицо Джона Стрэнга водружались очки в толстой оправе с линзами с увеличительное стекло, что делало его напряженные, сверкающие глаза еще больше. Создавался странный эффект – будто он только что шел вдалеке и вдруг оказался прямо перед вами; при его появлении многие нервничали, чувствовали себя неловко. Если бы у вас был истребитель с вертикальной посадкой, вы бы легко могли приземлиться на его лбу или подбородке. Носил он просторную меховую куртку коричневого цвета и прятал под нее дробовик, когда со своей верной овчаркой Уинстоном выходил в ночной патруль по району. Этот Уинстон был просто чудовище, я был счастлив, когда он отдал концы. Очень скоро его место занял еще более свирепый зверь той же породы, унаследовавший имя Уинстон.
Впоследствии мне пришлось глубоко пожалеть о кончине первого Уинстона: второй меня чуть не загрыз. Мне было лет восемь, и я смотрел по телику мультфильм про Су-пербоя. Я решил, что Уинстон II, это Крипто-Суперпес, и привязал к его ошейнику полотенце, чтобы было похоже на плащ. Разъяренный кобель набросился на меня и порвал мне ногу так, что мне пришлось делать пересадку кожи, и по сей день я немного прихрамываю… только вот теперь я вообще не хожу.
Когда я это вспоминаю, по мне проходит волна боли. Я вспоминаю боль.
– Никому не говори, что это Уинстон, – говорил отец, то угрожая, то моля. Он ужасно боялся, что у него отберут собаку. Я сказал, что на меня ни с того ни с сего напали бездомные псы, которые бродили стаями на пустыре возле нашего квартала. Об этом происшествии написала местная газета, и городской совет, где сидели консерваторы, которые очень не любят давать деньги богатых налогоплательщиков на нужды окраин, скрипя зубами, все-таки послали санитарную команду, чтобы отловить бродяг и свезти на живодерню. Четыре месяца я не ходил в школу, и это мне понравилось больше всего.
Ребенком я занимался тем же, чем и обычные дворовые пацаны: играл в футбол и войнушку, гонял на велике по району, ловил пчел, слонялся по параднякам, покалачивал ребят младше меня, получал от пацанов постарше. В девять лет меня забрали в участок за игру в футбол на улице. Мы пинали мяч на лужайке возле нашего дома, никаких запрещающих знаков вокруг не было, но мы, несмотря на возраст, должны были знать, что наш район – это концлагерь для бедняков, где запрещено практически все. Потом был суд; отец моего приятеля Брайана произнес блистательную речь, чем смутил судью, и тот вынес нам предупреждение и отпустил. Копы сидели как обосранные.
– Шпана, гопник гребаный, – частенько ворчала мама, – малолетний разбойник.
Только теперь я понимаю, почему это ее так взъебну-ло, – папаши-то не было. Он говорила, что он уехал на заработки, но Тони объявил нам, что он в тюрьме. Тони мне нравился. Он поколачивал меня, конечно, но мог и заступиться за меня перед старшими, если среди них не было его друзей. Бернарда я не любил: он все время сидел дома и играл с Ким, нашей младшей сестренкой. И сам он был как Ким; он и был девчонкой.
Летом я любил ловить пчел. Мы набирали воды в бутылки из-под моющей жидкости и поливали пчелу, когда она садилась на цветок. Фокус был в том, чтобы направить разом две струи на оба крыла, и зафигачить так, чтоб она не могла взлететь. Промокших пчел мы собирали в кувшин, а потом выковыривали для них камеры в кладке фундамента нашей пятиэтажки. Дверьми нам служили палочки от эскимо. Это был наш концлагерь – шотландский спальный район в миниатюре, для пчел.
У моего приятеля Пита было увеличительное стекло, играть с ним – одно удовольствие; я любил палить пчелам крылья, чтобы снизить до нуля их шансы на побег. Иногда я подпаливал им мордочки. Пахли они отвратительно – паленой пчелой. Такое стеклышко мне пригодится, решил я, и выменял его у Пита на Экшн Мэна без рук, того, что выменял у Брайана на грузовик.
Когда к нам приходили ребята, я чувствовал себя неловко. Большинство из них жили получше нашего; выходило, будто мы оборванцы какие-то. Я понял, что отец действительно в тюрьме, ведь жили мы на одну мамину зарплату – она убиралась и готовила в школе обеды. Хорошо хоть, не в моей школе.
Потом папа вернулся. Он устроился охранником и стал поднимать дом. У нас появился новый камин с пластмассовыми углями и трубой из прозрачного пластика, в которой что-то трепыхалось, будто снизу шел жар. На самом деле это была обыкновенная электробатарея. Сначала папа был нормальный; помню, взял меня на футбол на Истер-роуд. Они с дядей Джеки пошли в паб, а нас, то есть меня, Тони, Бернарда и нашего двоюродного брата Алана оставили сидеть в машине – принесли нам колы и чипсов. В пабе они набухались пива и на стадионе накупили нам пирожков и еще чипсов. На футболе я зевал, зато пирожки и чипсы мне нравились. Ляжки у меня зудели, так же как во время походов с мамой по магазинам на Леит Уок.
Потом папа избил меня так, что пришлось ехать в больницу накладывать швы. Он ударил меня по уху, я упал – башкой прямо об угол кухонного стола. На бровь мне наложили шесть швов – это было клево. В волосы Ким я запустил шершней, а не пчел. Старик не мог этого понять.
– Папа, это всего лишь шершни, они не кусаются, – молил я.
А Ким как дура все ревела и ревела. Без конца. Там действительно были только шершни, шершни – только и всего. Это же вам не пчелы. У них сзади тоже есть жало, только они не кусаются. По-моему, их точное название уховертки.
– Ты только посмотри на нее! Смотри, что ты наделал со своей сестрой, пизденыш! – указывал он на Ким, чье и без того искаженное лицо скривилось еще больше в притворном ужасе. Вот тогда отец меня и стукнул.
В травме мне пришлось наврать – я сказал, что мы возились с Тони, и я упал. Потом я еще долго мучился от головной боли.
Помню, как однажды мама терла именную табличку на двери нашей квартиры. Кто-то подправил фамилию так, что получилось «СРАНЬ». Папа с дядей Джэки ходили по квартирам и устраивали перепуганным жильцам перекрестные допросы. Отец постоянно угрожал пристрелить любого, кто посмеет на нас пожаловаться. Поэтому соседи запрещали своим детям играть с нами, и только самые безбашенные решались нарушить запрет.
Если папу и дядю Джэки, который был на самом деле только другом отца, но мы почему-то называли его дядей, соседи просто боялись, то наша мама тоже давала повод для беспокойства. Ее папа или дедушка, никогда не мог запомнить точно, во время войны был в плену у японцев, и у него немного съехала крыша, по утверждению Вет, вследствие жестокого обращения в лагере. Пока она росла, ее окучивали рассказами о зверствах японцев, а потом она прочла книгу, в которой доказывалось, что к концу века люди с Востока овладеют всем миром. Она тщательно изучала глаза моих немногих друзей, и если в них, по ее мнению, была «японская кровь», объявляла их неподходящей компанией.
Когда мне было лет девять-десять, я впервые услышал от отца про Южную Африку. И не успели мы оглянуться, как уже оказались там.
– Взгляни на нас, Вет. Мы достойны лучшего. Я работаю охранником – никаких перспектив. Страна катится в тартарары. Только и знают, что бастовать. Даже мусор не могут убрать, бля. Сраные профсоюзы – держат страну в заложниках. ЮАР – вот это да. Южная Африка, знаешь-понимаешь. Конечно, у них там свои проблемы, я в курсе, но в правительстве у них, слава Богу, лейбористы не сидят, мать их растак. Надо подумать, как бы нам туда перебраться. Нечего бояться, Гордон нам поможет. Я вывезу вас в ЮАР, Вет. Можешь быть уверена. Вывезу. Или нет? Я тебя спрашиваю! Думаешь, не вывезу?
– А япошек там нет?..
– Да пойми же ты, Вет. Нет там никаких япошек. ЮАР – страна для белых. Для белых, знаешь-понимаешь. Белый там имеет все права, и точка. В Южной Африке белый всегда прав, – распевал отец в большом воодушевлении. Он высунул широкий плоский язык, лизнул марку и наклеил ее на конверт.
1 2 3 4 5