Скидки, цены ниже конкурентов 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Хватит. Все речи – лишь вариации на одну и ту же тему: во всем виноваты Гитлер, Гиммлер, Геббельс. Мы же несчастные, недальновидные люди, посаженные ими на высокие посты, горько заблуждались, были обмануты и не знали, что происходит в стране.
Я слушал их, вспоминал фотографии из коллекции Гофмана, которыми бойко торговала синеглазая фрейлейн с детскими ямочками на розовых щеках. Мило улыбаясь, она рекламировала корреспондентам свой товар – запечатленные мгновения из жизни всех этих типов, бормочущих сейчас невнятные слова оправданий своих чудовищных дел. Какие наглые, самоуверенные, напыщенные, исступленные запечатлены они на этих фотографиях и какие тихие, жалкие, подобострастные они тут, во Дворце юстиции, произносят в микрофон свои последние слова.
И опять невольно думаю о Георгии Димитрове, о Лейпцигском процессе. В коллекции Гофмана этот процесс тоже имеется. Есть там снимок – Димитров на трибуне произносит свое последнее слово. Опершись руками на бортики трибуны, прямой, устремленный вперед, он говорит, обращаясь не к судьям, темные фигуры которых не очень четко вырисовываются на этом снимке, а ко всему человечеству, и два охранника, стоящих у него за спиной, оба с удивлением, с интересом смотрят на подсудимого, на глазах превратившегося в прокурора, произносящего там, в нацистском логове, обвинительную речь, направленную против фашизма.
Эта единственная фотография, которую я купил за сорок пять оккупационных марок. Сумма солидная, но это фото, как мне кажется, стоит больше, чем вся остальная коллекция Генриха Гофмана.
26. Еще немножко Москвы
Выслушав последние слова подсудимых, суд удалился в совещательную комнату. Объявлен перерыв сроком на месяц. Мне это очень кстати, ибо из Москвы, из журнала «Октябрь», где уже печатается моя повесть, пришла телеграмма, сообщавшая, что летчик, о котором я писал, отыскался, заходил в редакцию, произвел на всех отличное впечатление. Рассказал о том, как он воевал дальше, до конца войны. Редакция просит меня на основе этого переделать или продолжить послесловие.
Поэтому в отличие от других коллег, которых эта месячная оттяжка не очень устраивала, я готов был расцеловать милейшего мистера Пиквика. На следующий день вылетел в Москву, побывал в редакции «Октября», где все буквально очарованы живым героем Алексеем Мересьевым. Утром у меня на квартире зазвонил телефон:
– Товарищ Полевой?… Извините, что беспокою вас. дома… В редакции «Октябрь» сообщили, что вы прилетели, дали ваш телефон, – звучал в трубке хрипловатый, мужественный и как будто знакомый голос.
– С кем говорю?
– Гвардии майор Маресьев… Помните, мы встречались на Курской дуге?
А через час быстрый, оживленный, он уже входил к нам своей медвежеватой с развальцей походкой. Лифт у нас в этот день не работал. Жена, узнав, кто пришел, вспыхнула и стала извиняться за этот ленивый лифт. Ведь как-никак пятый этаж.
– Нас лифт не часто балует, – ответил он. – Ничего, привык. Лишняя тренировочка… Мне полезно.
Четыре года почти не изменили его. Он был такой же бодрый, энергичный и по-прежнему не любил, когда обращают внимание на его увечье. Пригласил его присесть, забыв о коварном свойстве дивана, который однажды уже так подвел нас с Фадеевым. Летчик, конечно, тоже провалился, но тут же, легко вскочив, пошутил о том, что на диван этот следует садиться, имея парашют. Добродушно посмеялся своей шутке и, пересев на табурет, принялся рассказывать:
– …Тут как-то сижу дома, газету читаю. Радио бубнит, я не слушаю. Вдруг подходит мама и говорит: «Сынок, а это не про тебя?» Прислушался. Верно, вроде бы говорят о том, что со мной было. И имя мое и фамилия похожая – всего в одной букве разница. Про меня. Кто же это, думаю, мог написать… О вас-то я забыл. Ведь четыре года не виделись. Ну кончили отрывок, говорят, слушайте завтра, и, как полагается, называют автора. Тут я вспомнил, как вы ночевали у меня под Орлом. Помните, еще малину из котелка ели? Ну я в редакцию журнала – интересно ведь узнать, что там дальше написано… А сегодня вот звонят – вы приехали, дали телефон.
Все это он выложил залпом, улыбаясь своей чуть-чуть застенчивой улыбкой, которая мне так запомнилась.
Как это всегда бывает при встрече двух, давно друг друга не видавших военных заговорили о войне, о знакомых офицерах. Неожиданно выяснилось, что оба мы находились на Эльбе, у немецкого города Торгау, когда там встретились две союзные армии – наша и американская. Я с поручением от маршала Конева был на земле, Маресьев барражировал в небе, прикрывая воздух в момент встречи.
Повесть уже несколько дней читали главами по радио. Удивительная история этого офицера становилась широко известной. Дома у меня знали ее чуть ли не наизусть. И жена, и мама, и сын, которому еще только исполнилось шесть лет, во все глаза смотрели на гостя.
Мне предстояло переписывать послесловие. Я взялся за карандаш и открыл блокнот. И как это уже было однажды в землянке, врытой в берег лесного оврага, при виде этих атрибутов моего ремесла майор сразу как-то скис и с живой речи перешел на казенные слова, будто анкету заполнял. Сообщил, что в составе своего гвардейского авиационного полка он после нашей встречи проделал всю боевую кампанию до самого ее победного финала. Уже после нашей встречи сбил под Орлом еще три самолета. В сражениях за Прибалтику увеличил свой счет еще на две машины. Правительство присвоило ему звание Героя Советского Союза. Что еще? Все. Вроде больше и рассказывать нечего.
– Ну, а ваши личные, семейные дела?
– Ну что ж, женился вот… Сын у меня, Виктором звать, мамаша ко мне из Камышина приехала. Живем в Москве.
– А ноги?
– Что ж ноги? Привык. Машину вот вожу и к вам на машине приехал. На велосипеде, на коньках катаюсь.
– Дядя, а у вас все-таки верно нет ног? – с сомнением спросил мой сын, который уже успел взгромоздиться на колени симпатичного майора.
– Раз папа так написал – значит, верно, – улыбнулся тот.
– А на чем же я сижу? Маресьев рассмеялся.
– Ох, и нелегкую же вы мне жизнь сделали, – сказал он. – Журнал ничего. Там еще только печатают, а как по радио начали читать, покоя не стало. Мальчишки у подъезда стаями так и ходят за мной. И тоже вот вроде вашего: «Дяденька майор, а у вас есть ноги? Дайте пощупать».
Он ушел жизнерадостный, крепкий, оставил после себя атмосферу энергии, бодрости, и я понял, что жизнь – неплохой соавтор и совсем недурно продолжает эту героическую биографию уже за пределами книги.
А второй, не менее приятной встречей, которую на этот раз подарила мне Москва, было свидание с художником Николаем Николаевичем Жуковым. Нашему непоседливому Кока Коле осточертело «нюрнбергское сидение». Еще в начале лета он решил, что вдоволь нагляделся, нарисовался всех этих герингов и риббентропов, и с толстым альбомом зарисовок и эскизов вернулся в Москву, в студию военных художников имени Грекова, которой он руководит еще с дней войны.
Нам было о чем поговорить. Он готовит к выставке нюрнбергскую серию своих рисунков – острую, умную, содержательную серию, которая стяжала ему уже много поклонников среди журналистов разных наций еще там, в нюрнбергском пресс-кемпе. У меня выходила в свет книга, болельщиком которой он являлся в дни ее рождения. Повесть он прочитал еще в рукописи и теперь в обычной своей шутливой манере рассказывал:
– Ты меня с этой повестью однажды без завтрака и без обеда оставил. Жена как начала читать вечером, так и продолжала всю ночь. Утром мне в студию пора, а она сидит в сорочке на кровати и лифчиком глаза вытирает… Завтрак? Возьми там что-нибудь за окошком и на обед не надейся… Что-нибудь поклюй у себя в буфете… Вот какой разлад в мою семью внес твой летчик…
Это, конечно, было то, что мы в Нюрнберге называли трепом. Но потом он серьезно сказал:
– А я проиллюстрирую эту повесть, ей-богу… Сведи меня с этим летчиком. Тут, брат, такой материал, что надо идти от жизни, а не от воображения.
Манеру Жукова работать и его творческий запал я знаю с фронтовых времен. Помнится, побывал он у калининских партизан. Вернулся с ворохом эскизов. Чуть ли не на бересте он их делал за нехваткой бумаги. Была весна, канун Первомая, я завтра должен был выехать в Москву, чтобы отвезти туда письмо непокоренных граждан оккупированных районов, адресованное И. В. Сталину. Письмо и целый чемодан подписей. И родилась у нас с Жуковым идея – дать к этому письму рисунок – композицию – «Утро в партизанском лесу».
Загорелся этой идеей:
– Будет к утру рисунок! Только создайте мне, братцы, соответствующие условия и, чур, чтобы не мешать. «Создать условия» – это значит вдоволь обеспечить его «горючим». Что было делать? Пошел в военторг, ударил челом тамошним жестокосердным деятелям – норма нормой, но искусство требует жертв. Горючее мне отпустили, но почему-то в той микротаре, которую интеллигентные люди зовут «мерзавчиками». «Мерзавчики» строем встали на подоконнике избы, в которой началось сотворение композиции. Мы не заходили туда и не мешали ни вопросами, ни поощрениями. Поднявшееся солнце осветило вспотевший лоб художника, «мерзавчиков» оставалось только два. Жуков сидел в нательной рубахе, с засученными рукавами, изо рта у него торчали карандаши и резинка. Он яростно рисовал, не слыша моего стука в оконницу. Вездеход, который должен был подкинуть меня на аэродром, стоял под березой и время от времени нетерпеливо гудел. Наконец с окна исчез последний «мерзавчик», и сквозь мутное, отливающее радугой стекло я увидел Жукова, который, держа рисунок в вытянутой руке, прищурившись, смотрел на него. Потом окно распахнулось:
– Вот! Знай наших. Как? А? Правда, здорово? Рисунок действительно был отличный. По дороге в Москву я не раз, нагнувшись в кабине, чтобы уберечь от ветра, осторожно развертывал трубочку и любовался композицией, где все, вплоть до такой детали, как картошка, варящаяся в немецкой каске вместо котелка, было проникнуто суровой атмосферой нелегкого партизанского бытия…
И вот теперь, когда этот взыскательный и честный художник сам вызвался иллюстрировать мою книгу, это говорило, что образ живого летчика захватил его и что летчик – парень хоть куда.
27. Немезида обнажает меч
На Дворце юстиции изображена богиня возмездия Немезида в скульптуре, стилизованной под раннюю готику. Это массивная дама весьма пышных форм в чисто немецком вкусе. В руках у нее опущенный меч. За длинные месяцы нюрнбергского сидения кто только не острил по поводу этой фрау Немезиды. Редко в какой газете не использовали ее бедную для карикатур. Помнится, после фултоновской речи Черчилля ее где-то, кажется в английском сатирическом журнале «Панч», изобразили уходящей куда-то под ручку с сэром Уинни. У нас в халдейнике, кажется, Семен Нариньяни серьезно сообщил:
– Джентльмены не обратили внимания, что Немезиды-то больше нет? Пустая ниша.
В ответ на совершенно естественное недоумение слушателей было также серьезно пояснено:
– Говорят, ушла с американским солдатом зарабатывать чулки. Надоело стоять босой…
И вот настали дни, когда эта неторопливая дама наконец обнажила свой карающий меч. Трибунал возобновил заседания. В ложе прессы, как Любят писать наши публицисты, не только яблоку, но и семени яблочному упасть некуда. Сегодня будет начато чтение приговора. Не знаю, звучали ли три сигнала, возвещающие сенсацию. Если и звучали, их никто не слышал. Такой стоял в пресс-руме, в баре, на телеграфе галдеж. И звать в зал не пришлось никого. Ложи так забили, что опоздавшим пришлось бежать на гостевой балкон. Но если в коридорах и подсобных помещениях было необыкновенно шумно – тут, в зале, стояла такая тишина, что стало слышно, как техники в радиорубке отсчитывают позывные, проверяя аппаратуру.
Подсудимых на этот раз вводят не как обычно – вереницей, а по одному, с некоторыми интервалами. Лица у них напряженные. Они не здороваются друг с другом, а как-то механически рассаживаются на своих местах. Уселись по местам защитники. Заняли свои позиции переводчики. Слышно, как стрекочут кинокамеры. Тишина как бы нагнетается, и, как гром, раздается, обычно почти не фиксируемая ухом фраза судебного пристава:
– Встать, суд идет!
Судьи появляются, как всегда, но и на них смотрят сегодня как на нечто необыкновенное: у лорда Лоренса в руках папка. Обычная, ничем не примечательная папка. Но сегодня на нее направлены все фото– и кинообъективы и глаза всех журналистов. В этой папке приговор, о сути которого не удалось узнать даже всеведущей и вездесущей мисс Пегги, уже примчавшейся сюда бог весть из какого города Европы.
Судьи начинают читать приговор. Он доходит до нас в переводе. Читают долго, по очереди. Сегодня пресса необыкновенно внимательна, и, хотя в констатирующей части приговора говорится лишь о том, что давно все знают, что в той или иной форме уже неоднократно звучало на процессе, все старательно записывают. То и дело поднимаются руки, вызывающие посыльных телеграфных компаний. К концу вечернего заседания чтение приговора еще не закончилось. Закрывая заседание, Лоренс объявляет, что его продолжат завтра с утра. Завтра самое важное – определение персональной ответственности каждого из подсудимых.
Заседание закрыто, и сразу же начинается галдеж. Сыплются предположения: повешение? Расстрел? Пожизненное заключение? Оправдание?
В пресс– кемпе не виданный еще ажиотаж. У стойки бара западные коллеги заключают пари, как это делается на бегах, и Дэвид записывает условия спора.
– Да, от этого приговора многое зависит, – говорит Ральф.
На этот раз он приехал в Нюрнберг в штатском, и темный, похожий на смокинг пиджак со сверкающим накрахмаленным пластроном как-то выделяет его в этой пестрой журналистской толпе. Таня тоже сменила военную форму на строгое черное платье. В нем она походит на одну из чеховских «Трех сестер» – на Ирину, роль которой во МХАТе исполняет Ангелина Степанова. Очень русская, очень интеллигентная и очень озабоченная.
– Что случилось, Таня?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я