https://wodolei.ru/catalog/vanny/150cm/
А может, сработало здесь провидение и перстом судьбы указало на место, которое должно было явиться будущим поколениям пышным цветком, распустившим свои лепестки под светом промышленности, коммерции и просвещения.
Обо всем этом думал Селезнев, прохаживаясь по набережной и наблюдая, как шумные и говорливые иноземцы собирались у знаменитой, оставшейся еще с турецких времен кофейни. Он уезжал из Одессы, покидал родину. Все тяжелей становилось ему со своими думами, все меньше было людей, кто хотел бы открыто вести беседу о бедах отечества, выражать сочувствие. Он видел, и с каждым разом все больше, что бытие российского жителя несчастно, повсюду человек мучит себе подобных, царит беззаконие. В Вознесенске бросил начальнику канцелярии, что не будет рабом и хочет свои мысли не скрывать, а высказывать свободно. И если кому вольность мысли страшна, то это будет причиной их гибели. Начальник оторопел, пообещал познакомить с казенными домами.
Селезнев спешно уехал тогда из Вознесенска, ждал расправы. Но наместничество ликвидировали – видать, было не до него, и, пожив немного в Одессе, решил уехать в Европу. Может быть, проникнуть во Францию, откуда громыхают залпы над всеми империями. Предложение пришло с неожиданной стороны. Мовин, которого Селезнев величал Шарлем, предложил поехать на снаряженном им коммерческом судне в Неаполитанское королевство, на Мальту и Ионические острова. Отправиться за границу при новом российском императоре было совершенно невозможно, существовал запрет на все путешествия и выезды, где российские граждане могли соприкоснуться с «республиканской заразой». Мовин же сие разрешение получил. Как? Никто не знал. И Селезнев, не задумываясь, согласился, чтобы, исполняя на корабле роль судового лекаря, приблизиться к тем местам, где явственно слышится голос свободы. До Константинополя ехал с ними и Карин, совершающий паломничество в святые места Палестины. Мовин же, наконец без страха занявшийся своим старым ремеслом доносчика, с радостью пригласил Селезнева, надеясь через него проникнуть к республиканцам. Их в России за последнее время он выявил немало. Далеко не все они были шпионами Конвента, как доносил Мовин, но проверять – это уже было дело Тайной экспедиции. Вот ведь помог он раскрыть французского агента Ивана Вальца, советника из коллегии иностранных дел, перехватив его письмо у зазевавшегося мальтийского коммерсанта. А совсем недавно, объяснившись в любви певице французского театра в Петербурге, узнал от поверившей земляку девицы, что она, общаясь с русскими вельможами, регулярно сообщает в Париж о положении в столице и при царском дворе, о передвижении флота и созревающих замыслах. Девица была заключена в Петропавловскую крепость, а Мовин получил разрешение на выезд. Дело было выгодное: можно было поторговать и получить награду, выявив связи республиканцев в России. А если и не выявишь, все равно получишь награду. Мало ли их, безродных и бесплеменных французов, немцев и русских, на которых можно указать. Грех невелик, а прибыль ощутимая.
Торговать же он собирался хлебом, икрой, солью, полотном, салом да еще кое-чем, что собрал в своих складах неподалеку от моря, скупив у русских купцов, польских помещиков и зажиточных украинских крестьян. Многие торговцы после воцарения Павла в его пренебрежении к южным завоеваниям матери заколебались, стали покидать Новороссию. Мовин же чутьем почувствовал: небреженье пройдет, поймут снова в Петербурге, в царских покоях и новых министерствах, что края эти сулят большие богатства, здесь может быть налажена богатая торговля. И вот, кажется, ветры начинают меняться. Ведь до Константинополя здесь по прямой под парусом сорок восемь часов.
Перед отъездом они втроем решили пройти по улицам города, постоять у знаменитых трех груш, оставшихся от старого Гаджибея.
– Сейчас немало деревьев посадили. Акацию предпочитаем. Воды много не надо, а весной, когда зацветает, – благодать. Я бы в герб города поместил ее цвет, – как-то лирически заговорил Мовин.
– Да, славный город, может сотвориться… новая полуденная Пальмира, – басил Карин.
Действительно, еще четыре года назад на обрывистом скалистом берегу у крепости лепилось несколько хибарок, а сейчас почти тысяча каменных домов вытянулась вдоль набережной, окружила себя высокими заборами, длинными складами, редкими садами. Сотни мазаных хаток бывших запорожцев, глинобитных домишек отставных солдат, землянок прочего простого люда теснились в знойной степи.
Дома состоятельных одесситов строились из добротного местного ракушечника, с многочисленными чуланами, складскими помещениями, с мраморным бассейном для сохранения дождевой воды внутри дворика. В уровень с крышей тянулся вокруг дома балкон. Каждый уважающий себя одессит должен был видеть по утрам море. А там, внизу, вытянулся большой мол, высилась уже известная своей покладистостью одесская таможня, протянулись корпуса складских магазинов, лабазов, в которых накопилось немало товаров, всяких воинских и морских запасов.
Тянуло сюда как русских купцов, так и иностранцев. Их новый город не пугал. Они являлись в него, как в знакомый, удачливый средиземноморский город, место прибыли и надежд. Греки и албанцы, болгары и валахи, армяне и арабы, евреи и поляки, венгры и французы, итальянцы и корсиканцы наполняли его улицы.
Соотечественников в узде держала императорская власть, комендант крепости для иноземцев учинил свой, особый магистрат. А отдельный магистрат, да при капиталах, был силой серьезной – все, что нужно для города, мог приобрести, своим интересам подчинить, убедить, ссылаясь на европейский опыт. Кого надо, можно и подкупить.
Русские и другие отечественные купцы, разные обыватели поначалу не могли успеть за юркими и «скрытными» иностранцами, только руками разводили и приговаривали: «Я не знаю, не знаю, как он меня обошел». Жест этот перешел к хитрюгам иноземным, которые теперь часто обращались к военным управителям, русским коллегам, наивно поднимали брови вверх, разводили руки в стороны и, кивая головой, сокрушенно говорили: «А я знаю-ю?» Знать-то они, хитрюги, знали, но зачем показывать свое знание, ведь лучше выглядеть бестолковым и непонимающим, неумелым и не очень разумным. Вот уже когда накопятся большие деньги, тогда можно и свое истинное лицо показать, знание особое. А теперь надо было быть благоразумным и учтивым с местными властями. Ну да что на это сетовать – это лицо всех торгашей мира.
У небольшого домика дым коромыслом, шумливые греки вынесли из погреба стулья, поставили между ног кружки с вином и, что-то выкрикивая, выбрасывали друг перед другом руки.
– Морру! Греки играют, отгадывая, кто сколько пальцев покажет. Веселый народ!
Чуть дальше пахло кровяной колбасой, там была немецкая колбасная, в конце улицы шумели у трактира своего земляка быстрые французы, а напротив на желтой вывеске величиной со змею протянулись бледноватые макароны.
– Зайдем, – как бывалый житель пригласил их Мовин. – Тут макаронная, итальянцы пьют вино, песни поют, слушают скрипку.
Карин покряхтел, но согласился: все постичь надобно.
В полутьме подвальчика на пустых бочках горело и оплывало несколько свечей. Посетителей было двое: не снявший широкополую шляпу человек и седой старик в простой рубашке, с повязанным на шее платком. Стоявший за стойкой хозяин, увидев спускающихся в подвал русских, поднял палец и крикнул:
– Вина! Макароны! Пармезан.
Карин тоже поднял палец:
– Вина – два.
Погребок как-то быстро заполнялся. Торговцы, моряки с кораблей, строительные мастера, цирюльники и просто люди без определенных занятий, прихлебывая терпковато-кислое вино, через полчаса составили единую компанию, хотя и виделись-то, может, в первый раз. Селезневу такое быстрое единение понравилось.
Принесли еду, он попытался разрезать макароны. Старик с платком на шее, увидев, что он делает, схватился за голову: «О, мама миа!» – и молниеносно выхватил вилку из его рук. Затем накрутил несколько макаронин на нее, макнул в соус и отправил себе в рот. Потом так же быстро крутанул вилкой еще раз и второй комочек воткнул в открытый от изумления рот Селезнева.
– Макарон ломать, резать нет! Грех!
Через минуту он сидел рядом и щелкал пальцами хозяину, прося вина для гостей. Объяснил, мешая все языки. Плавает помощником капитана. Родители живут в Ливорно. Жена в Неаполе. Любовницы во всех портах Средиземного моря. Дал адреса негоциантов в Ливорно и на Мальте. На Мальту пообещал послать письмо своему знакомому Ломбарди, у которого в России воевал брат.
Уходили поздно после грустной песни о Неаполе, что в тишине исполнил их новый знакомый Джузеппе.
– Вроде и не итальянская, а русская, – вслух подумал Селезнев.
– Везде люди печалятся, – ответствовал Карин.
Над ночной Одессой уже зажглись звезды, а в городе еще разносились песни. Невдалеке хором пели французы. Бравый марш, пытаясь попасть в ногу, несколько раз начинали расходившиеся раньше всех немцы. Выбивал тоскливый такт греческий барабан, протяжную царапающую мелодию тянула болгарская гайда, и лихо, но со слезой выходила из себя молдавская скрипка. А с окраин, вплетаясь в степные ветры, уносились вдаль размашистые и печальные русские и украинские песни.
Горе, страдания, усталость трудового дня, грех обмана и боль от разлуки с родными и близкими людьми смывали эти ночные мелодии Одессы. С дыханием моря уносили они в дальние края надежду на скорую встречу и близкую удачу, предутренним трепетным ветерком достигали Салоник и Рагузы, Пловдива и Генуи, Ливорно и Марселя, Родоса и Мальты. А когда ветер поворачивал с моря, летела задумчивая песня по степным просторам, задевая верхушки кустарников, шепотом трав и деревьев входила в полтавские хаты, орловские избы, в дома черниговских мужиков, могилевских плотников и архангельских корабелов, где знали, что их кормильцы – отцы и братья – ушли в дальние земли в поисках счастья и вольной жизни.
…Ранним утром были на корабле. Светлая прозрачная волна прихлопывала чистый песочек. Быстрые ветерки пробегали по прибрежным холмам и, как бы взявшись за руки, спрыгивали с них уже крепким забористым ветрам, пробующим своей упругой рукой паруса готовившихся плыть в далекие края кораблей. Море ждало.
ВЕЛИКИЙ ГОРОД
Селезнев и Карин смотрели на сотни лодок, фелюг и каиков, пересекающих Золотой Рог. Великий город жил суетливой и самопоглощающейся жизнью. Неторопливые турки, бойкие греки, сумрачные болгары, меланхоличные персы, говорливые валахи, шумные сирийцы, юркие евреи, напуганные шумом большого города крестьяне и создающие этот шум жители городских ремесленных слободок, вельможи, проплывающие на носилках, и султанские гонцы – все кружилось в круговерти.
Греческий священник из церкви святой Марии Монгольской только что поведал им историю падения Второго Рима.
– 29 мая 1453 года город Византий, столица великой восточной православной империи, пал. Его жители, боровшиеся, сберегавшие мудрость Древнего Рима и Греции, были уничтожены, те, кто сдался, подчинились власти исламских владык. – Священник медленно обвел вокруг взглядом и тихо продолжал: – Наши единоверцы не потеряли веры, но потеряли силу и уронили нравы. В этой державе все берут взятки, подарки, подношения. Мои верующие, спасая жизнь свою, должны лгать, хитростью противостоять силе. Интригу пресекая интригой. Мы прощаем им эту зловредность, мздоимство и лихоимство.
Карин сопел, шумно вздыхал и потом упрекнул грека:
– Пошто не воззвали тогда к христианам, не поклонились соседям для спасения?
– Поклонились Европе, но у нее свои заботы. Она бросила своих братьев в беде. Злорадно не простив нам нашу веру. В Священной Римской империи все содрогались при этом известии, но боялись турок, хотя ничто не мешало им вести войны между собой, с соседями. Наши предки поняли, что ждать помощи неоткуда. Ее надо искать внутри себя. Есть, правда, Россия единоверная, но она далеко. И вот, говорят, теперь и она замирилась с нашим правителем. Может, нам будет от этого легче, но не свободнее.
Селезнев смотрел на святую Софию, вызывающую трепет у многих его соотечественников, и думал не о замене полумесяца крестом, хотя античные формы на портиках имели новые украшения. Он думал, что еще каких-то триста лет назад на этих землях раскинулась великая империя. Здесь перед падением великого эллинского города расцветало просвещение. Любой римлянин, франк, генуэзец и венецианец всегда, когда хотел подчеркнуть свою образованность, говорил, что он учился в Константинополе. Тут возвышался дух красоты, полыхали золотосветные иконы, обволакивали глаза цветными хитонами темноликие святые с фресок, переливались немыслимыми красками мозаики. Италийские мастера-живописцы, русские богомазы, балканские иконописцы вели свое умение отсюда, из второго Рима. Где все это? А ведь тогда, когда уже подошла беда, здесь еще кипели споры и трепетали страсти. В университетских тесных комнатах, на открытых площадках, под сводами храмов, приставив палец к груди, спрашивали: кто выше, Платон или Аристотель? Всераспространяема ли божественная энергия? Богословы обрушивались на западное христианство за его представления об исхождении святого духа. Они били об полы и воздевали руки к небу, обращаясь к богу с молитвой покарать тех, кто там, в Риме, дает при причастии пресный хлеб. «Как сие должно быть противно святому духу! – кричали они. – Ведь именно дрожжи суть животворного начала святого хлеба!»
Селезнев думал: как не чувствовали они грозы, как не ведали о великой беде, идущей к ним? О чем спорили, в чем имели несогласие? Но и не спросишь никого, не узнаешь, пошто не слышали их уши топота конницы Махмуда, пошто не видели их глаза зарева походных костров, окружающих кровью багряною Византию. Отсеченными головами и забвением великой эллинской культуры обернулись ученые споры и богословские сомнения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Обо всем этом думал Селезнев, прохаживаясь по набережной и наблюдая, как шумные и говорливые иноземцы собирались у знаменитой, оставшейся еще с турецких времен кофейни. Он уезжал из Одессы, покидал родину. Все тяжелей становилось ему со своими думами, все меньше было людей, кто хотел бы открыто вести беседу о бедах отечества, выражать сочувствие. Он видел, и с каждым разом все больше, что бытие российского жителя несчастно, повсюду человек мучит себе подобных, царит беззаконие. В Вознесенске бросил начальнику канцелярии, что не будет рабом и хочет свои мысли не скрывать, а высказывать свободно. И если кому вольность мысли страшна, то это будет причиной их гибели. Начальник оторопел, пообещал познакомить с казенными домами.
Селезнев спешно уехал тогда из Вознесенска, ждал расправы. Но наместничество ликвидировали – видать, было не до него, и, пожив немного в Одессе, решил уехать в Европу. Может быть, проникнуть во Францию, откуда громыхают залпы над всеми империями. Предложение пришло с неожиданной стороны. Мовин, которого Селезнев величал Шарлем, предложил поехать на снаряженном им коммерческом судне в Неаполитанское королевство, на Мальту и Ионические острова. Отправиться за границу при новом российском императоре было совершенно невозможно, существовал запрет на все путешествия и выезды, где российские граждане могли соприкоснуться с «республиканской заразой». Мовин же сие разрешение получил. Как? Никто не знал. И Селезнев, не задумываясь, согласился, чтобы, исполняя на корабле роль судового лекаря, приблизиться к тем местам, где явственно слышится голос свободы. До Константинополя ехал с ними и Карин, совершающий паломничество в святые места Палестины. Мовин же, наконец без страха занявшийся своим старым ремеслом доносчика, с радостью пригласил Селезнева, надеясь через него проникнуть к республиканцам. Их в России за последнее время он выявил немало. Далеко не все они были шпионами Конвента, как доносил Мовин, но проверять – это уже было дело Тайной экспедиции. Вот ведь помог он раскрыть французского агента Ивана Вальца, советника из коллегии иностранных дел, перехватив его письмо у зазевавшегося мальтийского коммерсанта. А совсем недавно, объяснившись в любви певице французского театра в Петербурге, узнал от поверившей земляку девицы, что она, общаясь с русскими вельможами, регулярно сообщает в Париж о положении в столице и при царском дворе, о передвижении флота и созревающих замыслах. Девица была заключена в Петропавловскую крепость, а Мовин получил разрешение на выезд. Дело было выгодное: можно было поторговать и получить награду, выявив связи республиканцев в России. А если и не выявишь, все равно получишь награду. Мало ли их, безродных и бесплеменных французов, немцев и русских, на которых можно указать. Грех невелик, а прибыль ощутимая.
Торговать же он собирался хлебом, икрой, солью, полотном, салом да еще кое-чем, что собрал в своих складах неподалеку от моря, скупив у русских купцов, польских помещиков и зажиточных украинских крестьян. Многие торговцы после воцарения Павла в его пренебрежении к южным завоеваниям матери заколебались, стали покидать Новороссию. Мовин же чутьем почувствовал: небреженье пройдет, поймут снова в Петербурге, в царских покоях и новых министерствах, что края эти сулят большие богатства, здесь может быть налажена богатая торговля. И вот, кажется, ветры начинают меняться. Ведь до Константинополя здесь по прямой под парусом сорок восемь часов.
Перед отъездом они втроем решили пройти по улицам города, постоять у знаменитых трех груш, оставшихся от старого Гаджибея.
– Сейчас немало деревьев посадили. Акацию предпочитаем. Воды много не надо, а весной, когда зацветает, – благодать. Я бы в герб города поместил ее цвет, – как-то лирически заговорил Мовин.
– Да, славный город, может сотвориться… новая полуденная Пальмира, – басил Карин.
Действительно, еще четыре года назад на обрывистом скалистом берегу у крепости лепилось несколько хибарок, а сейчас почти тысяча каменных домов вытянулась вдоль набережной, окружила себя высокими заборами, длинными складами, редкими садами. Сотни мазаных хаток бывших запорожцев, глинобитных домишек отставных солдат, землянок прочего простого люда теснились в знойной степи.
Дома состоятельных одесситов строились из добротного местного ракушечника, с многочисленными чуланами, складскими помещениями, с мраморным бассейном для сохранения дождевой воды внутри дворика. В уровень с крышей тянулся вокруг дома балкон. Каждый уважающий себя одессит должен был видеть по утрам море. А там, внизу, вытянулся большой мол, высилась уже известная своей покладистостью одесская таможня, протянулись корпуса складских магазинов, лабазов, в которых накопилось немало товаров, всяких воинских и морских запасов.
Тянуло сюда как русских купцов, так и иностранцев. Их новый город не пугал. Они являлись в него, как в знакомый, удачливый средиземноморский город, место прибыли и надежд. Греки и албанцы, болгары и валахи, армяне и арабы, евреи и поляки, венгры и французы, итальянцы и корсиканцы наполняли его улицы.
Соотечественников в узде держала императорская власть, комендант крепости для иноземцев учинил свой, особый магистрат. А отдельный магистрат, да при капиталах, был силой серьезной – все, что нужно для города, мог приобрести, своим интересам подчинить, убедить, ссылаясь на европейский опыт. Кого надо, можно и подкупить.
Русские и другие отечественные купцы, разные обыватели поначалу не могли успеть за юркими и «скрытными» иностранцами, только руками разводили и приговаривали: «Я не знаю, не знаю, как он меня обошел». Жест этот перешел к хитрюгам иноземным, которые теперь часто обращались к военным управителям, русским коллегам, наивно поднимали брови вверх, разводили руки в стороны и, кивая головой, сокрушенно говорили: «А я знаю-ю?» Знать-то они, хитрюги, знали, но зачем показывать свое знание, ведь лучше выглядеть бестолковым и непонимающим, неумелым и не очень разумным. Вот уже когда накопятся большие деньги, тогда можно и свое истинное лицо показать, знание особое. А теперь надо было быть благоразумным и учтивым с местными властями. Ну да что на это сетовать – это лицо всех торгашей мира.
У небольшого домика дым коромыслом, шумливые греки вынесли из погреба стулья, поставили между ног кружки с вином и, что-то выкрикивая, выбрасывали друг перед другом руки.
– Морру! Греки играют, отгадывая, кто сколько пальцев покажет. Веселый народ!
Чуть дальше пахло кровяной колбасой, там была немецкая колбасная, в конце улицы шумели у трактира своего земляка быстрые французы, а напротив на желтой вывеске величиной со змею протянулись бледноватые макароны.
– Зайдем, – как бывалый житель пригласил их Мовин. – Тут макаронная, итальянцы пьют вино, песни поют, слушают скрипку.
Карин покряхтел, но согласился: все постичь надобно.
В полутьме подвальчика на пустых бочках горело и оплывало несколько свечей. Посетителей было двое: не снявший широкополую шляпу человек и седой старик в простой рубашке, с повязанным на шее платком. Стоявший за стойкой хозяин, увидев спускающихся в подвал русских, поднял палец и крикнул:
– Вина! Макароны! Пармезан.
Карин тоже поднял палец:
– Вина – два.
Погребок как-то быстро заполнялся. Торговцы, моряки с кораблей, строительные мастера, цирюльники и просто люди без определенных занятий, прихлебывая терпковато-кислое вино, через полчаса составили единую компанию, хотя и виделись-то, может, в первый раз. Селезневу такое быстрое единение понравилось.
Принесли еду, он попытался разрезать макароны. Старик с платком на шее, увидев, что он делает, схватился за голову: «О, мама миа!» – и молниеносно выхватил вилку из его рук. Затем накрутил несколько макаронин на нее, макнул в соус и отправил себе в рот. Потом так же быстро крутанул вилкой еще раз и второй комочек воткнул в открытый от изумления рот Селезнева.
– Макарон ломать, резать нет! Грех!
Через минуту он сидел рядом и щелкал пальцами хозяину, прося вина для гостей. Объяснил, мешая все языки. Плавает помощником капитана. Родители живут в Ливорно. Жена в Неаполе. Любовницы во всех портах Средиземного моря. Дал адреса негоциантов в Ливорно и на Мальте. На Мальту пообещал послать письмо своему знакомому Ломбарди, у которого в России воевал брат.
Уходили поздно после грустной песни о Неаполе, что в тишине исполнил их новый знакомый Джузеппе.
– Вроде и не итальянская, а русская, – вслух подумал Селезнев.
– Везде люди печалятся, – ответствовал Карин.
Над ночной Одессой уже зажглись звезды, а в городе еще разносились песни. Невдалеке хором пели французы. Бравый марш, пытаясь попасть в ногу, несколько раз начинали расходившиеся раньше всех немцы. Выбивал тоскливый такт греческий барабан, протяжную царапающую мелодию тянула болгарская гайда, и лихо, но со слезой выходила из себя молдавская скрипка. А с окраин, вплетаясь в степные ветры, уносились вдаль размашистые и печальные русские и украинские песни.
Горе, страдания, усталость трудового дня, грех обмана и боль от разлуки с родными и близкими людьми смывали эти ночные мелодии Одессы. С дыханием моря уносили они в дальние края надежду на скорую встречу и близкую удачу, предутренним трепетным ветерком достигали Салоник и Рагузы, Пловдива и Генуи, Ливорно и Марселя, Родоса и Мальты. А когда ветер поворачивал с моря, летела задумчивая песня по степным просторам, задевая верхушки кустарников, шепотом трав и деревьев входила в полтавские хаты, орловские избы, в дома черниговских мужиков, могилевских плотников и архангельских корабелов, где знали, что их кормильцы – отцы и братья – ушли в дальние земли в поисках счастья и вольной жизни.
…Ранним утром были на корабле. Светлая прозрачная волна прихлопывала чистый песочек. Быстрые ветерки пробегали по прибрежным холмам и, как бы взявшись за руки, спрыгивали с них уже крепким забористым ветрам, пробующим своей упругой рукой паруса готовившихся плыть в далекие края кораблей. Море ждало.
ВЕЛИКИЙ ГОРОД
Селезнев и Карин смотрели на сотни лодок, фелюг и каиков, пересекающих Золотой Рог. Великий город жил суетливой и самопоглощающейся жизнью. Неторопливые турки, бойкие греки, сумрачные болгары, меланхоличные персы, говорливые валахи, шумные сирийцы, юркие евреи, напуганные шумом большого города крестьяне и создающие этот шум жители городских ремесленных слободок, вельможи, проплывающие на носилках, и султанские гонцы – все кружилось в круговерти.
Греческий священник из церкви святой Марии Монгольской только что поведал им историю падения Второго Рима.
– 29 мая 1453 года город Византий, столица великой восточной православной империи, пал. Его жители, боровшиеся, сберегавшие мудрость Древнего Рима и Греции, были уничтожены, те, кто сдался, подчинились власти исламских владык. – Священник медленно обвел вокруг взглядом и тихо продолжал: – Наши единоверцы не потеряли веры, но потеряли силу и уронили нравы. В этой державе все берут взятки, подарки, подношения. Мои верующие, спасая жизнь свою, должны лгать, хитростью противостоять силе. Интригу пресекая интригой. Мы прощаем им эту зловредность, мздоимство и лихоимство.
Карин сопел, шумно вздыхал и потом упрекнул грека:
– Пошто не воззвали тогда к христианам, не поклонились соседям для спасения?
– Поклонились Европе, но у нее свои заботы. Она бросила своих братьев в беде. Злорадно не простив нам нашу веру. В Священной Римской империи все содрогались при этом известии, но боялись турок, хотя ничто не мешало им вести войны между собой, с соседями. Наши предки поняли, что ждать помощи неоткуда. Ее надо искать внутри себя. Есть, правда, Россия единоверная, но она далеко. И вот, говорят, теперь и она замирилась с нашим правителем. Может, нам будет от этого легче, но не свободнее.
Селезнев смотрел на святую Софию, вызывающую трепет у многих его соотечественников, и думал не о замене полумесяца крестом, хотя античные формы на портиках имели новые украшения. Он думал, что еще каких-то триста лет назад на этих землях раскинулась великая империя. Здесь перед падением великого эллинского города расцветало просвещение. Любой римлянин, франк, генуэзец и венецианец всегда, когда хотел подчеркнуть свою образованность, говорил, что он учился в Константинополе. Тут возвышался дух красоты, полыхали золотосветные иконы, обволакивали глаза цветными хитонами темноликие святые с фресок, переливались немыслимыми красками мозаики. Италийские мастера-живописцы, русские богомазы, балканские иконописцы вели свое умение отсюда, из второго Рима. Где все это? А ведь тогда, когда уже подошла беда, здесь еще кипели споры и трепетали страсти. В университетских тесных комнатах, на открытых площадках, под сводами храмов, приставив палец к груди, спрашивали: кто выше, Платон или Аристотель? Всераспространяема ли божественная энергия? Богословы обрушивались на западное христианство за его представления об исхождении святого духа. Они били об полы и воздевали руки к небу, обращаясь к богу с молитвой покарать тех, кто там, в Риме, дает при причастии пресный хлеб. «Как сие должно быть противно святому духу! – кричали они. – Ведь именно дрожжи суть животворного начала святого хлеба!»
Селезнев думал: как не чувствовали они грозы, как не ведали о великой беде, идущей к ним? О чем спорили, в чем имели несогласие? Но и не спросишь никого, не узнаешь, пошто не слышали их уши топота конницы Махмуда, пошто не видели их глаза зарева походных костров, окружающих кровью багряною Византию. Отсеченными головами и забвением великой эллинской культуры обернулись ученые споры и богословские сомнения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59