Обращался в магазин Водолей
Он кивнул головой: «О'кэй!» и на бумажной салфетке изобразил цифру «150 марок». Только тогда до меня с опозданием дошло: он хочет, чтобы я эти часы купил.
Часы были действительно отличные, и цена в общем-го сходная, но ни малейшей потребности в часах я не испытывал. Дело в том, что у меня были заветные часы: толстые, карманные. Первого выпуска Московского госчасзавода. Не очень удобные. Но это был первый подарок жены, сделанный незадолго до войны, из ее первого учительского заработка. Уходя на войну, я вправил в крышку фотографию жены и сына и не расставался с ними все четыре года, как дикарь отмечая на их крышке черточкой каждый прожитый военный месяц, а также казалось, эти часы-амулет спасали меня от смерти в трудной боевой ситуации. Они и здесь были при мне, эти тяжелые часы-луковка. Но как объяснишь всю эту сентиментальную историю иноземному офицеру, который, как я понимал, хочет продать мне свои часы, потому что собирается к жене и сыновьям и ему нужны деньги. По-английский я к тому времени твердо выучил только четыре слова: «да», «нет», «хорошо» и «спасибо». Отодвинув соблазнительные часы, я произнес два из них:
– Но. Сенкью.
Он снова изобразил на бумажной салфетке цифру. На этот раз «125 марок». Ну как мне сказать ему, что депо не в деньгах, не обидев при этом хорошего парня. А он между тем, подбрасывая на руке часы, говорил:
– Антимагнитник. – Что, как я понял, не подвержены действию магнита. – Уотерпруф. – И это я тоже понял, так как недавно Краминов рассказывал нам, что в Америке сооружено рекламное слово «фулпруф» – дураконепроницаемый. Так рекламируются некоторые бытовые приборы с добавлением – «ни ребенок, ни жена, ни теща не могут их испортить». Слово «уотер» означало вода. Стало быть, предлагаемые часы были и водонепроницаемые.
– Но, сенкью вери матч, – ответил я, прибавив для убедительности к отрицанию еще два слова.
Тогда мой собеседник запросил у Дэвида, издали наблюдавшего за ходом коммерческой операции, два бокала пива. Один он придвинул мне, а в другой бросил часы вместе с браслетом. Пока я пил пиво, красная стрелка бодренько бегала по циферблату, не обращая внимания на среду, в которой часы пребывали. Не располагая запасом слов, которые можно бы было добавить к уже произнесенной формуле отказа, я повторил ему ее, но, по-видимому, уже без прежней твердости. Настойчивый лейтенант извлек часы из бокала, вытер их носовым платком и, размахнувшись, вдруг бросил их в угол комнаты. Потом поднял, положил передо мной. Часы продолжали идти. Ну что мне оставалось делать? Я сказал: «О'кэй!» и полез в карман за деньгами.
Это было коммерсование со счастливым исходом. Случалось и по-иному. Однажды Юрий Корольков вкатился, именно вкатился, в русские комнаты Трибунала, давясь от смеха. Оказывается, он пошел на телеграф и, проходя, наблюдал подобную же сцену продажи часов в коридоре. Продавцом был американский солдат из военной полиции, покупателем – наш советский гвардеец из тех, что в очередь с союзниками стояли в карауле перед Дворцом юстиции. Объектом торговли тоже были швейцарские часы. Их трясли, бросали, но они упорно продолжали ходить. Когда Корольков возвращался с телеграфа, оба коммерческие партнера стояли друг против друга и горестно смотрели под ноги.
– Хлопцы, что случилось? – поинтересовался Корольков.
– Да вот, товарищ полковник, видите, часы он мне продавал. Я поверил рекламе, наступил на них – и глядите, что получилось.
На полу лежали раздавленные часы… Впрочем, часы – это мелочь. Слышал я, что юристы наши, время от времени отправлявшиеся в Москву по делу, всерьез получали от своих иностранных коллег по Трибуналу просьбы – привезти сибирские меха, старые иконы, предметы искусства, а в ответ на гневный отказ, видимо, совершенно искренно недоумевали: почему? Бизнес есть бизнес…
Но как бы там ни было, а действительно тяжко становится сидеть на процессе, за массивными стенами Дворца юстиции, когда началось жаркое баварское лето, буйно цветет сирень, летает тополиный пух и даже в этом несчастном, лежащем в развалинах городе воздух такой, что хочется греться на солнышке, зажмурив глаза, а не наблюдать изо дня в день, как суд с великой добросовестностью и методичностью продолжает распутывать тайны нацистских преступлений.
И вот сегодня по рукам пошел роскошный иллюстрированный американский журнал, имеющий на процессе своего корреспондента и своего фотографа. Журнал этот довольно широко освещал процесс в первые дни. Потом свел информацию к маленьким заметкам. Ну а в этом номере он разразился целым разворотом фотографий. Они даны под общим заглавием, набранным сверху: «Когда процесс перевалил за свое полугодие». Под шапкой на две страницы выстроены рядами портреты… спящих корреспондентов. Ничего, кроме фотографий и подписей, поясняющих, кто и откуда. Ничего особенного. Всем нациям досталось – и американцы были представлены довольно широко большой компанией во главе с Пегги, которая спала в своем металлическом кресле уютно, как котенок. Глубокомысленно приложив пальцы к своему высокому лбу, будто решая вопросы мироздания, дремал с закрытыми глазами Ральф. Великолепно развалившись, как молотобоец в обеденный перерыв, спит огромный чех Висент Нечас и рядом с ним, уронив на грудь большую львиную голову, со вкусом, сложив полные губы в трубочку, – наш друг Ян Дрда.
Словом, никто не был забыт. Но среди этих маленьких фотографий размером с те, что делаются для удостоверения, одна была величиной с открытку. На ней был запечатлен один из наших друзей в форме майора Советской Армии, тот самый, чье имя когда-то было увековечено в названии коктейля. Большой, массивный, он спал, привольно развалясь в кресле, как Гаргантюа, и после обильной трапезы, вероятно, храпел, приоткрыв сочные губы. Вот в этом преувеличенном внимании к одному из наших собратьев кое-кто и усмотрел выпад против Советского Союза и оскорбление нашей военной формы. Коллеги, не обладавшие чувством юмора, даже потребовали, чтобы я, как один из сопрезидентов здешней журналистской ассоциации, сделал бы соответствующее представление.
Михаил Харламов, к счастью, юмора не лишен. Он подтрунил над теми, кто украсил собою эту галерею спящих, а потом мы провели с ним, так сказать, летучку для всех пишущих, рисующих и снимающих. Собрание получилось довольно веселым, и в результате было единодушно решено: за обедом пива не пить – раз, ежели с кем и случится беда – заснет, соседям немедленно его разбудить – два. А потом родилось такое великолепное предложение – перетасовать места таким образом, чтобы рядом с пожилым курафеем, которых, увы, в галерее спящих было увековечено несколько, сидел молодой халдей. И чтобы они менялись наушниками, дабы сосед мог незаметно разбудить уснувшего, подергав за проводок.
Ну что же, великолепная система. Мы все гордимся своей выдумкой. Но в тот же день система, так сказать, дала осечку и в самом, как казалось, надежном месте. Благодаря хитроумным очкам Вишневский в галерее сонь отсутствует. Но в один из вечерних перерывов случилось следующее. Он поссорился из-за чего-то с переводчицей, сидевшей рядом с ним, и в перерыве она «позабыла» его разбудить. Удалился суд, разошлись корреспонденты. Увели подсудимых. А наш друг все еще продолжал сидеть в пустой ложе прессы, уставив стило в раскрытый блокнот, и мирно спал с самым заинтересованным и озабоченным видом, положив локти на кипы переводов.
Девушку, покинувшую его, все-таки мучила совесть. Она вернулась в зал и стала свидетельницей такой сцены. Джи-ай, стоявший в дверях и, видимо, обеспокоенный тем, что русский в форме морского офицера с множеством орденских ленточек так ушел в себя, что сидит совершенно неподвижно, подошел к нему и удивленно остановился, услышав сладкое посапывание. Девушка вошла как раз в тот момент, когда солдат, вежливо похлопывая своей дубинкой по спинке кресла, будил его.
Наш друг, очнувшись, вздрогнул.
– А, что? – и тут же гневно выдал: – Гады, какие гады. Это же надо придумать такое! – Но, увидев перед собой ничего не понимающего джи-ай, торопливо похватал свои бумаги и засеменил к выходу.
22. Немного Москвы
Эти записи я продолжаю уже в Москве, у себя на Беговой, где я неожиданно, точно бы по волшебству, очутился, вызванный телеграммой моей редакции. Вот она, переданная по телеграфу и сохранившая еще стиль военного времени: «Из Аметиста в Сапфир. Корреспонденту „Правды“ Полевому. С получением сего немедленно вылетайте в Москву. Вам взамен вылетает Василий Величко. Поспелов. Сиволобов. Генерал Галактионов».
Получив эту телеграмму, очень смутился. В Москву? Так неожиданно? Почему? Сиволобов – новый ответственный секретарь редакции. Генерал Галактионов – начальник военного отдела, заместителем которого я числюсь, именно числюсь, ибо за три года пребывания в этой должности и недели не сидел в редакции, даже не имею там своего письменного стола. В тревожном, смутном настроении летел я домой. Василий Величко – боевой военный корреспондент. Один из лучших в «Правде». Горячий публицист. На фронте шутили: когда передается его корреспонденция, от напряжения звенят провода. Хорошая замена. Но почему она произошла? Неужели я в чем-то проштрафился? В чем?
Курт, отвозивший меня на аэродром, был, как мне кажется, по-настоящему опечален. Друзья корреспонденты, пришедшие проводить, принесли кучу писем и сувениров, предназначенных для передачи семьям.
– Не дрейфь, старик, бог не выдаст – редакция не съест, – слышал я возле самолетного трапа.
– Возвращайтесь скорее, Геринг не переживет разлуки с вами. Кто же его будет окуривать чесночным паром?
И среди этого дружеского трепа как-то очень запомнилась лирическая фраза Сергея Крушинского:
– Солнце не зайдет, а вы уже будете дома. Честно говоря, я вам здорово завидую.
Мы живем с ним в одном доме. Он любит жену и обожает двух своих парней, которые, как и все военные дети, растут без отца. А судьба его – боевого журналиста, влюбленного в свое дело, человека, нежно привязанного к своему семейству, все время мотает по миру туда и сюда, и семью он почти не видит.
В смутном настроении прилетел я в Москву, но у вызова этого оказался совершенно неожиданный счастливый конец, как говорят янки, «хэппи энд». Оказалось, редактор «Октября» Федор Иванович Панферов запускает в печать мою повесть о безногом летчике. Со свойственной ему энергией он сумел убедить редактора, Петра Николаевича Поспелова, что для окончательной отделки перед набором ему совершенно необходим автор, и так как на процессе затишье, меня временно и вызвали в Москву.
По заведенному неписаному закону мы с женой в тот же вечер развезли по адресам все письма и сувениры, посланные коллегами своим семьям. Выполнив эту первейшую для каждого военкора обязанность, я лишь мочью появился в своей редакции. Появился в самое горячее время. Только что «загорелась», то есть была отравлена в машину третья полоса. Доверстывалась первая, но, несмотря на время священной спешки, в кабинете Поспелова собрались все те, кто как бы составлял когда-то в военные дни редакционный мозг. Только вместо Леонида Ильичева, редактирующего теперь «Известия», – новый секретарь Миша Сиволобов, недавний военный корреспондент, получивший широкую известность своими письмами из партизанских лесов, а вместо сурового полковника Лазарева – седовласый, благообразный генерал Галактионов. И еще его первый заместитель полковник Яхлаков – деликатнейший человек, обладающий сокрушительным, громоподобным басом, и «промышленный босс», заведующий экономическим отделом Сеня Гершберг, и бывший король московских репортеров Лазарь Бронтман.
– Ну что там у вас в Нюрнберге?… Как они чувствуют себя на скамье подсудимых? Что за люди?
Я сразу ощутил всю силу внимания, с каким Москва следила за ходом процесса. Напутствуя меня в Нюрнберг, Петр Николаевич Поспелов в короткой личной беседе говорил когда-то:
– Это будет суд не просто над военными преступниками. Такие суды после войны уже бывали. Это будет суд над всей идеологией фашизма. Мы – советские коммунисты – первыми предупреждали мир о том, чем ему грозит фашизм. Нас тогда не послушали. Теперь важно доказать, что наши предостережения были историческими, показать, что фашизм миру принес. Важно осудить не только людей, осудить саму эту звериную идеологию.
Теперь он с пристрастием выспрашивал, что подсудимые собой представляют, как себя ведут.
– Да просто мелкие жулики, – легкомысленно ответил я.
Поспелов, который во время беседы неторопливо шагал по кабинету, то удаляясь, то приближаясь, как бы погруженный в свои мысли и не слушая моего рассказа, вдруг остановился перед креслом, в котором я сидел.
– Мелкие жулики?… Так ли? – спросил он, иронически поглядывая из-под очков. – Они – мелкие жулики? Ну а кто же тогда мы, которых эти, по вашим словам, мелкие жулики теснили до Москвы и до Нижней Волги? А?
Я понял, что брякнул чушь.
– Нет, – сказал он, снимая и протирая очки. – Мелкие жулики не смогли бы за пару десятилетий оболванить такую великую нацию, за двенадцать лет создать этот чудовищный аппарат смерти, о котором вы все писали, подготовить такую войну. Нет, в своей сфере эти люди в своем роде выдающиеся… Они квинтэссенция мирового капитализма, его крайнее порождение… Вот кто они, а то, что они так малодушны, трусливы, подлы, – это черты их характеров. Только великие идеи могут рождать великие души, а все, что вылезает из кошки, кричит «мяу».
– Вы, конечно, правы. Я просто не так выразился. Я только хочу сказать, что они держат себя на процессе, как мелкие жулики, отнекивающиеся от очевидного, подло хитрят и все будто по уговору сваливают, как говорят в Нюрнберге, «на три Г», на отсутствующих – Гитлера, Гиммлера, Геббельса.
– Мы читали об этом в ваших корреспонденциях, – продолжал Поспелов, присаживаясь на край своего стоне котором уже лежала очередная, еще мокрая полоса. – Вы правильно написали о том, как трусливо лгут перед лицом неопровержимых доказательств.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Часы были действительно отличные, и цена в общем-го сходная, но ни малейшей потребности в часах я не испытывал. Дело в том, что у меня были заветные часы: толстые, карманные. Первого выпуска Московского госчасзавода. Не очень удобные. Но это был первый подарок жены, сделанный незадолго до войны, из ее первого учительского заработка. Уходя на войну, я вправил в крышку фотографию жены и сына и не расставался с ними все четыре года, как дикарь отмечая на их крышке черточкой каждый прожитый военный месяц, а также казалось, эти часы-амулет спасали меня от смерти в трудной боевой ситуации. Они и здесь были при мне, эти тяжелые часы-луковка. Но как объяснишь всю эту сентиментальную историю иноземному офицеру, который, как я понимал, хочет продать мне свои часы, потому что собирается к жене и сыновьям и ему нужны деньги. По-английский я к тому времени твердо выучил только четыре слова: «да», «нет», «хорошо» и «спасибо». Отодвинув соблазнительные часы, я произнес два из них:
– Но. Сенкью.
Он снова изобразил на бумажной салфетке цифру. На этот раз «125 марок». Ну как мне сказать ему, что депо не в деньгах, не обидев при этом хорошего парня. А он между тем, подбрасывая на руке часы, говорил:
– Антимагнитник. – Что, как я понял, не подвержены действию магнита. – Уотерпруф. – И это я тоже понял, так как недавно Краминов рассказывал нам, что в Америке сооружено рекламное слово «фулпруф» – дураконепроницаемый. Так рекламируются некоторые бытовые приборы с добавлением – «ни ребенок, ни жена, ни теща не могут их испортить». Слово «уотер» означало вода. Стало быть, предлагаемые часы были и водонепроницаемые.
– Но, сенкью вери матч, – ответил я, прибавив для убедительности к отрицанию еще два слова.
Тогда мой собеседник запросил у Дэвида, издали наблюдавшего за ходом коммерческой операции, два бокала пива. Один он придвинул мне, а в другой бросил часы вместе с браслетом. Пока я пил пиво, красная стрелка бодренько бегала по циферблату, не обращая внимания на среду, в которой часы пребывали. Не располагая запасом слов, которые можно бы было добавить к уже произнесенной формуле отказа, я повторил ему ее, но, по-видимому, уже без прежней твердости. Настойчивый лейтенант извлек часы из бокала, вытер их носовым платком и, размахнувшись, вдруг бросил их в угол комнаты. Потом поднял, положил передо мной. Часы продолжали идти. Ну что мне оставалось делать? Я сказал: «О'кэй!» и полез в карман за деньгами.
Это было коммерсование со счастливым исходом. Случалось и по-иному. Однажды Юрий Корольков вкатился, именно вкатился, в русские комнаты Трибунала, давясь от смеха. Оказывается, он пошел на телеграф и, проходя, наблюдал подобную же сцену продажи часов в коридоре. Продавцом был американский солдат из военной полиции, покупателем – наш советский гвардеец из тех, что в очередь с союзниками стояли в карауле перед Дворцом юстиции. Объектом торговли тоже были швейцарские часы. Их трясли, бросали, но они упорно продолжали ходить. Когда Корольков возвращался с телеграфа, оба коммерческие партнера стояли друг против друга и горестно смотрели под ноги.
– Хлопцы, что случилось? – поинтересовался Корольков.
– Да вот, товарищ полковник, видите, часы он мне продавал. Я поверил рекламе, наступил на них – и глядите, что получилось.
На полу лежали раздавленные часы… Впрочем, часы – это мелочь. Слышал я, что юристы наши, время от времени отправлявшиеся в Москву по делу, всерьез получали от своих иностранных коллег по Трибуналу просьбы – привезти сибирские меха, старые иконы, предметы искусства, а в ответ на гневный отказ, видимо, совершенно искренно недоумевали: почему? Бизнес есть бизнес…
Но как бы там ни было, а действительно тяжко становится сидеть на процессе, за массивными стенами Дворца юстиции, когда началось жаркое баварское лето, буйно цветет сирень, летает тополиный пух и даже в этом несчастном, лежащем в развалинах городе воздух такой, что хочется греться на солнышке, зажмурив глаза, а не наблюдать изо дня в день, как суд с великой добросовестностью и методичностью продолжает распутывать тайны нацистских преступлений.
И вот сегодня по рукам пошел роскошный иллюстрированный американский журнал, имеющий на процессе своего корреспондента и своего фотографа. Журнал этот довольно широко освещал процесс в первые дни. Потом свел информацию к маленьким заметкам. Ну а в этом номере он разразился целым разворотом фотографий. Они даны под общим заглавием, набранным сверху: «Когда процесс перевалил за свое полугодие». Под шапкой на две страницы выстроены рядами портреты… спящих корреспондентов. Ничего, кроме фотографий и подписей, поясняющих, кто и откуда. Ничего особенного. Всем нациям досталось – и американцы были представлены довольно широко большой компанией во главе с Пегги, которая спала в своем металлическом кресле уютно, как котенок. Глубокомысленно приложив пальцы к своему высокому лбу, будто решая вопросы мироздания, дремал с закрытыми глазами Ральф. Великолепно развалившись, как молотобоец в обеденный перерыв, спит огромный чех Висент Нечас и рядом с ним, уронив на грудь большую львиную голову, со вкусом, сложив полные губы в трубочку, – наш друг Ян Дрда.
Словом, никто не был забыт. Но среди этих маленьких фотографий размером с те, что делаются для удостоверения, одна была величиной с открытку. На ней был запечатлен один из наших друзей в форме майора Советской Армии, тот самый, чье имя когда-то было увековечено в названии коктейля. Большой, массивный, он спал, привольно развалясь в кресле, как Гаргантюа, и после обильной трапезы, вероятно, храпел, приоткрыв сочные губы. Вот в этом преувеличенном внимании к одному из наших собратьев кое-кто и усмотрел выпад против Советского Союза и оскорбление нашей военной формы. Коллеги, не обладавшие чувством юмора, даже потребовали, чтобы я, как один из сопрезидентов здешней журналистской ассоциации, сделал бы соответствующее представление.
Михаил Харламов, к счастью, юмора не лишен. Он подтрунил над теми, кто украсил собою эту галерею спящих, а потом мы провели с ним, так сказать, летучку для всех пишущих, рисующих и снимающих. Собрание получилось довольно веселым, и в результате было единодушно решено: за обедом пива не пить – раз, ежели с кем и случится беда – заснет, соседям немедленно его разбудить – два. А потом родилось такое великолепное предложение – перетасовать места таким образом, чтобы рядом с пожилым курафеем, которых, увы, в галерее спящих было увековечено несколько, сидел молодой халдей. И чтобы они менялись наушниками, дабы сосед мог незаметно разбудить уснувшего, подергав за проводок.
Ну что же, великолепная система. Мы все гордимся своей выдумкой. Но в тот же день система, так сказать, дала осечку и в самом, как казалось, надежном месте. Благодаря хитроумным очкам Вишневский в галерее сонь отсутствует. Но в один из вечерних перерывов случилось следующее. Он поссорился из-за чего-то с переводчицей, сидевшей рядом с ним, и в перерыве она «позабыла» его разбудить. Удалился суд, разошлись корреспонденты. Увели подсудимых. А наш друг все еще продолжал сидеть в пустой ложе прессы, уставив стило в раскрытый блокнот, и мирно спал с самым заинтересованным и озабоченным видом, положив локти на кипы переводов.
Девушку, покинувшую его, все-таки мучила совесть. Она вернулась в зал и стала свидетельницей такой сцены. Джи-ай, стоявший в дверях и, видимо, обеспокоенный тем, что русский в форме морского офицера с множеством орденских ленточек так ушел в себя, что сидит совершенно неподвижно, подошел к нему и удивленно остановился, услышав сладкое посапывание. Девушка вошла как раз в тот момент, когда солдат, вежливо похлопывая своей дубинкой по спинке кресла, будил его.
Наш друг, очнувшись, вздрогнул.
– А, что? – и тут же гневно выдал: – Гады, какие гады. Это же надо придумать такое! – Но, увидев перед собой ничего не понимающего джи-ай, торопливо похватал свои бумаги и засеменил к выходу.
22. Немного Москвы
Эти записи я продолжаю уже в Москве, у себя на Беговой, где я неожиданно, точно бы по волшебству, очутился, вызванный телеграммой моей редакции. Вот она, переданная по телеграфу и сохранившая еще стиль военного времени: «Из Аметиста в Сапфир. Корреспонденту „Правды“ Полевому. С получением сего немедленно вылетайте в Москву. Вам взамен вылетает Василий Величко. Поспелов. Сиволобов. Генерал Галактионов».
Получив эту телеграмму, очень смутился. В Москву? Так неожиданно? Почему? Сиволобов – новый ответственный секретарь редакции. Генерал Галактионов – начальник военного отдела, заместителем которого я числюсь, именно числюсь, ибо за три года пребывания в этой должности и недели не сидел в редакции, даже не имею там своего письменного стола. В тревожном, смутном настроении летел я домой. Василий Величко – боевой военный корреспондент. Один из лучших в «Правде». Горячий публицист. На фронте шутили: когда передается его корреспонденция, от напряжения звенят провода. Хорошая замена. Но почему она произошла? Неужели я в чем-то проштрафился? В чем?
Курт, отвозивший меня на аэродром, был, как мне кажется, по-настоящему опечален. Друзья корреспонденты, пришедшие проводить, принесли кучу писем и сувениров, предназначенных для передачи семьям.
– Не дрейфь, старик, бог не выдаст – редакция не съест, – слышал я возле самолетного трапа.
– Возвращайтесь скорее, Геринг не переживет разлуки с вами. Кто же его будет окуривать чесночным паром?
И среди этого дружеского трепа как-то очень запомнилась лирическая фраза Сергея Крушинского:
– Солнце не зайдет, а вы уже будете дома. Честно говоря, я вам здорово завидую.
Мы живем с ним в одном доме. Он любит жену и обожает двух своих парней, которые, как и все военные дети, растут без отца. А судьба его – боевого журналиста, влюбленного в свое дело, человека, нежно привязанного к своему семейству, все время мотает по миру туда и сюда, и семью он почти не видит.
В смутном настроении прилетел я в Москву, но у вызова этого оказался совершенно неожиданный счастливый конец, как говорят янки, «хэппи энд». Оказалось, редактор «Октября» Федор Иванович Панферов запускает в печать мою повесть о безногом летчике. Со свойственной ему энергией он сумел убедить редактора, Петра Николаевича Поспелова, что для окончательной отделки перед набором ему совершенно необходим автор, и так как на процессе затишье, меня временно и вызвали в Москву.
По заведенному неписаному закону мы с женой в тот же вечер развезли по адресам все письма и сувениры, посланные коллегами своим семьям. Выполнив эту первейшую для каждого военкора обязанность, я лишь мочью появился в своей редакции. Появился в самое горячее время. Только что «загорелась», то есть была отравлена в машину третья полоса. Доверстывалась первая, но, несмотря на время священной спешки, в кабинете Поспелова собрались все те, кто как бы составлял когда-то в военные дни редакционный мозг. Только вместо Леонида Ильичева, редактирующего теперь «Известия», – новый секретарь Миша Сиволобов, недавний военный корреспондент, получивший широкую известность своими письмами из партизанских лесов, а вместо сурового полковника Лазарева – седовласый, благообразный генерал Галактионов. И еще его первый заместитель полковник Яхлаков – деликатнейший человек, обладающий сокрушительным, громоподобным басом, и «промышленный босс», заведующий экономическим отделом Сеня Гершберг, и бывший король московских репортеров Лазарь Бронтман.
– Ну что там у вас в Нюрнберге?… Как они чувствуют себя на скамье подсудимых? Что за люди?
Я сразу ощутил всю силу внимания, с каким Москва следила за ходом процесса. Напутствуя меня в Нюрнберг, Петр Николаевич Поспелов в короткой личной беседе говорил когда-то:
– Это будет суд не просто над военными преступниками. Такие суды после войны уже бывали. Это будет суд над всей идеологией фашизма. Мы – советские коммунисты – первыми предупреждали мир о том, чем ему грозит фашизм. Нас тогда не послушали. Теперь важно доказать, что наши предостережения были историческими, показать, что фашизм миру принес. Важно осудить не только людей, осудить саму эту звериную идеологию.
Теперь он с пристрастием выспрашивал, что подсудимые собой представляют, как себя ведут.
– Да просто мелкие жулики, – легкомысленно ответил я.
Поспелов, который во время беседы неторопливо шагал по кабинету, то удаляясь, то приближаясь, как бы погруженный в свои мысли и не слушая моего рассказа, вдруг остановился перед креслом, в котором я сидел.
– Мелкие жулики?… Так ли? – спросил он, иронически поглядывая из-под очков. – Они – мелкие жулики? Ну а кто же тогда мы, которых эти, по вашим словам, мелкие жулики теснили до Москвы и до Нижней Волги? А?
Я понял, что брякнул чушь.
– Нет, – сказал он, снимая и протирая очки. – Мелкие жулики не смогли бы за пару десятилетий оболванить такую великую нацию, за двенадцать лет создать этот чудовищный аппарат смерти, о котором вы все писали, подготовить такую войну. Нет, в своей сфере эти люди в своем роде выдающиеся… Они квинтэссенция мирового капитализма, его крайнее порождение… Вот кто они, а то, что они так малодушны, трусливы, подлы, – это черты их характеров. Только великие идеи могут рождать великие души, а все, что вылезает из кошки, кричит «мяу».
– Вы, конечно, правы. Я просто не так выразился. Я только хочу сказать, что они держат себя на процессе, как мелкие жулики, отнекивающиеся от очевидного, подло хитрят и все будто по уговору сваливают, как говорят в Нюрнберге, «на три Г», на отсутствующих – Гитлера, Гиммлера, Геббельса.
– Мы читали об этом в ваших корреспонденциях, – продолжал Поспелов, присаживаясь на край своего стоне котором уже лежала очередная, еще мокрая полоса. – Вы правильно написали о том, как трусливо лгут перед лицом неопровержимых доказательств.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42