https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/so-stoleshnicey/
Для сексомана собственные сиськи, собственный член, собственный язык, клитор или дупло — это героиновый укол, который всегда под рукой, всегда готов к применению. Мы с Нико любим друг друга так же, как любой наркет любит свою дозу.
Нико крепко подаётся назад и трёт мой поршень о переднюю стенку её внутренностей, работая над собой двумя влажными пальцами.
Спрашиваю:
— А что если войдёт та уборщица?
И Нико вертит меня в себе туда-сюда и отзывается:
— О да. Это был бы такой кайф.
А я вот даже представить себе боюсь, какой же большой блестящий отпечаток задницы мы натёрли на полированной воском плитке. Ряд раковин вон покосился. Лампы дневного света мерцают, и в отражении на хромированных поверхностях патрубков под каждой из раковин можно разглядеть глотку Нико в виде длинной прямой трубы; голова у неё откинута, глаза закрыты, её дыхание пыхтит о поверхность пола. Груд у неё обтянута материей с рисунком цветочков. Язык свисает набок. Сок, который из неё проступает, обжигающе горяч.
Чтобы не кончить, я спрашиваю:
— А предкам своим ты что про нас рассказывала?
А Нико отвечает:
— Они хотят с тобой познакомиться.
Придумываю, что бы такое помощнее сказать дальше, но на самом деле это не важно. Здесь можно рассказывать о чём угодно. Про клизмы, про оргии, про животных, признаться в любом непотребстве, — и никогда никого не удивишь.
В комнате 234 все сравнивают боевые похождения. Каждый начинает по очереди. Это первая часть собрания, регистрационная.
После этого они прочтут чтения, всяческие там молитвы, обсудят тему на вечер. Каждый работает над одним из двадцати шагов. Первый шаг — признать себя бессильным. Да, у тебя зависимость, и тебе не остановиться. Первый шаг значит рассказать свою историю, все худшие моменты. Свои самые низменные низости.
Беда с сексом такая же, как и с любой другой зависимостью. Ты постоянно реабилитируешься. Потом постоянно скатываешься. Снова занимаешься этим. Пока не найдёшь вещь, за которую можно бороться, никогда не начнёшь бороться против чего-то. Все те люди, которые заявляют, что хотят жить свободной жизнью, без сексуальной озабоченности, я хочу сказать — да плюньте на такое. Я хочу сказать — да что вообще может быть лучше секса?
Наверняка ведь даже самый паршивый минет лучше, чем, скажем, нюхать самую лучшую из роз,…там, смотреть самый прекрасный закат. Слушать смех детей.
Уверен, никогда ведь не увижу стих, способный сравниться по прелести с горячо бьющим, жопосводящим, кишкораздирающим оргазмом.
Рисование картин, сочинение опер, — это же всё вещи, которыми занимаются, пока не найдут, куда кинуть очередную палку.
В ту минуту, когда наткнётесь на что-нибудь получше секса, позвоните мне. Скиньте на пейджер.
Никто среди людей, сидящих в комнате 234, не Ромео, не Казанова и не Дон Жуан. Здесь нет Мата Хари и Саломей. Здесь люди, которым вы ежедневно пожимаете руки. Не уроды и не красавцы. Рядом с этими легендами вы стоите в кабине лифта. Они подают вам кофе. Эти мифологические существа пробивают вам билетики. Выдают деньги по чеку. Кладут на ваш язык облатку причастия.
В помещении женского туалета, внутри Нико, я закидываю руки за голову.
Дальше, не знаю сколько времени, для меня нет проблем в целом мире. Ни матери. Ни медицинских счетов. Ни дерьмовой работёнки в музее. Ни лучшего друга-дрочилы. Ничего.
Ничего не чувствую.
Чтобы всё продлилось дольше, чтобы не кончить, я рассказываю цветастой заднице Нико, как она прекрасна, как она мила и как нужна мне. Её волосы и кожа. Чтобы всё продлилось дольше. Потому что это единственный момент, когда я могу сказать такое. Потому что в тот миг, когда всё кончится, мы возненавидим друг друга. В тот миг, когда мы обнаружим себя замёрзшими и потными на полу сортира, в миг, когда мы оба кончим, смотреть нам больше друг на друга не захочется.
Единственные, которого мы возненавидим больше друг друга — это мы сами.
Вот единственные несколько минут, когда я могу побыть человеком.
Только в эти минуты мне не одиноко.
И, продолжая скакать на мне вверх-вниз, Нико спрашивает:
— Так когда мне идти знакомиться с твоей мамой?
И:
— Никогда, — отвечаю я. — То есть, это невозможно.
А Нико, всем своим телом сжимающая меня и выдавливающая своими кипящими влажными внутренностями, спрашивает:
— Она в тюряге, или в дурке, или что?
Да-да, почти всю жизнь проторчала.
Спросите парня про его маму во время секса — и большой взрыв можно задержать навсегда.
Нико спрашивает:
— Так она что, уже умерла?
А я отвечаю:
— Вроде того.
Глава 3
Теперь уже, когда иду навещать свою маму, я даже не прикидываюсь собой.
Чёрт, я даже не прикидываюсь, будто близко с собой знаком.
Уже нет.
У моей мамы, похоже, единственное занятие на данный момент — терять вес. То, что от неё осталось — настолько худое, что она кажется куклой. Каким-то спецэффектом. У неё уже просто не хватит жёлтой кожи, чтобы туда поместился живой человек. Её тонкие кукольные ручки шарят по одеялу, постоянно подбирая кусочки пуха. Её сморщенная голова вот-вот развалится у питьевой соломинки во рту. Когда я приходил в роли себя, в роли её сына, Виктора Манчини, ни один из тех визитов не длился дольше десяти минут: потом она звонила, вызывала медсестру, и говорила мне, что, мол, очень устала.
Потом, в одну из недель, мама решила, что я какой-то назначенный судом государственный защитник, представлявший её интересы пару раз — Фред Гастингс. Её лицо распахивается навстречу, когда она замечает меня, потом она укладывается назад, на кучу подушек, и слегка качает головой со словами:
— О, Фред, — говорит. — Мои отпечатки были по всем тем коробкам краски для волос. Это было дело о создании угрозы по небрежности, его открыли и закрыли, но всё равно — получилась потрясающая социально-политическая акция.
Отвечаю ей, что на магазинных камерах безопасности всё выглядело по-другому.
Плюс там было обвинение в похищении ребёнка. Тоже в записи на видеоленте.
А она смеётся, в самом деле смеётся, и говорит:
— Фред, и ты был таким дурачком, что пытался меня спаси.
В таком духе она болтает полчаса, в основном про то происшествие с перепутанной краской для волос. Потом просит меня принести газету из зала.
В коридоре возле её комнаты стоит какая-то врач, женщина в белом халате с планшеткой в руках. Длинные чёрные волосы у неё скручены на затылке в нечто, напоминающее по форме маленький чёрный мозг. Она без косметики, поэтому лицо её смотрится как нормальная кожа. Из нагрудного кармана торчит чёрная оправа сложенных очков.
Не ей ли назначена миссис Манчини, спрашиваю я.
Женщина-врач заглядывает в планшетку. Раскрывает очки, напяливает их и снова смотрит, всё время повторяя:
— Миссис Манчини, миссис Манчини, миссис Манчини…
Рукой непрерывно выщёлкивает и отщёлкивает шариковую ручку.
Спрашиваю:
— Почему она всё время теряет вес?
Кожа вдоль просветов её причёски, кожа над и под ушами докторши так чиста и бела, как должна выглядеть и кожа в других её просветах. Если бы женщины знали, как воспринимаются их уши: этот упругий край из плоти, маленький оттенённый капюшончик сверху, все эти гладкие линии, спиралью влекущие в тугие тёмные внутренности, — да, пожалуй, большая часть женщин ходила бы со спущенными волосами.
— Миссис Манчини, — объясняет мне эта. — Нужна трубка для питания. Она чувствует голод, но забыла, что означает это чувство. Следовательно, не ест.
Спрашиваю:
— Ну, а сколько такая трубка будет стоить?
Медсестра зовёт по коридору:
— Пэйж?
Женщина-врач разглядывает меня, одетого в бриджи и камзол, в напудренный парик и башмаки с пряжками, спрашивает:
— И кто же вы такой?
Сестра зовёт:
— Мисс Маршалл?
Про мою работу тут слишком долго рассказывать.
— Я вроде как представитель трудового народа ранней колониальной Америки.
— Какой ещё? — спрашивает она.
— Ирландский наёмный слуга.
Она смотрит на меня молча, покачивая головой. Потом опускает взгляд на диаграмму.
— Либо мы поставим ей в желудок трубку, — говорит врач. — Либо она умрёт с голоду.
Заглядываю в тёмные тайны, сокрытые во внутренностях её уха, и спрашиваю — может, лучше рассмотрим ещё какие-нибудь варианты?
Вглубь по коридору стоит медсестра, и кричит, уперев в бока кулаки:
— Мисс Маршалл!
А врач вздрагивает. Поднимает указательный палец, чтобы я замолчал, и просит:
— Послушайте, — говорит. — Мне в самом деле нужно идти завершать обход. Давайте продолжим разговор в ваш следующий визит.
Потом оборачивается и проходит десять из двенадцати шагов к тому месту, где ждёт медсестра, и произносит:
— Сестра Гилмэн, — говорит она, её голос звучит напором и слова врезаются друг в друга. — Вы могли бы проявить малейшее уважение к моей персоне и назвать меня доктор Маршалл, — говорит. — Особенно в присутствии посетителя, — говорит. — Особенно если вы собрались орать через весь коридор. Это минимум вежливости, сестра Гилмэн, но я считаю, что его заслуживаю, и мне кажется, что если вы сами начнёте вести себя как профессионал, то обнаружите, что и другие вокруг совершенно точно проявят куда больше желания сотрудничать…
К тому времени, как я приношу газету из зала, мама уже спит. Её жуткие жёлтые руки скрещены на груди, пластиковый больничный браслет заварен на запястье.
Глава 4
В тот миг, когда Дэнни наклоняется, с него падает парик, приземляясь в грязь и лошадиный навоз, а почти две сотни японских туристов хихикают и толпятся спереди, чтобы заснять на видеоплёнку его бритую голову.
Говорю:
— Извини, — и лезу поднимать парик. Он уже не особо белый, к тому же воняет, — ведь, пожалуй, тысячи собак и цыплят отливают на этом месте каждый день.
Когда он нагнулся — галстук свесился ему на лицо, не давая смотреть.
— Братан, — просит Дэнни. — Скажи мне, что там творится?
Вот он я, трудовой народ ранней колониальной Америки.
Дурацкое дерьмо, которое мы делаем за деньги.
С краю городской площади за нами наблюдает Его Высочество Лорд Чарли, губернатор колонии, торчит со скрещенными руками и ногами, расставленными почти на десять футов друг от друга. Доярки таскают туда-сюда вёдра с молоком. Башмачники стучат молотками по башмакам. Кузнец всё время колотит вдали по одной и той же железяке, прикидываясь, как и все здесь, что не смотрит на Дэнни, стоящего раком посреди городской площади, снова запираемого в колодки.
— Меня поймали, когда жевал жвачку, братан, — сообщает Дэнни моим ногам.
В согнутом положении у него текут сопли, и он начинает хлюпать.
— Сто пудов, — говорит он, шмыгая носом. — Его Высочество на этот раз настучит городскому совету.
Верхняя деревянная половина колодок поворачивается, смыкаясь вокруг его шеи, и я осторожно пристраиваю её на место, стараясь не прищемить ему кожу. Говорю:
— Извини, братан, тут будет прохладненько.
Потом цепляю висячий замок. Потом выуживаю кусок тряпья из камзольного кармана.
Прозрачная маленькая капля болтается на кончике носа Дэнни, поэтому я прикладываю к нему тряпку и командую:
— Дуй, братан.
Дэнни выдувает длинную упрямую соплю, шлепок которой я чувствую сквозь тряпьё.
Тряпка немного дрянная и уже попользованная, но стоит мне предложить ему милый чистенький носовой платок — и я буду следующим в очереди на дисциплинарные меры. Здесь бессчётное число вещей, за которые могут натянуть.
На его затылке кто-то оставил фломастером надпись «Съешь меня», ярко-красного цвета, поэтому вытряхиваю его говёный паричок и пытаюсь прикрыть им написанное, правда, парик весь напитался мерзкой коричневой воды, которая струйками сбегает по бритым бокам головы и капает с кончика его носа.
— Меня сто пудов отправят в изгнание, — говорит он, шмыгая носом.
Замерзая и начиная дрожать, Дэнни сообщает:
— Братан, там дует… Кажется, у меня сзади рубашка вылезла из бриджей.
Да, он прав, — а туристы снимают щель его задницы со всех ракурсов. Губернатор колонии таращится на это, а туристы не прекращают съёмку, пока я не хватаю обеими руками пояс Дэнни и не подтягиваю его вверх.
Дэнни рассказывает:
— Хорошая сторона того, что торчу в колодках — я здесь набрал уже три недели воздержания, — говорит. — Тут я по крайней мере не могу каждые полчаса бегать в уборную чтобы, ну, погонять.
А я советую:
— Осторожнее с этими реабилитациями, братан. Ты рискуешь взорваться.
Беру его левую руку и закрепляю её на месте, потом правую. Этим летом Дэнни столько времени проторчал в колодках, что у него на запястьях и шее остались белые кольца, на тех местах, которых никогда не достигал солнечный свет.
— В понедельник, — рассказывает Дэнни. — Я забыл снять часы.
Парик снова соскальзывает, мокро шлёпаясь в грязь. Галстук, намокший от соплей и дерьма, хлопает ему по лицу. Японцы хихикают, как будто мы здесь разыгрываем какую-то сценку.
Губернатор колонии продолжает пялиться на меня с Дэнни на предмет наших исторических несоответствий, чтобы добиться в городском совете изгнания нас в дикие пустоши: выпереть за городские ворота, чтобы дикари расстреляли стрелами и устроили резню нашим безработным жопам.
— Во вторник, — сообщает Дэнни моим башмакам. — Его Высочество заметил, что у меня на губах крем от обветривания.
С каждым разом, когда я поднимаю дебильный парик, он становится тяжелее. На этот раз вытряхиваю его об отворот башмака, прежде чем прикрыть им слова «Съешь меня».
— Сегодня утром, — рассказывает Дэнни, шмыгая носом. Сплёвывает какую-то коричневую дрянь, натёкшую ему в рот. — Перед завтраком, послушница Лэндсон засекла меня, когда курил сигарету у молитвенного дома. А потом, когда я тут торчал, какой-то мелкий засранный четвероклассник стащил мой парик и написал мне на голове вот это дерьмо.
Вытираю сопливой тряпкой большую часть грязи у его рта и глаз.
Несколько чёрно-белых цыплят, — цыплят без глаз или на одной ноге, — деформированные цыплята притащились поклевать блестящие пряжки моих башмаков. Кузнец продолжает колотить по железу: два быстрых и три медленных удара, снова и снова, — становится ясно, что это ритм-секция из старой песни группы Radiohead, которая его прёт.
1 2 3 4 5