https://wodolei.ru/catalog/accessories/stul-dlya-dusha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я хочу проводить Тамару Николаевну, но она отрицательно качает головой.
Мы идем к станции. Здесь ветер сильней. Вырываясь из Тамерлановых ворот, он дует нам прямо в лицо. Я прохожу на станцию Там стоит эшелон: товарные вагоны и между ними открытые площадки с зачехленными орудиями. Их по два на каждой площадке, стволами в разные стороны. Солдаты ходят с котелками, курят, большинство их почему-то сержанты, но в офицерской форме. Понимаю, что досрочный выпуск. Наверно, из Харьковского артиллерийского. Паровоза еще нет у них, и я иду назад, где водонапорная башня. Там между деревьями стоит Тамара Николаевна…
В последний раз я с ней. Оба мы знаем это. Глаза у нее сухие, и вся она какая-то горячая. Ветер рвет и треплет ее платье и мой комбинезон. Сухая, остывающая горечь во рту.
– Как же теперь ты? – спрашивает она.
Я целую ей руки, а она гладит мои плечи. Все это уже на расстоянии, не прижимаясь друг к другу. И, когда иду я к эшелону, чувство великого освобождения приходит ко мне.
Паровоз уже стоит под парами. Закидываю набок планшет и лезу на площадку.
– Эй, летчик, едешь куда? – спрашивает меня сержант-артиллерист.
– Мне недалеко, – говорю.
– Военная, значит, тайна, – шутит кто-то.
Молчу, сижу, удерживаясь руками, на борту площадки. Над головой у меня под углом в небо орудийный ствол. В вагонах, видимо, мало людей, все здесь. Состав тихо, совсем незаметно трогается, и сразу почему-то стихает ветер. Я встаю и молча смотрю в сторону водонапорной башни. Там, у деревьев различаю знакомую фигуру. Тамара Николаевна тоже стоит неподвижно и не машет рукой. Поезд медленно втягивается в черную тень горы, и ничего больше не видно…
Усаживаюсь снова на плотный деревянный борт. Поезд все больше набирает скорость. Овалы гор выступают то слева, то справа, сдвигаются все плотнее. Звездное небо между ними сияет черной глубокой рекой.
Артиллеристы поют песню. Я не знаю ее и начинаю слушать, пораженный какой-то незримой, таинственной связью ее с той жизнью, которой я живу.
Чуть горит зари полоска узкая,
Золотая тихая струя;
Ой, ты, мать-земля, равнина русская,
Дорогая родина моя.
Никакого отношения как будто не имеют эти горы, сухие волны песка за ними и другие, еще более высокие горы с белыми вершинами к тому, о чем тут поется. И я ведь тоже никогда не видел России. Но вдруг ясно, пронзительно ощущаю, что все это связано: моя эскадрилья, колхозники, собирающие дыни, Надька, Ирка, Тамара Николаевна, все-все, что было и будет со мной. И эти вот артиллеристы, которых не вижу в темноте, близкие мне люди, и ближе ничего не может быть. Сердце мое сжимается, потому что непонятно откуда, но знаю я эти слова.
В серебре деревья, как хрустальные.
Поют задумчивыми голосами артиллеристы в глубине Тамерлановых гор. А дальше все уже вовсе близко:
Но тревожен зимний их узор,
И бегут, бегут дороги дальние
В голубой заснеженный простор.
Голоса твердеют, наливаются слезами. И вдруг явственно слышу звон колоколов с того, взорванного собора.
Никому не взять твои сокровища,
На последний бой благослови.
На дорогах черные чудовища
Захлебнутся в собственной крови…
Под утро поезд тихо, замедляя ход, выбирается из знакомых холмов. Артиллеристы спят, завернувшись в шинели, привалив головы к орудийным колесам; Осторожно переступаю через них, пробираясь к краю площадки. Лица у спящих спокойные, утренние тени на них. Задержавшись у края, смотрю еще некоторое время. Им выдали шинели, значит, туда…
Состав еще не остановился, но я неслышно спрыгиваю, иду по пустой станции. Потом садами дохожу до арыка, сворачиваю по нему влево. Наши уже умываются, собираются к машинам.
Комэска здесь. Он не смотрит в мою сторону, нервно подергивает пояс. Потом приезжает Чистяков, хмуро бросает, проходя:
– Долетался… артист!
Это совсем плохо, что он не ругается. Ребята стоят молчаливой стеной возле меня. Гришка как-то все набирает воздух в грудь и вздыхает. А я почему-то совершенно спокоен. Мне легко и просто.
Меня без сопровождения посылают в штаб. Прихожу к капитану Горбунову, и тот определяет меня на «губу». Там теперь Кудрявцев, а в обед привозят еще Шурку Бочкова. На них уже имеется приказ.
Еще утром вызывают меня на допрос. Начальник школы сидит с каким-то черным лицом и ни о чем не спрашивает. Зато подполковник Щербатов все домогается своим высоким голосом:
– Так почему вы улетели в другую эскадрилью, курсант Тираспольский?
Я молчу, стою как каменный.
– Может быть, с управлением что-нибудь или с курса сбился? – подсказывает маленький капитан Горбунов. – Бывает так, вдруг аэродром человек теряет.
– Ну да, училище вон кончает и среди бела дня аэродром потерял! – с мелким смешком говорит Щербатов, показывая желтые зубы. И вдруг лицо его выдвигается вперед, делается каким-то острым. – В трибунал, нечего тут антимонии разводить!
Начальник школы будто не слышит. Капитан Горбунов старательно разглаживает ладонями брюки на коленях. А Щербатов снова пристает ко мне:
– Не хотите говорить, Тираспольский? Я знаю, в чем тут дело. У нас есть сведения…
Когда выхожу из штаба, замечаю в углу двора сержанта Щербатова. Его рожа как-то паскудно улыбается и сразу пропадает из поля зрения. Чего он-то здесь вертится?
Приезжают на «виллисе» наш комэска и командир отряда, идут к полковнику. К вечеру уже девчонки из штаба сообщают мне обо всем.
Комэска и Чистяков требовали одной строгой «губы». Так же и капитан Горбунов был на их стороне. Полковник Бабаков тоже бы согласился, но Щербатов припомнил тут и Каретникова с Ларионовой, и инструктора ПДС Тоньку Василевскую. Та рыжая дурочка, еще несовершеннолетняя и только аэроклуб закончила, наделала платков из вытяжных парашютов резерва и раздарила их курсантам с вышитыми инициалами. У меня тоже есть ее подарок. Комэска не дал ее судить, а лишь услал назад в Ташкент, откуда она приехала. И это Щербатов навесил эскадрилье. Однако, как ни стоял он на трибунале, решено меня за недисциплинированность провести приказом только на месяц штрафной…
Четыре дня еще хожу на танцы с Иркой и Надькой. В карауле свои, и тут сам Щербатов ничего не может сделать. Днем тоже ошиваюсь в старом городе, в садах. Там опять встречаю сына подполковника Щербатова. Он всякий раз прячется от меня.
Подолгу сижу у мельницы, смотрю, как мутная вода тихо вытекает из-под дувала. Мельница не работает. Когда иду мимо базарчика в конце сквера, то вижу пожилую женщину с тонким лицом. Она продает шелковицу стаканами, здесь есть и какая-то поздняя, осенняя шелковица. Рядом с ней тихо сидят на земле трое детей: девочка и два мальчика. Я здороваюсь с этой женщиной. Она узнает меня и кивает головой, как знакомому.
На почте пишу письма. Выхожу на улицу, иду вдоль палисадников. Как будто и не было прошедшего месяца. Лишь листья на деревьях запылились за лето. Паутина летает в воздухе, липнет к лицу…
Только когда прихожу в эскадрилью, что-то подкатывается к горлу. В коридоре пусто, все на полетах. Долго стою у стены и смотрю. «Будь таким, как Покрышкин!», «Будь таким, как Луганский!», «Будь таким, как Кожедуб!»
А еще через день я, Кудрявцев и Шурка Бочков сидим в поезде. Без погон и звездочек на пилотках. С нами Со, Валька Титов и Мансуров с Мучником. Поезд втягивается в холмы, они сдвигаются, растут, все уже становится полоска черного звездного неба над головой, и я еду той же дорогой, что и неделю назад, только в обратную сторону…
Желто полыхнув у самой земли, гаснет ракета. Это у них последняя, судя по времени. Полная тишина стоит в мире, даже дождь не шуршит больше в штабелях старого торфа. В этот предутренний час мы всегда уползаем к себе, оставляя только секреты. Но сегодня все мы здесь, до последнего человека. Капитан и оба лейтенанта лежат где-то за нами. Часа полтора назад Даньковец, Никитин и еще восемь человек уползли через проход в минном поле, куда ходили мы за «языком». Даньковец потом вернулся и лежит теперь недалеко от меня.
Немцы опять беспокоились всю ночь, светили ракетами и били из пулеметов, не показывая головы. Два, раза они садили в глубину болота мины откуда-то с горы. Все было, как в обычную «белую ночь», только мы на этот раз не стреляем. Сейчас они вовсе успокоились и серый предутренний туман стоит над их окопами. За ними темнеет косогор, где доты. Там тоже тихо.
Мы лежим уже второй час, ждем утра. От спирта или от горячей мясной каши мне даже жарко. Шинель я, как и другие, держу наброшенной на спину. «Шмайссер» бросил и привычно чувствую карабин боком и локтем. За поясом сзади – гранаты. Их длинные деревянные ручки и впрямь удобны для такого дела. Еще нож в сапоге, тоже немецкий. Время идет так, как нужно: ждать я научился.
Рассвет не наступает, но небо делается выше. У немцев, наверно, спят. И нигде, ни вправо, ни влево от нас, не слышно какого-нибудь дальнего грома. Воздух густеет, становится совсем черным. И тут что-то непонятное толкает меня в плечи. Ни шороха, ни звука не доносится ниоткуда, но я знаю, что все сейчас это почувствовали. Тело мое напрягается. Проходит еще минута, и хорошо знакомый мне хриплый голос запевает:
Как на Ришельев-ской да у-угол Дериба-совской…
Это песня с Молдаванки, и Даньковец поет ее, неспешно выговаривая слова, как где-нибудь за столом, выставленным под акацию на узкий, мощенный булыжником двор. Ее пели всегда без женщин, пьяно перемигиваясь, матросы с «дубков» и старые уже биндюжники с воловьими глазами. Пели с лихой и какой-то добродушной ухмылкой. Тут, ночью, на этом болоте, песня действует неожиданно. Чувствую, как внутри меня отпускает что-то, тянувшее душу. Все на свете делается проще, яснее, и жизнь моя не имеет большой ценности, Радостная, злая кровь медленно приливает к голове.
В восемь часов ве-ечера был свершен налет.
Поет Даньковец, и мы начинаем мерно, глухо, в сто двадцать голосов:
Гу-га, гy-га, гу-га, гу-га.
Немцы молчат. Только одинокая очередь срывается у них и тут же кончается. Взволнованные голоса доносятся до нас, то ли команды, то ли еще что-то.
Шум у немцев усиливается – он слышится теперь здесь, на болоте, и где-то в глубине у них, на косогоре. А мы, приподнявшись на локтях, в полный голос говорим в их сторону: гу-га, гу-га, гу-га, гу-га.
Чиркает одна, вторая ракета, но падают как-то беспорядочно, в стороне от нас. Их мертвый огонь только мешает увидеть что-то в серой мгле рассвета.
Лаца-дрица, бабушка здорова.
Да гу-га, гу-га, гу-га, гу-га.
Все не стреляют немцы, и мы знаем, что руки у них дрожат.
Лаца-дрица, бабушка живет…
Теперь и там, в глубине немецких позиций, куда заползли наши, слышится медленное, неотвратимое:
Гу-га, гу-га…
Кажется, узнаю голос Никитина. И за потонувшим орудием отзываются хриплые голоса, как будто болото выдыхает их. Видно уже, как приподнимаются, перебегают немцы от этих голосов в одну, потом в другую сторону. Слышны одиночные выстрелы. А мы все лежим.
Гу-га, гу-га, гу-га, гу-га.
Теперь мы встаем, все сразу, сбрасываем шинели с плеч. Впереди Даньковец, а мы за ним плотной массой, стараясь не ступать в сторону. Иванов идет сразу за мной, несет на плече пулемет. Торф мягко поддается под сапогами. Мы не бежим даже, мы идем и уже без песни, в такт шагу кричим:
Гу-га, гу-га, гу-га, гу-га…
Гремят где-то рядом взрывы. Кто-то из наших сунулся в мины. И тут немцы начинают стрелять, только непонятно куда. Мы уже здесь, среди них, и вижу, как целая толпа немцев, человек десять, бежит куда-то мимо нас, перескакивая через свои окопы. Иванов втыкает сошки пулемета в торфяной бугор, ложится и начинает бить в упор. Немцы остановились, словно наткнулись на стену. Я почему-то не ложусь и стреляю с руки.
– Гу-га, гу-га! – кричу я.
Рядом тоже кричат и стреляют куда-то вниз, в ходы сообщения и в стороны очередями из автоматов. Потом мы идем вперед, спотыкаясь, падая и выбираясь из воронок. Где-то тут, около нас гулко стучит немецкий пулемет, но пули к нам не летят.
– Гранаты! – кричит чей-то голос.
Я бросаю гранату под штабель торфа, кто-то бросает еще одну. Они рвутся, выбрасывая рыжее пламя. Но пулемет стучит безостановочно. Иду туда напрямик, вижу окоп, но не прыгаю вниз, подхожу сверху.
От удивления я даже опускаю карабин. Укрытое бревнами и землей пулеметное гнездо аккуратно присыпано торфом. И деревянная скамеечка там есть. На ней сидит немец с какими-то вытаращенными глазами и весь содрогается вместе с пулеметом. Поворачиваю голову и смотрю, куда же он стреляет. Вижу, что наступил уже день. Изрытое воронками торфяное поле с развалинами на краю кажется мне знакомым. Ну да, это же наши позиции. Только зачем он туда стреляет? Там ведь никого теперь нет…
Неожиданно вижу другого немца, с белым лицом и без каски. У него в руке пулеметная лента, и он смотрит на меня, не мигая. Сажу в него из карабина, а он все стоит, лишь светлые волосы чуть шевелятся от ветра. Только теперь соображаю, что карабин не заряжен. У меня полные карманы обойм, но я лезу рукой за пояс, достаю гранату. Делаю шаг назад, потом второй, нащупываю выступ.
– Гу-га, – говорю, бросаю гранату и падаю зачем-то не вперед, а на спину. Ноги мои подбрасывает, и сразу становится им тепло.
Встаю и смотрю туда. Еще сыпется торф, и появляется тот же немец с белым лицом. У него в отведенной руке автомат. Он оглядывается на меня и уходит по окопу сначала медленно, потом все быстрее. Я иду за ним. Немец еще раз оглядывается и уже бежит. Я тоже бегу, мне поверху неудобно, ноги скользят, проваливаются в ямы. Какие-то люди мешают мне, перебегают дорогу. Сталкиваюсь с одним из них, вижу, что это другой немец в каске. Этот мне не нужен. Отталкиваю его и бегу дальше, не выпуская из виду того, с белым лицом. Он вылезает из окопа, останавливается и тянет, дергает из-под локтя свой автомат. Я стою напротив и не обращаю на это внимания. Лицо у него вовсе расплылось, и нос, рот – все слилось в какой-то неясный белый круг. Глаз я не вижу, только мокрые волосы по краям этого круга.
– Ты б… худая, – говорю. – Бежишь!
И бью не прикладом, а дулом вперед, в середину круга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18


А-П

П-Я