https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/Viega/
Было ясно, что любой прохожий может смастерить себе такой образ Мэрэлин, какой желает, и поступить с Мэрэлин согласно законам, применяемым в общении с боящимися женщинами. Может сесть на все фацетики кожи Мэрэлин голой задницей, если хочет. Но только в том случае, если его чистая сила боли сильнее ее чистой силы воли. И если ему интересно подчинение Мэрэлин. Его лично эта игра уже давно не интересовала.
Она облизала губы и прикрыла глаза. Язык еще раз робко лизнул уголок рта. Спрятался. Ненужно дернулась щека, сжав мелкие морщинки в мгновенно разошедшийся узор. Она чего-то ждала. Он представил себе корову, переступающую с ноги на ногу, жуя траву. Вот она дернула хвостом. Опять переступила ногами. Не раздвигая задних ног, извергла лепешку вегетарианского, приличного дерьма. И затопталась в нем…
В сущности, секс ведь куда больше секса. Менее всего секс — это сочленение двух органов, мужского и женского. Эта простейшая операция на деле лишь результат естественного отбора воль, результат сравнения и единоборства биологических духовных сил, иногда — молниеносного краткого единоборства, иногда — мучительной и упорной борьбы. И женщина может оказаться далеко не слабее мужчины. Невидимые молнии воли, испускаемые ею, могут быть не слабее молний, испускаемых мужчиной. Талант существа, все существо участвует…
— Да, хороша трава.
Она набралась храбрости.
— Я читала твою книгу. Ну эту, где ты описываешь события, в которых мы все участвовали. Это чудовищно, что ты видишь мир таким вот… И все ведь было совсем не так…
— Я не настаиваю на том, что мой вариант видения тех событий единственный. Но я — единственный из всех нас — сумел выразить «случившееся» в словах. Напиши свой вариант, если можешь. Плюс это самое случившееся всегда неоднозначно. Я мог бы написать еще полдюжины книг, описывающих ту же историю, но ни один издатель не может позволить себе роскоши опубликовать шесть вариантов одной и той же истории.
Внезапно, прилетев из прошлого, перед ним, заслонив молодые деревья и корты, появилась ее пизда меж раздвинутых ног. Темные волоски спускались по обе стороны серой половой щели. У некоторых она розовая, у других — красная, у Мэрэлин, вспомнил он, серая. Знаком американского доллара, расклеившись, пизда Мэрэлин висела в небе, и сидели, как в кинозале, глядя на нее, Эдвард и Мэрэлин. За десять лет пизда не состарилась нисколько, но задорная испуганность исчезла с лица пизды. Ее сменило выражение подавленной испуганности. Можно было безошибочно угадать, что это пизда жены индустриалиста, матери двух мальчиков, а не пизда Мэрэлин, по кличке Балерина.
— Мам! — Старший мальчик давно уже стучал по плечу Мэрэлин Штейн. — Хочу в туалет… Мам!
— Jesus Christ! Ты видишь? какой дождь… Отбеги в … — Мать огляделась, ища, куда бы услать ребенка совершить естественную надобность.
— Дети… — вздохнула она, вставая и одергивая комбинезон. — То пить, то в туалет, вечное «мама»! — Взяв сына за руку, она подошла с ним к краю беседки. — Я буду считать до трех. На «три» — бежим изо всех сил. Хорошо? Раз, два, три!
Мать и сын, мелькая подошвами сандалет, побежали к туалету. По пути они пересекли его лужу и замутили ее. Он встал. Пизда исчезла с небес. Может быть поняв, что ею не интересуются. В беседке появился полицейский в старомодной накидке. Грудью упираясь в полицейского, старушка-комсомолка, задрав голову вверх, кричала требовательно на только ей понятном языке. Может быть, она требовала от полицейского свиной вареной советской колбасы, как вороненок?
— Туалет рядом, — он указал пальцем на невысокий заборчик за «его» лужей. — Видишь? В десятке метров.
Он поднял воротник пиджака и вышел в густой дождь.
Замок
— Я участвовал в трех войнах, написал двадцать одну книгу, был женат шесть раз. — Он остановился, посмотрел на зажатый в руке стакан с канадским виски — его любимым напитком — так, как-будто видел стакан впервые. — Я пью виски-streiglit и рассчитываю прожить еще лет десять. Жизнь — говно, не стоит стараться… Ты меня понимаешь? Ты русский, ты должен меня понять…
Я его понимал. Он успешно изображал из себя нечто среднее между Хэмингуэем и Женей Евтушенко. Мы сидели в piano-bar в подвале на Сен-Жермен, и черный пианист в белом смокинге выбивал из piano джазовую вещь, очень подходящую к настроению моего собеседника. Пахло пролитым алкоголем. Было полутемно и красиво. Казалось, вот сейчас к piano выйдет Лорен Бокал, а из «Только для служащих» двери — руки в карманах — появится презрительный Хэмфри Богарт и — сигарета в зубах — прислонится к стене. Он меня привел в этот piano-bar, может быть, он заранее сговорился с черным пианистом, чтобы тот проаккомпанировал его хэмингуэевской арии?
— Понимаю, — промычал я и налил себе виски из бутыли. Все остальные, рядовые посетители, получали свои drinks штуками в бокалах, мы же, по его желанию, взяли бутылку. Мы были настоящие мужчины, как же иначе. Два писателя.
— Зачем она тебе? — Он неожиданно ухватил меня за лацкан старого белого пиджака и через стол потянул к себе. Ему было лет шестьдесят, но рука была крепкая. В отличие от меня, он хорошо ест. — Отдай ее мне…
Он думает, что «ее» можно отдать, как будто она книга, которую один из нас написал, или велосипед, или квартира, которую можно уступить другому человеку. Ему.
— Возьмите, — сказал я, снял с себя его руку и выпил свой виски. С удовольствием, обжигаясь, чувствуя дубильную крепость напитка. Несмотря на то что в основном мы оба казались мне ужасными позерами, мне было время от времени вдруг приятно то виски, то его тяжелая, с набухшими алкогольной кровью венами рука на столе, то табачный дым, донесенный к нам от соседнего стола, где бледная рослая красотка только что прикурила сигарету от спички, поднесенной совсем не подходящим ей, слишком молодым и робким самцом.
— Спасибо, русский.
Его старые черные глаза, проследившие выход двадцать одной книги из пишущей машинки, целившиеся в трех войнах и ласкавшие шестерых жен, увлажнились. Он не заплакал, но расчувствовался.
— Только как мы осуществим передачу? — Я налил себе виски опять.
Я редко бываю в подобного рода заведениях, у меня нет денег. В отличие от него, я написал две книги и находился в процессе издания первой. Я радовался виски. Я хотел напиться вперед.
— Ты не должен больше с ней видеться. Никогда.
— Как? Не пускать ее к себе в studio? Глупо. У нее есть ключ. Она ни за что не отдаст мне ключ, если я потребую.
— Это твое дело. Ты мне обещал.
Обещал. Он ничего не понимает. Мы сидим уже в третьем баре, и он до сих пор не может понять. Он думает, достаточно сказать русской женщине: «Я не люблю тебя. Я не хочу тебя больше видеть. Отдай мне ключ от моей studio» — и русская женщина обидится и исчезнет навеки. Он плохо знает русских женщин, хотя и утверждает, что у него была когда-то еще одна. Когда ему было столько лет, сколько мне.
— Сказав вам «Возьмите ее», я имел ввиду, что я не отношусь к ней серьезно. И что, если вы, как вы говорите, любите ее, я не стану… — я остановился. Мне стало вдруг противно даже произносить эти слова: «Вы любите». Что за выражения, обороты, ей-богу, словно мы школьники, запершиеся в туалете и обсуждающие, свежие и благородные, первую любовь. Нашу общую. Он, трагически сощурившись и одной рукой оглаживая серую бородку, ждал, когда я закончу. Я решил впредь говорить с ним на моем языке, а не на его — условном, культурном и жеманном. Пусть принимает мои правила игры. — Если я начну ее избегать, она станет уделять мне все свое время и внимание. Ей не понять, что мужчина может быть к ней равнодушен. Я вам обещаю с ней не видеться, но я не уверен, что она выполнит мое обещание. Вы понимаете?
— Да-да, я понимаю. Я ведь сам русский… — Он глядел на меня теперь, как актер в плохой американской production по роману Достоевского, «рюсски мюжик» с загадочной душой.
Русский… Он был наполовину еврей, его мама родилась в конце того века в Минске или Пинске. Я улыбнулся, вспомнив, как Фройд и Юнг изучали русский характер в Париже и Женеве на евреях-эмигрантах. И обнаружили в русском характере самоубийственные тенденции. Ничего не имея против евреев, считая их нацией талантливой и энергичной, все же не могу согласиться с тождественностью еврейского и русского характеров. Вот и он, он не понимает, пусть подсознательно, но очень по-ближневосточному он приписывает мне — любовнику и другу женщины — власть, присущую в восточной семье патриарху-отцу. Он мне на нее жалуется и верит, что я в силах ей указать, приказать и направить к нему. Еще один шаг в этом направлении — и мы начнем обсуждать, какой бакшиш он мне заплатит за женщину. Сколько овец, верблюдов, сколько браслетов из серебра а золота… Ха…
— Сколько тебе нужно денег, чтобы нанять новую квартиру?
Он совсем с ума сошел. Он готов совершать передвижения других писателей по Парижу ради этой женщины. Такие вещи не называются любовью, они называются obsession.
— Но я не хочу менять квартиру. Моя studio мне нравится. Мне удобно в Марэ, я только начал привыкать к виду из окна, к камину, к старым авионам на старых фотографиях.
— Ты мне обещал, русский. Мы оба писатели.
— Нет, я не стану менять квартиру. Я сменю замок.
Он засмеялся.
— Да, проще сменить замок.
— Послушайте, Давид, я хочу вас предостеречь…
— Я знаю, она очень опасна. Я знаю… — Он улыбался восторженной улыбкой старого дурака, попавшегося на удочку молоденькой бляди и с тех пор уверенного, что на крючок его поймала сама Вирджин Мэри. Улыбкой одного из тех нескольких ершей, которых, по-кошачьи собравшись, выдернула из пруда Нормандии прошлым летом нами обоими усиленно упоминаемая особа. Его поколение раболепно относится к женщинам. Сексисты. Мое поколение их не замечает.
— Я хочу вас предостеречь, что Светлана — эгоистическое существо, способное не только взять и не отдать ваши любимые книги или позвонить от вас по телефону в необычайно отдаленные страны мира, но и существо, способное разгрызть, прожевать и проглотить очень объемистый кошелек в рекордно короткие сроки. Помните об этом, Давид. «Светоносная», как вы ее называете…
— Пребывание в Соединенных Штатах не прошло для тебя даром, бедняга. — Он покачал головой и посмотрел на меня с жалостью. — Ты заразился непристойным материализмом.
— Вы сами жаловались мне, что «Светоносная» так и не вернула ваши любимые книги и наговорила по вашему телефону с отдаленными странами на астрономическую сумму франков.
— Ну, я был тогда немножко зол, потому что она исчезла и не показывалась. Мне кажется, она просто не знает разницы между своим и чужим, она уверена, что все принадлежит ей, весь мир. Разве можно винить ее за это, мой молодой коллега?
Молодой коллега подумал, что, если бы старый коллега знал, в каких выражениях «Светоносная» описывала его молодому коллеге, он, может быть, получил бы сердечный удар. «Скучный старик» — было самым легким. «Мудак» — наиболее употребимым. «Давно хуй не стоит, а туда же лезет…» — убийственным для мужской репутации человека, прошедшего через три войны и шестерых жен. Выслушивая приговор «Светоносной», молодой коллега даже чувствовал что-то вроде чувства мужской солидарности со старым коллегой. Потому что пронесутся двадцать с небольшим лет, и кто знает, может быть, и о нем какая-нибудь экзотической национальности «Светоносная» скажет с пренебрежительной усмешкой «Давно хуй не стоит, а все туда же…» За что, сука? Мало мы вас ублажали, старались?.. Даже хуй среднего мужчины, рабочего муравья, успевает много поработать за жизнь, а уж члены любопытных писателей, лезущих даже в войны, очевидно, трудятся еще более усердно… С другой стороны, неизвестно, может быть, Давид никогда не отличался высокой производительностью хуя… Однако же сексуальная жизнь у иных мужчин не останавливается и после семидесяти… Молодой коллега вспомнил, тренера по боксу, бывшего поэта-имажиниста, друга Есенина, жившего с ним в одной квартире в Москве у Красных ворот. На того, 74, по утрам жаловалась жена, 38, что «кобель» не дает ей спать, пристает, ебаться хочет…
— Вот и она.
Губы старого писателя расползлись растерянными половинками, и он вскочил, одергивая белый пиджак-френч с накладными карманами — изделие Пьера Кардена. Шея напряглась в петле футляра всеми жилами, кадык, как поршень учебного автомобильного мотора в автошколе, совершил несколько судорожных движений, ноги и туфли поспешно выдвинулись из-под стола, и обладатель их уже стоял на опилках и поддельных мраморных плитах пола, почему-то расшаркиваясь. Самец, завидевший самку.
Весь зал наблюдал прибытие «Светоносной». Толпе постоянно нечего делать, и она пользуется малейшим поводом, чтобы чуть развлечься. Русская женщина явилась в лиловой шляпе с набором цветов вокруг тульи и с недоразвитой вуалью, доходящей ей до верхней губы. Такие шляпы возможно разыскать в парижских шляпных магазинах, однако, чтобы водрузить такую шляпу на голову и отправиться в ней по улице, требуется известное мужество. Посему только «Светоносная» да еще, может быть, десяток дам, столь же отважных, как она, разгуливают со странными сооружениями на головах. Голые груди «Светоносной» покоились в чашечках из черных кружев, легкодоступные обозрению, так же как и весь левый бок, включая места, которые обычно покрывают трусики. Внизу ноги и колени «Светоносной» взбивали пену черных и лиловых кружев — выбивали какую-то испано-цыганщину.
— Baby, — чмок.
— Bon soir, papa, — чмок-чмок.
Господи, она называет его «papa», он ее — «baby».
Из всех возможных вариантов ласкательных имен оба кривляки выбрали эти, самые употребительные.
— Привет. Ты, конечно, не можешь встать, чтобы приветствовать женщину…
Голос был злой. Я нарочно лениво поднялся с табурета.
— Я встаю, чтобы поприветствовать женщину.
— Тебе никогда не сделаться джентльменом.
— Я активно не хочу делаться джентльменом. Это, должно быть, ужасно скучная профессия. Еще скучнее писательства.
Старый коллега уступил ей свое место.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Она облизала губы и прикрыла глаза. Язык еще раз робко лизнул уголок рта. Спрятался. Ненужно дернулась щека, сжав мелкие морщинки в мгновенно разошедшийся узор. Она чего-то ждала. Он представил себе корову, переступающую с ноги на ногу, жуя траву. Вот она дернула хвостом. Опять переступила ногами. Не раздвигая задних ног, извергла лепешку вегетарианского, приличного дерьма. И затопталась в нем…
В сущности, секс ведь куда больше секса. Менее всего секс — это сочленение двух органов, мужского и женского. Эта простейшая операция на деле лишь результат естественного отбора воль, результат сравнения и единоборства биологических духовных сил, иногда — молниеносного краткого единоборства, иногда — мучительной и упорной борьбы. И женщина может оказаться далеко не слабее мужчины. Невидимые молнии воли, испускаемые ею, могут быть не слабее молний, испускаемых мужчиной. Талант существа, все существо участвует…
— Да, хороша трава.
Она набралась храбрости.
— Я читала твою книгу. Ну эту, где ты описываешь события, в которых мы все участвовали. Это чудовищно, что ты видишь мир таким вот… И все ведь было совсем не так…
— Я не настаиваю на том, что мой вариант видения тех событий единственный. Но я — единственный из всех нас — сумел выразить «случившееся» в словах. Напиши свой вариант, если можешь. Плюс это самое случившееся всегда неоднозначно. Я мог бы написать еще полдюжины книг, описывающих ту же историю, но ни один издатель не может позволить себе роскоши опубликовать шесть вариантов одной и той же истории.
Внезапно, прилетев из прошлого, перед ним, заслонив молодые деревья и корты, появилась ее пизда меж раздвинутых ног. Темные волоски спускались по обе стороны серой половой щели. У некоторых она розовая, у других — красная, у Мэрэлин, вспомнил он, серая. Знаком американского доллара, расклеившись, пизда Мэрэлин висела в небе, и сидели, как в кинозале, глядя на нее, Эдвард и Мэрэлин. За десять лет пизда не состарилась нисколько, но задорная испуганность исчезла с лица пизды. Ее сменило выражение подавленной испуганности. Можно было безошибочно угадать, что это пизда жены индустриалиста, матери двух мальчиков, а не пизда Мэрэлин, по кличке Балерина.
— Мам! — Старший мальчик давно уже стучал по плечу Мэрэлин Штейн. — Хочу в туалет… Мам!
— Jesus Christ! Ты видишь? какой дождь… Отбеги в … — Мать огляделась, ища, куда бы услать ребенка совершить естественную надобность.
— Дети… — вздохнула она, вставая и одергивая комбинезон. — То пить, то в туалет, вечное «мама»! — Взяв сына за руку, она подошла с ним к краю беседки. — Я буду считать до трех. На «три» — бежим изо всех сил. Хорошо? Раз, два, три!
Мать и сын, мелькая подошвами сандалет, побежали к туалету. По пути они пересекли его лужу и замутили ее. Он встал. Пизда исчезла с небес. Может быть поняв, что ею не интересуются. В беседке появился полицейский в старомодной накидке. Грудью упираясь в полицейского, старушка-комсомолка, задрав голову вверх, кричала требовательно на только ей понятном языке. Может быть, она требовала от полицейского свиной вареной советской колбасы, как вороненок?
— Туалет рядом, — он указал пальцем на невысокий заборчик за «его» лужей. — Видишь? В десятке метров.
Он поднял воротник пиджака и вышел в густой дождь.
Замок
— Я участвовал в трех войнах, написал двадцать одну книгу, был женат шесть раз. — Он остановился, посмотрел на зажатый в руке стакан с канадским виски — его любимым напитком — так, как-будто видел стакан впервые. — Я пью виски-streiglit и рассчитываю прожить еще лет десять. Жизнь — говно, не стоит стараться… Ты меня понимаешь? Ты русский, ты должен меня понять…
Я его понимал. Он успешно изображал из себя нечто среднее между Хэмингуэем и Женей Евтушенко. Мы сидели в piano-bar в подвале на Сен-Жермен, и черный пианист в белом смокинге выбивал из piano джазовую вещь, очень подходящую к настроению моего собеседника. Пахло пролитым алкоголем. Было полутемно и красиво. Казалось, вот сейчас к piano выйдет Лорен Бокал, а из «Только для служащих» двери — руки в карманах — появится презрительный Хэмфри Богарт и — сигарета в зубах — прислонится к стене. Он меня привел в этот piano-bar, может быть, он заранее сговорился с черным пианистом, чтобы тот проаккомпанировал его хэмингуэевской арии?
— Понимаю, — промычал я и налил себе виски из бутыли. Все остальные, рядовые посетители, получали свои drinks штуками в бокалах, мы же, по его желанию, взяли бутылку. Мы были настоящие мужчины, как же иначе. Два писателя.
— Зачем она тебе? — Он неожиданно ухватил меня за лацкан старого белого пиджака и через стол потянул к себе. Ему было лет шестьдесят, но рука была крепкая. В отличие от меня, он хорошо ест. — Отдай ее мне…
Он думает, что «ее» можно отдать, как будто она книга, которую один из нас написал, или велосипед, или квартира, которую можно уступить другому человеку. Ему.
— Возьмите, — сказал я, снял с себя его руку и выпил свой виски. С удовольствием, обжигаясь, чувствуя дубильную крепость напитка. Несмотря на то что в основном мы оба казались мне ужасными позерами, мне было время от времени вдруг приятно то виски, то его тяжелая, с набухшими алкогольной кровью венами рука на столе, то табачный дым, донесенный к нам от соседнего стола, где бледная рослая красотка только что прикурила сигарету от спички, поднесенной совсем не подходящим ей, слишком молодым и робким самцом.
— Спасибо, русский.
Его старые черные глаза, проследившие выход двадцать одной книги из пишущей машинки, целившиеся в трех войнах и ласкавшие шестерых жен, увлажнились. Он не заплакал, но расчувствовался.
— Только как мы осуществим передачу? — Я налил себе виски опять.
Я редко бываю в подобного рода заведениях, у меня нет денег. В отличие от него, я написал две книги и находился в процессе издания первой. Я радовался виски. Я хотел напиться вперед.
— Ты не должен больше с ней видеться. Никогда.
— Как? Не пускать ее к себе в studio? Глупо. У нее есть ключ. Она ни за что не отдаст мне ключ, если я потребую.
— Это твое дело. Ты мне обещал.
Обещал. Он ничего не понимает. Мы сидим уже в третьем баре, и он до сих пор не может понять. Он думает, достаточно сказать русской женщине: «Я не люблю тебя. Я не хочу тебя больше видеть. Отдай мне ключ от моей studio» — и русская женщина обидится и исчезнет навеки. Он плохо знает русских женщин, хотя и утверждает, что у него была когда-то еще одна. Когда ему было столько лет, сколько мне.
— Сказав вам «Возьмите ее», я имел ввиду, что я не отношусь к ней серьезно. И что, если вы, как вы говорите, любите ее, я не стану… — я остановился. Мне стало вдруг противно даже произносить эти слова: «Вы любите». Что за выражения, обороты, ей-богу, словно мы школьники, запершиеся в туалете и обсуждающие, свежие и благородные, первую любовь. Нашу общую. Он, трагически сощурившись и одной рукой оглаживая серую бородку, ждал, когда я закончу. Я решил впредь говорить с ним на моем языке, а не на его — условном, культурном и жеманном. Пусть принимает мои правила игры. — Если я начну ее избегать, она станет уделять мне все свое время и внимание. Ей не понять, что мужчина может быть к ней равнодушен. Я вам обещаю с ней не видеться, но я не уверен, что она выполнит мое обещание. Вы понимаете?
— Да-да, я понимаю. Я ведь сам русский… — Он глядел на меня теперь, как актер в плохой американской production по роману Достоевского, «рюсски мюжик» с загадочной душой.
Русский… Он был наполовину еврей, его мама родилась в конце того века в Минске или Пинске. Я улыбнулся, вспомнив, как Фройд и Юнг изучали русский характер в Париже и Женеве на евреях-эмигрантах. И обнаружили в русском характере самоубийственные тенденции. Ничего не имея против евреев, считая их нацией талантливой и энергичной, все же не могу согласиться с тождественностью еврейского и русского характеров. Вот и он, он не понимает, пусть подсознательно, но очень по-ближневосточному он приписывает мне — любовнику и другу женщины — власть, присущую в восточной семье патриарху-отцу. Он мне на нее жалуется и верит, что я в силах ей указать, приказать и направить к нему. Еще один шаг в этом направлении — и мы начнем обсуждать, какой бакшиш он мне заплатит за женщину. Сколько овец, верблюдов, сколько браслетов из серебра а золота… Ха…
— Сколько тебе нужно денег, чтобы нанять новую квартиру?
Он совсем с ума сошел. Он готов совершать передвижения других писателей по Парижу ради этой женщины. Такие вещи не называются любовью, они называются obsession.
— Но я не хочу менять квартиру. Моя studio мне нравится. Мне удобно в Марэ, я только начал привыкать к виду из окна, к камину, к старым авионам на старых фотографиях.
— Ты мне обещал, русский. Мы оба писатели.
— Нет, я не стану менять квартиру. Я сменю замок.
Он засмеялся.
— Да, проще сменить замок.
— Послушайте, Давид, я хочу вас предостеречь…
— Я знаю, она очень опасна. Я знаю… — Он улыбался восторженной улыбкой старого дурака, попавшегося на удочку молоденькой бляди и с тех пор уверенного, что на крючок его поймала сама Вирджин Мэри. Улыбкой одного из тех нескольких ершей, которых, по-кошачьи собравшись, выдернула из пруда Нормандии прошлым летом нами обоими усиленно упоминаемая особа. Его поколение раболепно относится к женщинам. Сексисты. Мое поколение их не замечает.
— Я хочу вас предостеречь, что Светлана — эгоистическое существо, способное не только взять и не отдать ваши любимые книги или позвонить от вас по телефону в необычайно отдаленные страны мира, но и существо, способное разгрызть, прожевать и проглотить очень объемистый кошелек в рекордно короткие сроки. Помните об этом, Давид. «Светоносная», как вы ее называете…
— Пребывание в Соединенных Штатах не прошло для тебя даром, бедняга. — Он покачал головой и посмотрел на меня с жалостью. — Ты заразился непристойным материализмом.
— Вы сами жаловались мне, что «Светоносная» так и не вернула ваши любимые книги и наговорила по вашему телефону с отдаленными странами на астрономическую сумму франков.
— Ну, я был тогда немножко зол, потому что она исчезла и не показывалась. Мне кажется, она просто не знает разницы между своим и чужим, она уверена, что все принадлежит ей, весь мир. Разве можно винить ее за это, мой молодой коллега?
Молодой коллега подумал, что, если бы старый коллега знал, в каких выражениях «Светоносная» описывала его молодому коллеге, он, может быть, получил бы сердечный удар. «Скучный старик» — было самым легким. «Мудак» — наиболее употребимым. «Давно хуй не стоит, а туда же лезет…» — убийственным для мужской репутации человека, прошедшего через три войны и шестерых жен. Выслушивая приговор «Светоносной», молодой коллега даже чувствовал что-то вроде чувства мужской солидарности со старым коллегой. Потому что пронесутся двадцать с небольшим лет, и кто знает, может быть, и о нем какая-нибудь экзотической национальности «Светоносная» скажет с пренебрежительной усмешкой «Давно хуй не стоит, а все туда же…» За что, сука? Мало мы вас ублажали, старались?.. Даже хуй среднего мужчины, рабочего муравья, успевает много поработать за жизнь, а уж члены любопытных писателей, лезущих даже в войны, очевидно, трудятся еще более усердно… С другой стороны, неизвестно, может быть, Давид никогда не отличался высокой производительностью хуя… Однако же сексуальная жизнь у иных мужчин не останавливается и после семидесяти… Молодой коллега вспомнил, тренера по боксу, бывшего поэта-имажиниста, друга Есенина, жившего с ним в одной квартире в Москве у Красных ворот. На того, 74, по утрам жаловалась жена, 38, что «кобель» не дает ей спать, пристает, ебаться хочет…
— Вот и она.
Губы старого писателя расползлись растерянными половинками, и он вскочил, одергивая белый пиджак-френч с накладными карманами — изделие Пьера Кардена. Шея напряглась в петле футляра всеми жилами, кадык, как поршень учебного автомобильного мотора в автошколе, совершил несколько судорожных движений, ноги и туфли поспешно выдвинулись из-под стола, и обладатель их уже стоял на опилках и поддельных мраморных плитах пола, почему-то расшаркиваясь. Самец, завидевший самку.
Весь зал наблюдал прибытие «Светоносной». Толпе постоянно нечего делать, и она пользуется малейшим поводом, чтобы чуть развлечься. Русская женщина явилась в лиловой шляпе с набором цветов вокруг тульи и с недоразвитой вуалью, доходящей ей до верхней губы. Такие шляпы возможно разыскать в парижских шляпных магазинах, однако, чтобы водрузить такую шляпу на голову и отправиться в ней по улице, требуется известное мужество. Посему только «Светоносная» да еще, может быть, десяток дам, столь же отважных, как она, разгуливают со странными сооружениями на головах. Голые груди «Светоносной» покоились в чашечках из черных кружев, легкодоступные обозрению, так же как и весь левый бок, включая места, которые обычно покрывают трусики. Внизу ноги и колени «Светоносной» взбивали пену черных и лиловых кружев — выбивали какую-то испано-цыганщину.
— Baby, — чмок.
— Bon soir, papa, — чмок-чмок.
Господи, она называет его «papa», он ее — «baby».
Из всех возможных вариантов ласкательных имен оба кривляки выбрали эти, самые употребительные.
— Привет. Ты, конечно, не можешь встать, чтобы приветствовать женщину…
Голос был злой. Я нарочно лениво поднялся с табурета.
— Я встаю, чтобы поприветствовать женщину.
— Тебе никогда не сделаться джентльменом.
— Я активно не хочу делаться джентльменом. Это, должно быть, ужасно скучная профессия. Еще скучнее писательства.
Старый коллега уступил ей свое место.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20