Все замечательно, удобный сайт
Не хватало лишь, чтобы он, схватившись за сердце, покачнулся и упал… Не упав, злодей пробежал мимо горящего топкой линотипа, схватил пиджак и, огибая нашу толпу стороной, трусцой пробежал к двери. Между машинами проскочила лишь его по-ефрейторски стриженная под полубокс полуголая голова. «Бьюмс!» — свистнули пружины двустворчатой двери типографии, мгновенно растянувшись и сжавшись.
— Ай да корректор, ай да молодец! — Порфирий выскочил из задних шеренг и похлопал меня по плечу.
— Где же это ты научился так разговаривать? Я думал, ты интеллигент! А ты, получается, бандит!.. Этот психопат не раз уже нарывался на нас, потому Моисей и перевел его в ночную смену.
— Давно надо было его проучить, — угрюмо сказал Ванштэйн.
— Проучить, проучить!.. Что же вы, господин Ванштэйн, вы же его непосредственный начальник, и вот, оказывается, не можете своего рабочего на место поставить! Стыдно, господин Ванштэйн, хозяину заискивать перед рабочим. Здесь вам не Советский Союз, а капиталистическое общество! Вы забыли, что вы его хозяин? — Львовский с удовольствием воспользовался возможностью лягнуть оппонента.
Разумеется, я, Порфирий и Львовский продолжили празднование дня рождения Ванштэйна, но уже без виновника торжества. И, разумеется, как обычно, мы оказались в Billy's баре. К тому времени коньяк «Наполеон» уже крепко въелся в стенки желудка и проник в кровь, поэтому все, что я помню от второй половины дня рождения, — черные лоснящиеся физиономии, хохочущие, вытаращивающие глаза и произносящие фразы, смысл которых навсегда останется для меня глубокой тайною. По всей вероятности, Порфирий был трезвее меня и отвез меня домой. Проснулся я от мерзкого треска будильника, но сумел заставить себя встать лишь через полчаса и, переползя через спящую Елену, выполз в кухню. В газету мне пришлось бежать. Проклиная коньяк «Наполеон» и свою собственную глупость, проклиная Порфирия и «Billy's bar», я несся по 34-й, сбивая salesmen and saleswomen. В метро с двумя пересадками или даже в такси вышло бы медленнее.
Впервые Львовский явился на работу раньше меня. С улыбочкой превосходства он сидел уже, откинувшись на спинку корректорского стула, курил «Малборо»; окинул меня с головы до ног затемненным очками взглядом.
— Моисей Яковлевич уже спрашивали о вас, господин Лимонов. Просили, как вы явитесь, чтобы немедленно зашли к нему в кабинет.
Я взглянул на часы под потолком. Было шесть минут девятого.
— Довольны? — сказал я Львовскому. — Один раз явились раньше меня и довольны.
Положив на стол зонт и перчатки, я пошел к двери Моисея. Постучал.
— Можно, Моисей Яковлевич?
— Входите.
Моисей сидел у окна и держал в руке фотографию жены в металлической раме. Он расстался со своей Дженни не позднее часа назад, подумал я, но у старых людей свои причуды.
— На вас поступила жалоба, — сказал Моисей. — От рабочего типографии Кружко. Он утверждает, что вчера вечером вы пытались его убить.
— Я? Убить его? Это он набросился на нас с молотком. Ни с того ни с сего. Если он душевнобольной, то при чем тут я?
Моисей заботливо отогнул металлическую ногу и, поставив фотографию жены на стол, взял со стола лист бумаги.
— Кружко пишет… — Моисей замолчал, шевеля губами, ища нужные строки. — Вот: «…и он посмотрел на меня глазами убийцы…» Я никогда не замечал, Лимонов, что у вас глаза убийцы. У вас правда глаза убийцы? — В голосе Моисея звучала явная насмешка.
— У меня глаза очень близорукого человека, — сказал я. — Вот, посмотрите. — И я снял очки.
— М-да, глаза, как глаза, — Моисей пожал плечами. — Однако вы вчера там крепко напились, я так понимаю. Ванштейна до сих пор нет на работе. Придется отныне запретить пьянки в типографии, поскольку явление принимает эпидемические размеры. Кружко утверждает, что вы и Порфирий являетесь организаторами. Сам Кружко не пьет, как вы знаете.
— Моисей Яковлевич, неужели вы готовы предпочесть показания одного психопата против всего коллектива?
— Он явился работать в ночную смену, а вы ему мешали: распевали песни, кричали, устроили беспорядки…
— Но вы ведь тоже участвовали…
— Э, нет… Как джентльмен, я удалился до начала беспорядков. В любом случае, пожалуйста, больше никаких пьянок в типографии. Пейте за пределами, сколько вам угодно. Что касается личных симпатий, то я сам не люблю Кружко. Он тяжелый, психически неуравновешенный человек с неприятным прошлым. Лет пять назад западногерманские власти прислали американским властям запрос по его поводу, пытаясь привлечь его к ответственности по обвинению в участии в расстрельной команде… Однако юридически доказать его участие не смогли…
— Зачем же вы держите такого человека у себя, почему не уволите?
— Типографских рабочих среди новых эмигрантов нет. И уж тем более нет линотипистов. Вы все объявляете себя художниками, актерами, писателями и поэтами. Найдите мне квалифицированного русского линотиписта, и я отправлю Кружко на unemployment. А до тех пор мне приходится уживаться с ним, и я обязан отреагировать на его жалобу… Хотите сигару? «Упманн», кубинская контрабанда. Эмигрант-москвич подарил коробку… Не хотите? Зря… Как Елена? — Моисей закурил сигару.
— Мало видимся, Моисей Яковлевич. Я на работе, она бегает по фотографам. Кажется, ее берут в модельное агентство.
— Смотрите, провороните жену.
Вернувшись к корректорскому столу, я обнаружил перед собой испаряющийся стакан с кофе.
— Выпейте кофейку, — улыбнулся Львовский и подвигал двухнедельными усиками.
Я поднес стакан ко рту. В нос крепко шибануло алкоголем.
— Что это? Ваших рук дело?
— Кофе с «Наполеоном». Остался от вчерашнего пиршества. Я думаю, вам это не повредит. Получили выговор с занесением в личное дело?
— Выговор, но без занесения. Психопат настучал Моисею, что у меня глаза убийцы и что я пытался его вчера убить.
— Можете гордиться. Он, говорят, евреев и коммунистов отстреливал, а вот вас испугался. Донос начальству настрочил…
— Ну что, лодыри, сидите? Нет чтоб спуститься в типографию и взять корректуру… — Хмурый и опухший Ванштэйн вошел — в уже черных руках несколько оттисков.
— Кончайте, кончайте вашу демагогию, господин Ванштэйн. Проспали, залежались на пуховике с женой, теперь пожар звоните…
— Ох, договоритесь вы, Львовский…
За спиной Ванштэйна в редакцию вошла Рогочинская, на ходу снимая плащ.
— Опять не выспалась, голова болит, кошмар!
— Хотите аспирину? — предложила бухгалтерша.
King of fools
Дождь лил уже неделю. Даже неоновые витрины затухли, и лишь шипели, замкнувшись, провода. На черной от ветра и дождя Восьмой авеню я вдруг заметил вынырнувший из распахнувшейся двери peep-show знакомый силуэт в шляпе и плаще. Он поднял воротник и, сунув руки в карманы, шагнул в дождь.
Я решил последить за ним. Что делал я в потоках осенней воды в каменных аллеях Нью-Йорка? Спасался от тягчайшего одиночества. Я предпочитал лучше промокнуть, чем повеситься.
Держась поближе к стенам мелких богунеугодных заведений: венгерско-румынских закусочных, еврейских секс-магазинчиков и peep-show, мимо прижавшихся спинами к старым дверям могучих животастых черных, мимо coffee shops, воняющих противокрысиными индустриальными ядами, но не кофе, мы спустились к 42-й улице. Здесь было веселее. Неоновая опалубка была покрепче и подороже и выдержала нападение стихий. Всех ядовитых цветов плоскостями падал на корявый асфальт сорок второй дождь.
Он потрясающе выглядел даже в дождь. Он всегда потрясающе выглядел и никогда не умел воспользоваться своим внешним видом. У него было крупное, сильное лицо полковника парашютных войск, грабителя высокого класса, героя Дикого Запада, лицо Брандо в расцвете лет. Мы все зависим от нашей внешности. Почему его внешность никак не сумела поучаствовать в становлении его личности? При метре 84 роста, с рожей и статью киногероя, он был — о позор, о кретинизм! — он был поэтом! Да еще поэтом-формалистом!
Он лишь чуть-чуть наклонил голову, чтобы дождь не заливал ему глаза. Если бы я был женщиной, я бы остановился, как пораженный молнией, увидев его, героя в плаще и шляпе. К нему никто не приебывался. Группы полукриминальных черных бездельников, стоящих, несмотря на дождь, под навесами кинотеатров и магазинов на 42-й, не просили у него денег, не предлагали ему ничего и почтительно расступались, если ему случалось пересечь их пути. Меня, следующего за ним на расстоянии в десяток метров, пробовали схватить за рукав и сопровождали обычным угрожающим «Hey, man…». Я, правда, был в джинсах, в кожаном пальто и с зонтом. Но и в плаще, и шляпе они ко мне обычно умеренно приебывались… Но не к нему. Он шел, как нож, разрезая дождь, криминалов, проституток и зараженный запахом бензина, пиццы и жидкого кофе воздух. Как нож в масло вонзался он в эти субстанции. Вряд ли он даже замечал народ вокруг. Может быть, он шел и выкраивал трагедию? Однажды, еще в Москве, он уже выкроил одну и, кажется, до сих пор отшлифовывал ее. Он работал медленно.
Я не видел его больше года. Я понятия не имел, чем он занимается. Может быть, бросил поэтические глупости и занялся настоящим делом, подходящим к его лицу? Я точно знал его возраст. Ему сорок шесть лет.
Мы пересекли авеню Америки и приближались к Пятой. На противоположной стороне улицы бежала ограда сквера у Public Library. Из-за ограды, из глубины сквера, раздались взрывы и повалил густой дым. Он лишь вертанул шляпой в ту сторону, но не замедлил и не убыстрил шагов.
На Пятой — он ожидал зеленого огня, собираясь, очевидно, пересечь авеню, ожидал, хотя не было видно ни единого автомобиля, — я взял его за рукав.
— Мистер Казаков, если не ошибаюсь?
Он поглядел на меня безо всякого удивления. Разомкнулся суровый рот:
— Ха, ты…
Я открыл было рот, но зажегся зеленый огонь.
— Я на ту сторону, — сказал он и снял одну ногу с тротуара.
— Я тоже.
Мы пересекли авеню.
— Я — вниз, — сказал он и повернул в down-town.
— И я вниз.
Мне совсем не хотелось возвращаться к себе. Он был необщителен, как дикий кабан, но все же живая душа. Я знал, что его можно расколоть, что он всегда поначалу суров и неразговорчив, но вполне возможно заставить его провести с тобой пару часов. Мы молча и энергично шагали вниз по Пятой.
— Выпьем, Вилли? — предложил я, вспомнив, что киногерой любил в свое время поддать. У него было настоящее, законнорожденное иностранное имя Вилли. Во времена, когда он родился, в СССР считалось хорошим тоном давать детям заграничные имена.
— Угощаешь? — хмыкнул он.
— Угощаю. Знаешь бар поблизости?
— А который час?
— Два.
— Есть один на 30-х и Бродвее… Пойдем?
Мы зашагали, и дождь заколотил по нам с яростью.
Заведение оказалось не баром, но черт его знает каким пакистанско-индийским сараем. В скучнейшем зале с желтыми стенами и мебелью, вылитой из говна, в углу сидели несколько типов непонятной национальности и играли в шашки. Один из типов встал. Грязная белая рубашка расстегнута до пупа, шаровары типа кальсон с желтыми пятнами вокруг гульфика. Я понял, что тип знает Вилли. В улыбочке расплылись синие губы и обнажили корешки зубов.
— Виски, — попросил я. — «J&B».
— No «J&B», no «J&B»… — радостно объявил экс-житель индийского субконтинента.
— Хуй-то! — торжествующе воскликнул Вилли. — Чего захотел! «J&B» он захотел. Да у него никогда таких благородных напитков не водилось. Правда, Рабиндранат?
К моему остолбенению, гнилозубый улыбнулся еще шире и сказал:
— Плавда, плавда…
Следует сказать, что я против условных персонажей и карикатур на человека, упрощенных третьестепенных образов и ролей в жизни и в литературе. Оттого я не люблю театр, где рядом с главными героями, красивыми и имеющими полные имена, всегда копошатся: третий разбойник, четвертый солдат, хозяин трактира. Но что ты будешь делать, когда в жизни сплошь и рядом встречаются такие личности. «Хромой старик», «прыщавая официантка» — явления ежедневные. Гнилозубый — карикатура на человека — был тут на месте и скалился. Пусть на меня обидятся все пакистанцы, индийцы и жители Малайзии, Индонезии и вольного города Сингапура, но, бля, как же противно он выглядел!
— Вы что, обучаете население Нью-Йорка русскому языку, мистер Казакоф?
— Да, ликвидирую неграмотность. Чтоб они были готовы, когда наши придут… Скажи «здравствуйте», Рабиндранат.
— Здратуте… — весело проквакал индо-пакистанец и загоготал. Он начинал мне нравиться. За карикатурным фасадом и третьестепенной ролью, может быть, скрывалось пылкое сердце и незаурядный ум.
— Молодец, бля… Привык… Отзывается на Рабиндраната. — Вилли вынул руку из кармана плаща и вдруг — жест необычайный, так как Вильям Казаков был до болезненности брезглив, — потрепал карикатуру на человека по жирной щеке. — Настоящее его имя в три раза длиннее, так я называю его Рабиндранат, в честь Тагора. У него можно купить или калифорнийского вина, или, что, естественно, дороже, бутыль итальянского, скисшего … или жидовского сладкого…
— Может быть, пойдем куда-нибудь в другое место?..
— Вокруг все закрыто. Нужно или пиздячить обратно в up-town, или идти в Гринвич-Виллидж, где цены, как ты сам понимаешь, ну его на хуй. Можем купить у Рабиндраната бутыль и пойти ко мне в отель.
Мы выбрали «жидовское сладкое», как называл израильское вино Вилли за то, что оно жирнее. Имелось в виду, что оно гуще, больше забирает, в нем больше градусов.
— Twenty dollars, — сказал Рабиндранат, вынеся нам пыльную бутылку с разорванной этикеткой. На ней Саломея исполняла танец с головой Иоанна на подносе.
— Ты что, охуел, Рабиндранат? Посмотри на него? И не засмеется…
— Ten dollars, — сказал Рабиндранат и посмотрел мимо Вилли на стену за ним. На стене, меж двух бамбуковых планок, висела акварель, изображающая раджу на столе, охотящегося на смехотворного тигра или леопарда, похожего на драную кошку.
— Дай ему два доллара, — сказал Вилли, — и пусть идет на хуй.
— У меня только пятерка.
Казаков вынул из моей руки пятерку и сунул Рабиндранату.
— Держи пять bucks и тащи еще бутылку.
Рабиндранат довольно осклабился, сунул пятерку в карман грязных шаровар и исчез за занавеской.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
— Ай да корректор, ай да молодец! — Порфирий выскочил из задних шеренг и похлопал меня по плечу.
— Где же это ты научился так разговаривать? Я думал, ты интеллигент! А ты, получается, бандит!.. Этот психопат не раз уже нарывался на нас, потому Моисей и перевел его в ночную смену.
— Давно надо было его проучить, — угрюмо сказал Ванштэйн.
— Проучить, проучить!.. Что же вы, господин Ванштэйн, вы же его непосредственный начальник, и вот, оказывается, не можете своего рабочего на место поставить! Стыдно, господин Ванштэйн, хозяину заискивать перед рабочим. Здесь вам не Советский Союз, а капиталистическое общество! Вы забыли, что вы его хозяин? — Львовский с удовольствием воспользовался возможностью лягнуть оппонента.
Разумеется, я, Порфирий и Львовский продолжили празднование дня рождения Ванштэйна, но уже без виновника торжества. И, разумеется, как обычно, мы оказались в Billy's баре. К тому времени коньяк «Наполеон» уже крепко въелся в стенки желудка и проник в кровь, поэтому все, что я помню от второй половины дня рождения, — черные лоснящиеся физиономии, хохочущие, вытаращивающие глаза и произносящие фразы, смысл которых навсегда останется для меня глубокой тайною. По всей вероятности, Порфирий был трезвее меня и отвез меня домой. Проснулся я от мерзкого треска будильника, но сумел заставить себя встать лишь через полчаса и, переползя через спящую Елену, выполз в кухню. В газету мне пришлось бежать. Проклиная коньяк «Наполеон» и свою собственную глупость, проклиная Порфирия и «Billy's bar», я несся по 34-й, сбивая salesmen and saleswomen. В метро с двумя пересадками или даже в такси вышло бы медленнее.
Впервые Львовский явился на работу раньше меня. С улыбочкой превосходства он сидел уже, откинувшись на спинку корректорского стула, курил «Малборо»; окинул меня с головы до ног затемненным очками взглядом.
— Моисей Яковлевич уже спрашивали о вас, господин Лимонов. Просили, как вы явитесь, чтобы немедленно зашли к нему в кабинет.
Я взглянул на часы под потолком. Было шесть минут девятого.
— Довольны? — сказал я Львовскому. — Один раз явились раньше меня и довольны.
Положив на стол зонт и перчатки, я пошел к двери Моисея. Постучал.
— Можно, Моисей Яковлевич?
— Входите.
Моисей сидел у окна и держал в руке фотографию жены в металлической раме. Он расстался со своей Дженни не позднее часа назад, подумал я, но у старых людей свои причуды.
— На вас поступила жалоба, — сказал Моисей. — От рабочего типографии Кружко. Он утверждает, что вчера вечером вы пытались его убить.
— Я? Убить его? Это он набросился на нас с молотком. Ни с того ни с сего. Если он душевнобольной, то при чем тут я?
Моисей заботливо отогнул металлическую ногу и, поставив фотографию жены на стол, взял со стола лист бумаги.
— Кружко пишет… — Моисей замолчал, шевеля губами, ища нужные строки. — Вот: «…и он посмотрел на меня глазами убийцы…» Я никогда не замечал, Лимонов, что у вас глаза убийцы. У вас правда глаза убийцы? — В голосе Моисея звучала явная насмешка.
— У меня глаза очень близорукого человека, — сказал я. — Вот, посмотрите. — И я снял очки.
— М-да, глаза, как глаза, — Моисей пожал плечами. — Однако вы вчера там крепко напились, я так понимаю. Ванштейна до сих пор нет на работе. Придется отныне запретить пьянки в типографии, поскольку явление принимает эпидемические размеры. Кружко утверждает, что вы и Порфирий являетесь организаторами. Сам Кружко не пьет, как вы знаете.
— Моисей Яковлевич, неужели вы готовы предпочесть показания одного психопата против всего коллектива?
— Он явился работать в ночную смену, а вы ему мешали: распевали песни, кричали, устроили беспорядки…
— Но вы ведь тоже участвовали…
— Э, нет… Как джентльмен, я удалился до начала беспорядков. В любом случае, пожалуйста, больше никаких пьянок в типографии. Пейте за пределами, сколько вам угодно. Что касается личных симпатий, то я сам не люблю Кружко. Он тяжелый, психически неуравновешенный человек с неприятным прошлым. Лет пять назад западногерманские власти прислали американским властям запрос по его поводу, пытаясь привлечь его к ответственности по обвинению в участии в расстрельной команде… Однако юридически доказать его участие не смогли…
— Зачем же вы держите такого человека у себя, почему не уволите?
— Типографских рабочих среди новых эмигрантов нет. И уж тем более нет линотипистов. Вы все объявляете себя художниками, актерами, писателями и поэтами. Найдите мне квалифицированного русского линотиписта, и я отправлю Кружко на unemployment. А до тех пор мне приходится уживаться с ним, и я обязан отреагировать на его жалобу… Хотите сигару? «Упманн», кубинская контрабанда. Эмигрант-москвич подарил коробку… Не хотите? Зря… Как Елена? — Моисей закурил сигару.
— Мало видимся, Моисей Яковлевич. Я на работе, она бегает по фотографам. Кажется, ее берут в модельное агентство.
— Смотрите, провороните жену.
Вернувшись к корректорскому столу, я обнаружил перед собой испаряющийся стакан с кофе.
— Выпейте кофейку, — улыбнулся Львовский и подвигал двухнедельными усиками.
Я поднес стакан ко рту. В нос крепко шибануло алкоголем.
— Что это? Ваших рук дело?
— Кофе с «Наполеоном». Остался от вчерашнего пиршества. Я думаю, вам это не повредит. Получили выговор с занесением в личное дело?
— Выговор, но без занесения. Психопат настучал Моисею, что у меня глаза убийцы и что я пытался его вчера убить.
— Можете гордиться. Он, говорят, евреев и коммунистов отстреливал, а вот вас испугался. Донос начальству настрочил…
— Ну что, лодыри, сидите? Нет чтоб спуститься в типографию и взять корректуру… — Хмурый и опухший Ванштэйн вошел — в уже черных руках несколько оттисков.
— Кончайте, кончайте вашу демагогию, господин Ванштэйн. Проспали, залежались на пуховике с женой, теперь пожар звоните…
— Ох, договоритесь вы, Львовский…
За спиной Ванштэйна в редакцию вошла Рогочинская, на ходу снимая плащ.
— Опять не выспалась, голова болит, кошмар!
— Хотите аспирину? — предложила бухгалтерша.
King of fools
Дождь лил уже неделю. Даже неоновые витрины затухли, и лишь шипели, замкнувшись, провода. На черной от ветра и дождя Восьмой авеню я вдруг заметил вынырнувший из распахнувшейся двери peep-show знакомый силуэт в шляпе и плаще. Он поднял воротник и, сунув руки в карманы, шагнул в дождь.
Я решил последить за ним. Что делал я в потоках осенней воды в каменных аллеях Нью-Йорка? Спасался от тягчайшего одиночества. Я предпочитал лучше промокнуть, чем повеситься.
Держась поближе к стенам мелких богунеугодных заведений: венгерско-румынских закусочных, еврейских секс-магазинчиков и peep-show, мимо прижавшихся спинами к старым дверям могучих животастых черных, мимо coffee shops, воняющих противокрысиными индустриальными ядами, но не кофе, мы спустились к 42-й улице. Здесь было веселее. Неоновая опалубка была покрепче и подороже и выдержала нападение стихий. Всех ядовитых цветов плоскостями падал на корявый асфальт сорок второй дождь.
Он потрясающе выглядел даже в дождь. Он всегда потрясающе выглядел и никогда не умел воспользоваться своим внешним видом. У него было крупное, сильное лицо полковника парашютных войск, грабителя высокого класса, героя Дикого Запада, лицо Брандо в расцвете лет. Мы все зависим от нашей внешности. Почему его внешность никак не сумела поучаствовать в становлении его личности? При метре 84 роста, с рожей и статью киногероя, он был — о позор, о кретинизм! — он был поэтом! Да еще поэтом-формалистом!
Он лишь чуть-чуть наклонил голову, чтобы дождь не заливал ему глаза. Если бы я был женщиной, я бы остановился, как пораженный молнией, увидев его, героя в плаще и шляпе. К нему никто не приебывался. Группы полукриминальных черных бездельников, стоящих, несмотря на дождь, под навесами кинотеатров и магазинов на 42-й, не просили у него денег, не предлагали ему ничего и почтительно расступались, если ему случалось пересечь их пути. Меня, следующего за ним на расстоянии в десяток метров, пробовали схватить за рукав и сопровождали обычным угрожающим «Hey, man…». Я, правда, был в джинсах, в кожаном пальто и с зонтом. Но и в плаще, и шляпе они ко мне обычно умеренно приебывались… Но не к нему. Он шел, как нож, разрезая дождь, криминалов, проституток и зараженный запахом бензина, пиццы и жидкого кофе воздух. Как нож в масло вонзался он в эти субстанции. Вряд ли он даже замечал народ вокруг. Может быть, он шел и выкраивал трагедию? Однажды, еще в Москве, он уже выкроил одну и, кажется, до сих пор отшлифовывал ее. Он работал медленно.
Я не видел его больше года. Я понятия не имел, чем он занимается. Может быть, бросил поэтические глупости и занялся настоящим делом, подходящим к его лицу? Я точно знал его возраст. Ему сорок шесть лет.
Мы пересекли авеню Америки и приближались к Пятой. На противоположной стороне улицы бежала ограда сквера у Public Library. Из-за ограды, из глубины сквера, раздались взрывы и повалил густой дым. Он лишь вертанул шляпой в ту сторону, но не замедлил и не убыстрил шагов.
На Пятой — он ожидал зеленого огня, собираясь, очевидно, пересечь авеню, ожидал, хотя не было видно ни единого автомобиля, — я взял его за рукав.
— Мистер Казаков, если не ошибаюсь?
Он поглядел на меня безо всякого удивления. Разомкнулся суровый рот:
— Ха, ты…
Я открыл было рот, но зажегся зеленый огонь.
— Я на ту сторону, — сказал он и снял одну ногу с тротуара.
— Я тоже.
Мы пересекли авеню.
— Я — вниз, — сказал он и повернул в down-town.
— И я вниз.
Мне совсем не хотелось возвращаться к себе. Он был необщителен, как дикий кабан, но все же живая душа. Я знал, что его можно расколоть, что он всегда поначалу суров и неразговорчив, но вполне возможно заставить его провести с тобой пару часов. Мы молча и энергично шагали вниз по Пятой.
— Выпьем, Вилли? — предложил я, вспомнив, что киногерой любил в свое время поддать. У него было настоящее, законнорожденное иностранное имя Вилли. Во времена, когда он родился, в СССР считалось хорошим тоном давать детям заграничные имена.
— Угощаешь? — хмыкнул он.
— Угощаю. Знаешь бар поблизости?
— А который час?
— Два.
— Есть один на 30-х и Бродвее… Пойдем?
Мы зашагали, и дождь заколотил по нам с яростью.
Заведение оказалось не баром, но черт его знает каким пакистанско-индийским сараем. В скучнейшем зале с желтыми стенами и мебелью, вылитой из говна, в углу сидели несколько типов непонятной национальности и играли в шашки. Один из типов встал. Грязная белая рубашка расстегнута до пупа, шаровары типа кальсон с желтыми пятнами вокруг гульфика. Я понял, что тип знает Вилли. В улыбочке расплылись синие губы и обнажили корешки зубов.
— Виски, — попросил я. — «J&B».
— No «J&B», no «J&B»… — радостно объявил экс-житель индийского субконтинента.
— Хуй-то! — торжествующе воскликнул Вилли. — Чего захотел! «J&B» он захотел. Да у него никогда таких благородных напитков не водилось. Правда, Рабиндранат?
К моему остолбенению, гнилозубый улыбнулся еще шире и сказал:
— Плавда, плавда…
Следует сказать, что я против условных персонажей и карикатур на человека, упрощенных третьестепенных образов и ролей в жизни и в литературе. Оттого я не люблю театр, где рядом с главными героями, красивыми и имеющими полные имена, всегда копошатся: третий разбойник, четвертый солдат, хозяин трактира. Но что ты будешь делать, когда в жизни сплошь и рядом встречаются такие личности. «Хромой старик», «прыщавая официантка» — явления ежедневные. Гнилозубый — карикатура на человека — был тут на месте и скалился. Пусть на меня обидятся все пакистанцы, индийцы и жители Малайзии, Индонезии и вольного города Сингапура, но, бля, как же противно он выглядел!
— Вы что, обучаете население Нью-Йорка русскому языку, мистер Казакоф?
— Да, ликвидирую неграмотность. Чтоб они были готовы, когда наши придут… Скажи «здравствуйте», Рабиндранат.
— Здратуте… — весело проквакал индо-пакистанец и загоготал. Он начинал мне нравиться. За карикатурным фасадом и третьестепенной ролью, может быть, скрывалось пылкое сердце и незаурядный ум.
— Молодец, бля… Привык… Отзывается на Рабиндраната. — Вилли вынул руку из кармана плаща и вдруг — жест необычайный, так как Вильям Казаков был до болезненности брезглив, — потрепал карикатуру на человека по жирной щеке. — Настоящее его имя в три раза длиннее, так я называю его Рабиндранат, в честь Тагора. У него можно купить или калифорнийского вина, или, что, естественно, дороже, бутыль итальянского, скисшего … или жидовского сладкого…
— Может быть, пойдем куда-нибудь в другое место?..
— Вокруг все закрыто. Нужно или пиздячить обратно в up-town, или идти в Гринвич-Виллидж, где цены, как ты сам понимаешь, ну его на хуй. Можем купить у Рабиндраната бутыль и пойти ко мне в отель.
Мы выбрали «жидовское сладкое», как называл израильское вино Вилли за то, что оно жирнее. Имелось в виду, что оно гуще, больше забирает, в нем больше градусов.
— Twenty dollars, — сказал Рабиндранат, вынеся нам пыльную бутылку с разорванной этикеткой. На ней Саломея исполняла танец с головой Иоанна на подносе.
— Ты что, охуел, Рабиндранат? Посмотри на него? И не засмеется…
— Ten dollars, — сказал Рабиндранат и посмотрел мимо Вилли на стену за ним. На стене, меж двух бамбуковых планок, висела акварель, изображающая раджу на столе, охотящегося на смехотворного тигра или леопарда, похожего на драную кошку.
— Дай ему два доллара, — сказал Вилли, — и пусть идет на хуй.
— У меня только пятерка.
Казаков вынул из моей руки пятерку и сунул Рабиндранату.
— Держи пять bucks и тащи еще бутылку.
Рабиндранат довольно осклабился, сунул пятерку в карман грязных шаровар и исчез за занавеской.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20