https://wodolei.ru/catalog/mebel/dlya-vannoj-pod-stiralnuyu-mashinu/
Почему страшная информация не показалась неестественной? Оттого, что тот по-хамски послал его сегодня по телефону? Но это ерунда. Они вообще сосуществовали, потому что был Виктор Иванович. Он сажал их ошуюю и одесную и таким образом запрещал противоречия. Много раньше дважды в год на дни рождения хозяина и хозяйки они сидели за большим столом только семьями. Он с Натальей и Зинченко с Татьяной. Женщины болтали про свое, а они, мужики, расплавлялись под действием коньяка и воспоминаний. Как-то хорошо вспоминалась Раздольская. И какой там особенный воздух - сладкий, но и с горчинкой тоже, и как временами он сухой и паленый, когда веет от калмыков, а временами нежный и влажный, когда от моря. И какая там на базаре продавалась рыба в те времена, когда они были мальчишками. Всегда в этом месте Виктор Иванович грустнел и говорил, что он по сравнению с ними - старик, и не годы это определяют, война. И начинал вспоминать войну. Кравчук честно признавался потом Наталье, именно в эти минуты ему всегда хотелось уйти. Потому что он все это слышал раз сто, а может, двести. Например, эту байку, как их полковой или какой там еще повар автоматически набирал в руку одинаковое количество фарша для котлет, проверяй хоть на каких электронных весах. Что однажды какая-то заблудившаяся или сошедшая с ума пуля тихонько пролетела сбоку и сбила с груди Виктора Ивановича осоавиахимовский значок. Что как-то они захватили немецкую кухню и навалились на их гороховый суп и потом едва не проиграли сражение, так их всех пронесло. «Неподходящая для русского человека пища - этот немецкий суп».
– Это была чечевица, а не горох! - почему-то каждый раз (в пятисотый, семисотый, тысячный) взвизгивала Фаина Ивановна. - Чечевица! Я убеждена!
Кравчук как-то посмотрел в момент такого разговора на Татьяну. Она выдергивала ей одной видимую нитку из рукава. В другой раз она выдергивала нитку из пояса, оглаживала толстые листья столетника или сцепляла две вилки вместе и, положив на стол, раскачивала их, как детскую качалку.
Чем дальше шло время, тем глупее казались воспоминания Виктора Ивановича, тем багровее становился Зинченко, тем выше звенел голос Фаины, призывающей петь, тем больше ниток надо было выдернуть Татьяне.
Кравчук давно себе сказал: Виктор Иванович и устарел, и поглупел. Но мало ли что он себе говорил. Виктор Иванович старшой в их команде. Поэтому ошуюю и одесную продолжали существовать. Тем более был между ними Петрушка, со всех сторон в доме Виктора Ивановича пялились на них его картинки. Не будь этой тайной родственной связи, не простил бы ему Бэлы Виктор Иванович.
Первый раз Валентин увидел, что Наталья пьет профессионально, тоже у Виктора Ивановича. Фаина праздновала свое пятидесятилетие. Сидела во главе стола в блестящем платье, с прической на одно ухо, вся такая «под пожилую молодую», народу собралось много, их «землячество» растворилось в общей куче, и Наталья оказалась не рядом, а как раз напротив. Возле нее сидел один именитый, сильно пьющий главный режиссер, которого явно раздражала длительность пауз между рюмками и витиеватость тостов. Он крутанулся с бутылкой к соседу, но тот, картинно приложив ладонь к груди, сказал, что на машине. Тихим выразительным матом ругнулся режиссер, все-таки стесняясь пить в одиночку, и увидел, как с другой стороны очень незаметно между салатов и прочей снеди к нему целенаправленно двигается рюмочка. Валентин остолбенел тогда от этого враз возникшего между ними взаимопонимания, от этих согласованно-одновременных быстрых заглатываний, от их какой-то прямо родственной нежности друг к другу, оттого, что у обоих тарелки с едой оказались нетронуты, а уже через полчаса режиссер, привстав, перенес к себе поближе следующую бутылку коньяка, а Наталья, как в хорошо изученном танце, сделала это свое легкое, почти воздушное движение - одним пальчиком подвинула рюмку. В паузе перед горячим он ей сказал: «Ты много пьешь…» «Да ты что, зайчик?» - ответила она, глядя на него нежно. И ушла к Татьяне, чуть заплетающимися ногами. Он шел за ней, потому что жуткий, какой-то смертный страх охватил его. Как будто она шла не через комнату, а по мосту, под которым уже лежит мина, и сейчас отсчитываются последние секунды.
– Сядешь со мной, - грубо сказал он Наталье. Татьяна посмотрела на него весело, видимо, решила, что бедный Кравчук приревновал жену к этому облезлому, угреватому режиссеру.
– Сяду, сяду, - засмеялась Наталья.
И он успокоился, еще долго он вот так же успокаивался от искренних обещаний, от искренней лжи, от искренней хитрости.
Когда уже все было испробовано, он возненавидел Наталью люто, как врага, как горе, и даже Зинченко - Зинченко! - с которым у него никогда никакого человеческого взаимопонимания не было, а было только это - ошуюю и одесную, - сказал, что пьющая баба - дело, конечно, последнее. Именно тогда он картинно поседел. Было в этом что-то издевательское - красивая седина на горе. Но было именно так.
– Какой вы стали интересный! - говорила редакционная машинистка и поводила толстыми плечами так, чтоб сомнений в ее словах не оставалось. - Просто тронь - упаду!
Кравчук бежал из машбюро с ощущением какого-то необъяснимого ужаса. Он не входил в лифт с женщинами, его раздражало, возмущало в них все - слова, жесты, косметику просто видеть не мог: черную тушь продолженных до висков век, крашеные подглазья, какие-то нечеловечески вычерченные рты. Случайно, из-за ангины, попал к врачу, а та, выписывая лекарство, тут же переправила его к невропатологу. От крохотных синих таблеток наступила апатия. Было все все равно. Даже сын. Спал по двенадцать часов. Гуляла вовсю освобожденная от опеки Наталья. Он почти не слышал.
Однажды проснулся рано, спокойный, отдохнувший. В кухне тихо-тихо пил чай сын. Вышел к нему. Увидел серьезного сосредоточенного мальчика в грязном свитере. Проводил его в школу и тут же, утром, рванулся в ГУМ, купил ему новые рубашки, новый свитер, спортивную куртку. Когда вернулся, Наталья с больной с похмелья головой бестолково ходила по квартире. Прошли мимо друг друга, как чужие.
Но понял - из ямы выскочил. А вскоре пришла в редакцию Бэла. Чистая, холеная, из другого мира, из другого теста. Смотрел на нее и думал - есть же такие! С такими, наверное, все иначе… Вся судьба… И застучало в висках: судьба, судьба… Ее же полагается делать? Разве не об этом он исписал километры страниц? И тогда Татьяна прибежала к нему с кулаками. Не фигурально, нет, самым настоящим образом. Прослышала про Бэлу и прибежала.
– Я убью тебя, слышишь, убью! - И шла на него так рьяно, что он не то что испугался, а забеспокоился точно.
– Я бы тоже запила, говорю тебе чистую правду, но меня рвет от первой рюмки. Это беда моя, а не счастье. Я бы пила с ней, с Наташкой, потому что я ее понимаю… Мы все живем плохо, Валя, плохо! И чем живем вроде бы лучше, тем на самом деле хуже. Неужели ты этого не чувствуешь? Нет? Или врешь? Чувствуешь, а врешь? Нас всех, понимаешь, всех, как черной пеленой накрыло, и мы ничего не видим, мы слепые, мы глухие… Валя! Мы плохие! Ты не думал никогда, что мы плохие? Ты помнишь моего отца? Вот пока он жил, я знала - я хорошая… Ах ты господи! Я не о том… Наташка твоя - звездочка. В пелене она, Валя, в пелене… Ну, как же ты ее бросишь? Зачем же ты тогда на свет народился, если можешь человека бросить, чтоб он загинул? Валя! Я тебе отцом своим клянусь, не может быть счастья на несчастье… Думай об этом, думай! Валя! Хочешь, я на колени перед тобой встану… Только не бросай ее, не бросай!
И встала. Пришлось ее подымать, потому что от обилия произнесенных слов она сама же и рухнула, и разревелась, и ушла от него, размазывая по лицу слезы.
Бэла ничего этого не знает. Она уже была, а он все-таки сделал еще одну попытку спасти Наталью. Повез ее в Дмитров, к специалисту. Наталья сидела тихо, забившись в угол машины, пряча руки в рукава цигейковой шубки.
Когда шли по двору больницы, сказала ему:
– Ну зачем ты меня ведешь? Зачем тебе сразу две женщины?
Он втолкнул ее в кабинет.
– Она не хочет лечиться, - сказал ему потом врач.
Бэла не пришлась их землячеству. Она была «всесторонне чужая». Это вслух выраженная куриная мысль Фаины. Бэла не пела в застольях их песни. Когда Фаина визгливо затевала «Тополя, тополя, беспокойной весной вы шумите листвой…», Валентин чувствовал, как Бэла сначала вздрагивала, а потом напрягалась.
– Это же твоя специальность, - смеясь, говорил ей Валентин, - художественная самодеятельность. Ты должна слушать и восторгаться…
– Хорошо, - говорила она. - Я постараюсь привыкнуть. Но это ужасающе, Валечка… Они так кричат…
Когда в середине застолья согласно вековой традиции Фаина Ивановна выносила из спальни аккордеон, две женщины как взлетали из-за стола, Бэла и невестка Виктора Ивановича. Валентин видел: зашли в самую дальнюю комнату и закрыли за собой дверь. И еще Валентин заметил: невестка забрала с собой дочку, которая смотрела телевизор в холле. Кравчук тогда внимательно стал смотреть на оруще поющих. Пуще всех, конечно, старались хозяева дома, очень им стремились соответствовать все подчиненные Виктора Ивановича. Зинченко не пел, он никогда не пел. Он сидел, будто обтянутый непробиваемой пленкой, и только глаза его поблескивали в прорезях пленки насмешливо и недобро.
…Кравчук набрал номер Виктора Ивановича - ответа не было.
Зинченко звонить не хотелось, более того, после информации Шихмана возникла мысль, что надо бы с ним разрубить все связывающие корни. Взяточничество- дело последнее. Слава богу, у него с ним общих дел - ноль. И вдруг понял, что у Виктора Ивановича дела могли быть. Вот откуда эта торопливость с его отстранением, вот почему и его сегодня «закрыли». Кравчук просто кожей ощутил этот щуп, который миллиметр за миллиметром ошаривает его жизнь, и он перед ним голый, голый… Нет за мной греха, хотелось крикнуть оглядывающим его невидимкам.
А в кабинет уже заходили люди, Шихман внимательно смотрел на Кравчука.
– Все о'кей, Борис! - бросил небрежно, будто о каком-то их общем деле.
Шихман понимающе кивнул. И тут раздался звонок.
Прямого телефона. Кравчук схватил трубку. «Я люблю тебя», - сказала Бэла.
Летучка шла своим ходом. Кравчук ничего не слышал. Хоть и сказал он о'кей, но все в нем разладилось, все сдвинулось с места. Надо себя собрать, но не знал, с чего начать. Он вспомнил усталые глаза врача, которой предложил на шоссе свою кровь. «Напишите лучше правду», - ответила она. Короче, предложила ему заниматься своим делом. Что есть его дело? Герои? Правда?
В чем, в чем, а в своей профессиональной силе он не сомневался никогда. И никогда не стоял перед вопросом, писать или не писать. Дело в том, что любой факт можно повернуть так, как тебе угодно, создать свою позицию правды. Как там говаривал Чехов? Хотите рассказ о чернильнице? Это про него! Он тоже на своем журналистском уровне - никогда в писатели не рвался - может рассказать о любой вещи, любом событии, и это будет то, что надо. «Напишите правду». А что такое правда? Вы видели хоть одного человека на земле, который считал бы себя неправым, считал бы, что не так живет, не за то получает деньги? Самый последний подонок считает себя правым на этой земле.
И если собрать всех, виновных хотя бы в этой аварии на дороге, они закричат каждый свою правду в десять, двадцать горл, и это будет правда о резине, об асфальте, о графике, о зарплате, о нехватке кадров, и такая раздробленная правда окажется уже и не правдой вовсе… Потому что правда - одна. А половина правды - уже ложь… И не складывается правда из маленьких правд, как и не делится на части. Не числитель она и не знаменатель… Не дробь, одним словом… Думал ли он когда об этом? А не думал! Была конкретная жизнь со своими правилами, со своими условиями игры. Он с наслаждением принимал новые условия, новые правила, даже если сегодняшние напрочь перечеркивали вчерашние… Разве он один такой? Разве это не закон профессии, в которой он мастак? Так чего его развезло? Аварий не видел? Или надо самому звездануться, чтоб понять: что-то с тобой не то?.. Не взяточник, не вор, не насильник, а дерьмо все-таки порядочное… Ишь, как рвал сувениры, как чужой соломкой хотел выстелить себе дорожку! Куда? Так, может, правильно развернуло тебя вспять? И не просто так плакал сегодня мужичок в красном? Может, он о тебе плакал, о душе твоей поганой? Ну уж нет! Возмутился Кравчук. Это уж слишком.
Спокойно! Спокойно! Спокойно!
Надо подбить бабки.
…Он никуда не едет. Плохо, но не смертельно…
Поедет туристом…
…Лопнуло их славное землячество, в честь которого он еще утром пел дифирамбы. Не смертельно, товарищи! Бэле неприятны их общие застолья, а Зинченко он всегда не любил. Мурло эмтээсовское. Надо что-то подарить Виктору Ивановичу под занавес. Он знает - что… Есть у Петрушки одна картина. «Автопортрет» называется. Петрушка пялится в зеркало. Два человека, разделенные гладкой холодной поверхностью. Два одинаковых и два таких разных мальчишки, что он его спросил: «Ты действительно такой?» «Я еще и третий!» - засмеялся Петрушка.
…Что еще? Он дал утром деньги Наталье. Дурак! Но это тот самый случай, когда уже ничего нельзя сделать. Значит, и нечего думать. Но застонало, заныло… Фантомные боли… Повторял он… Фантомные… Болит то, чего нет…
…Надо восстановить сувениры. Редакционные сувениры, которые разобрал. Все до одного! Он заберет их домой, а Бэла все вошьет и вклеит. Истерику после себя оставлять нельзя. И спасибо несчастному автобусу, что не доехал он до Крюкова и не пришлось унижаться до прошения. Не его это дела, не его!
И еще остаются вопросы… Например, как он нашел Василия? Шел, шел и нашел… Случайно - неслучайно…
Но интересно ведь ответить на него!…Господи, куда его несет? Ничего не случилось. Сегодня четверг, завтра пятница. Он сидит на работе, в которой понимает толк, и ему с портрета улыбается женщина, которая только что сказала: «Я тебя люблю…»
Момент сложившегося пасьянса… Так, что ли, он говорил еще утром? Дурак ты, Кравчук, дурак… Ничего у тебя не сложилось… Ничего…
ТАТЬЯНА ГОРЕЦКАЯ
Они попали в пробку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
– Это была чечевица, а не горох! - почему-то каждый раз (в пятисотый, семисотый, тысячный) взвизгивала Фаина Ивановна. - Чечевица! Я убеждена!
Кравчук как-то посмотрел в момент такого разговора на Татьяну. Она выдергивала ей одной видимую нитку из рукава. В другой раз она выдергивала нитку из пояса, оглаживала толстые листья столетника или сцепляла две вилки вместе и, положив на стол, раскачивала их, как детскую качалку.
Чем дальше шло время, тем глупее казались воспоминания Виктора Ивановича, тем багровее становился Зинченко, тем выше звенел голос Фаины, призывающей петь, тем больше ниток надо было выдернуть Татьяне.
Кравчук давно себе сказал: Виктор Иванович и устарел, и поглупел. Но мало ли что он себе говорил. Виктор Иванович старшой в их команде. Поэтому ошуюю и одесную продолжали существовать. Тем более был между ними Петрушка, со всех сторон в доме Виктора Ивановича пялились на них его картинки. Не будь этой тайной родственной связи, не простил бы ему Бэлы Виктор Иванович.
Первый раз Валентин увидел, что Наталья пьет профессионально, тоже у Виктора Ивановича. Фаина праздновала свое пятидесятилетие. Сидела во главе стола в блестящем платье, с прической на одно ухо, вся такая «под пожилую молодую», народу собралось много, их «землячество» растворилось в общей куче, и Наталья оказалась не рядом, а как раз напротив. Возле нее сидел один именитый, сильно пьющий главный режиссер, которого явно раздражала длительность пауз между рюмками и витиеватость тостов. Он крутанулся с бутылкой к соседу, но тот, картинно приложив ладонь к груди, сказал, что на машине. Тихим выразительным матом ругнулся режиссер, все-таки стесняясь пить в одиночку, и увидел, как с другой стороны очень незаметно между салатов и прочей снеди к нему целенаправленно двигается рюмочка. Валентин остолбенел тогда от этого враз возникшего между ними взаимопонимания, от этих согласованно-одновременных быстрых заглатываний, от их какой-то прямо родственной нежности друг к другу, оттого, что у обоих тарелки с едой оказались нетронуты, а уже через полчаса режиссер, привстав, перенес к себе поближе следующую бутылку коньяка, а Наталья, как в хорошо изученном танце, сделала это свое легкое, почти воздушное движение - одним пальчиком подвинула рюмку. В паузе перед горячим он ей сказал: «Ты много пьешь…» «Да ты что, зайчик?» - ответила она, глядя на него нежно. И ушла к Татьяне, чуть заплетающимися ногами. Он шел за ней, потому что жуткий, какой-то смертный страх охватил его. Как будто она шла не через комнату, а по мосту, под которым уже лежит мина, и сейчас отсчитываются последние секунды.
– Сядешь со мной, - грубо сказал он Наталье. Татьяна посмотрела на него весело, видимо, решила, что бедный Кравчук приревновал жену к этому облезлому, угреватому режиссеру.
– Сяду, сяду, - засмеялась Наталья.
И он успокоился, еще долго он вот так же успокаивался от искренних обещаний, от искренней лжи, от искренней хитрости.
Когда уже все было испробовано, он возненавидел Наталью люто, как врага, как горе, и даже Зинченко - Зинченко! - с которым у него никогда никакого человеческого взаимопонимания не было, а было только это - ошуюю и одесную, - сказал, что пьющая баба - дело, конечно, последнее. Именно тогда он картинно поседел. Было в этом что-то издевательское - красивая седина на горе. Но было именно так.
– Какой вы стали интересный! - говорила редакционная машинистка и поводила толстыми плечами так, чтоб сомнений в ее словах не оставалось. - Просто тронь - упаду!
Кравчук бежал из машбюро с ощущением какого-то необъяснимого ужаса. Он не входил в лифт с женщинами, его раздражало, возмущало в них все - слова, жесты, косметику просто видеть не мог: черную тушь продолженных до висков век, крашеные подглазья, какие-то нечеловечески вычерченные рты. Случайно, из-за ангины, попал к врачу, а та, выписывая лекарство, тут же переправила его к невропатологу. От крохотных синих таблеток наступила апатия. Было все все равно. Даже сын. Спал по двенадцать часов. Гуляла вовсю освобожденная от опеки Наталья. Он почти не слышал.
Однажды проснулся рано, спокойный, отдохнувший. В кухне тихо-тихо пил чай сын. Вышел к нему. Увидел серьезного сосредоточенного мальчика в грязном свитере. Проводил его в школу и тут же, утром, рванулся в ГУМ, купил ему новые рубашки, новый свитер, спортивную куртку. Когда вернулся, Наталья с больной с похмелья головой бестолково ходила по квартире. Прошли мимо друг друга, как чужие.
Но понял - из ямы выскочил. А вскоре пришла в редакцию Бэла. Чистая, холеная, из другого мира, из другого теста. Смотрел на нее и думал - есть же такие! С такими, наверное, все иначе… Вся судьба… И застучало в висках: судьба, судьба… Ее же полагается делать? Разве не об этом он исписал километры страниц? И тогда Татьяна прибежала к нему с кулаками. Не фигурально, нет, самым настоящим образом. Прослышала про Бэлу и прибежала.
– Я убью тебя, слышишь, убью! - И шла на него так рьяно, что он не то что испугался, а забеспокоился точно.
– Я бы тоже запила, говорю тебе чистую правду, но меня рвет от первой рюмки. Это беда моя, а не счастье. Я бы пила с ней, с Наташкой, потому что я ее понимаю… Мы все живем плохо, Валя, плохо! И чем живем вроде бы лучше, тем на самом деле хуже. Неужели ты этого не чувствуешь? Нет? Или врешь? Чувствуешь, а врешь? Нас всех, понимаешь, всех, как черной пеленой накрыло, и мы ничего не видим, мы слепые, мы глухие… Валя! Мы плохие! Ты не думал никогда, что мы плохие? Ты помнишь моего отца? Вот пока он жил, я знала - я хорошая… Ах ты господи! Я не о том… Наташка твоя - звездочка. В пелене она, Валя, в пелене… Ну, как же ты ее бросишь? Зачем же ты тогда на свет народился, если можешь человека бросить, чтоб он загинул? Валя! Я тебе отцом своим клянусь, не может быть счастья на несчастье… Думай об этом, думай! Валя! Хочешь, я на колени перед тобой встану… Только не бросай ее, не бросай!
И встала. Пришлось ее подымать, потому что от обилия произнесенных слов она сама же и рухнула, и разревелась, и ушла от него, размазывая по лицу слезы.
Бэла ничего этого не знает. Она уже была, а он все-таки сделал еще одну попытку спасти Наталью. Повез ее в Дмитров, к специалисту. Наталья сидела тихо, забившись в угол машины, пряча руки в рукава цигейковой шубки.
Когда шли по двору больницы, сказала ему:
– Ну зачем ты меня ведешь? Зачем тебе сразу две женщины?
Он втолкнул ее в кабинет.
– Она не хочет лечиться, - сказал ему потом врач.
Бэла не пришлась их землячеству. Она была «всесторонне чужая». Это вслух выраженная куриная мысль Фаины. Бэла не пела в застольях их песни. Когда Фаина визгливо затевала «Тополя, тополя, беспокойной весной вы шумите листвой…», Валентин чувствовал, как Бэла сначала вздрагивала, а потом напрягалась.
– Это же твоя специальность, - смеясь, говорил ей Валентин, - художественная самодеятельность. Ты должна слушать и восторгаться…
– Хорошо, - говорила она. - Я постараюсь привыкнуть. Но это ужасающе, Валечка… Они так кричат…
Когда в середине застолья согласно вековой традиции Фаина Ивановна выносила из спальни аккордеон, две женщины как взлетали из-за стола, Бэла и невестка Виктора Ивановича. Валентин видел: зашли в самую дальнюю комнату и закрыли за собой дверь. И еще Валентин заметил: невестка забрала с собой дочку, которая смотрела телевизор в холле. Кравчук тогда внимательно стал смотреть на оруще поющих. Пуще всех, конечно, старались хозяева дома, очень им стремились соответствовать все подчиненные Виктора Ивановича. Зинченко не пел, он никогда не пел. Он сидел, будто обтянутый непробиваемой пленкой, и только глаза его поблескивали в прорезях пленки насмешливо и недобро.
…Кравчук набрал номер Виктора Ивановича - ответа не было.
Зинченко звонить не хотелось, более того, после информации Шихмана возникла мысль, что надо бы с ним разрубить все связывающие корни. Взяточничество- дело последнее. Слава богу, у него с ним общих дел - ноль. И вдруг понял, что у Виктора Ивановича дела могли быть. Вот откуда эта торопливость с его отстранением, вот почему и его сегодня «закрыли». Кравчук просто кожей ощутил этот щуп, который миллиметр за миллиметром ошаривает его жизнь, и он перед ним голый, голый… Нет за мной греха, хотелось крикнуть оглядывающим его невидимкам.
А в кабинет уже заходили люди, Шихман внимательно смотрел на Кравчука.
– Все о'кей, Борис! - бросил небрежно, будто о каком-то их общем деле.
Шихман понимающе кивнул. И тут раздался звонок.
Прямого телефона. Кравчук схватил трубку. «Я люблю тебя», - сказала Бэла.
Летучка шла своим ходом. Кравчук ничего не слышал. Хоть и сказал он о'кей, но все в нем разладилось, все сдвинулось с места. Надо себя собрать, но не знал, с чего начать. Он вспомнил усталые глаза врача, которой предложил на шоссе свою кровь. «Напишите лучше правду», - ответила она. Короче, предложила ему заниматься своим делом. Что есть его дело? Герои? Правда?
В чем, в чем, а в своей профессиональной силе он не сомневался никогда. И никогда не стоял перед вопросом, писать или не писать. Дело в том, что любой факт можно повернуть так, как тебе угодно, создать свою позицию правды. Как там говаривал Чехов? Хотите рассказ о чернильнице? Это про него! Он тоже на своем журналистском уровне - никогда в писатели не рвался - может рассказать о любой вещи, любом событии, и это будет то, что надо. «Напишите правду». А что такое правда? Вы видели хоть одного человека на земле, который считал бы себя неправым, считал бы, что не так живет, не за то получает деньги? Самый последний подонок считает себя правым на этой земле.
И если собрать всех, виновных хотя бы в этой аварии на дороге, они закричат каждый свою правду в десять, двадцать горл, и это будет правда о резине, об асфальте, о графике, о зарплате, о нехватке кадров, и такая раздробленная правда окажется уже и не правдой вовсе… Потому что правда - одна. А половина правды - уже ложь… И не складывается правда из маленьких правд, как и не делится на части. Не числитель она и не знаменатель… Не дробь, одним словом… Думал ли он когда об этом? А не думал! Была конкретная жизнь со своими правилами, со своими условиями игры. Он с наслаждением принимал новые условия, новые правила, даже если сегодняшние напрочь перечеркивали вчерашние… Разве он один такой? Разве это не закон профессии, в которой он мастак? Так чего его развезло? Аварий не видел? Или надо самому звездануться, чтоб понять: что-то с тобой не то?.. Не взяточник, не вор, не насильник, а дерьмо все-таки порядочное… Ишь, как рвал сувениры, как чужой соломкой хотел выстелить себе дорожку! Куда? Так, может, правильно развернуло тебя вспять? И не просто так плакал сегодня мужичок в красном? Может, он о тебе плакал, о душе твоей поганой? Ну уж нет! Возмутился Кравчук. Это уж слишком.
Спокойно! Спокойно! Спокойно!
Надо подбить бабки.
…Он никуда не едет. Плохо, но не смертельно…
Поедет туристом…
…Лопнуло их славное землячество, в честь которого он еще утром пел дифирамбы. Не смертельно, товарищи! Бэле неприятны их общие застолья, а Зинченко он всегда не любил. Мурло эмтээсовское. Надо что-то подарить Виктору Ивановичу под занавес. Он знает - что… Есть у Петрушки одна картина. «Автопортрет» называется. Петрушка пялится в зеркало. Два человека, разделенные гладкой холодной поверхностью. Два одинаковых и два таких разных мальчишки, что он его спросил: «Ты действительно такой?» «Я еще и третий!» - засмеялся Петрушка.
…Что еще? Он дал утром деньги Наталье. Дурак! Но это тот самый случай, когда уже ничего нельзя сделать. Значит, и нечего думать. Но застонало, заныло… Фантомные боли… Повторял он… Фантомные… Болит то, чего нет…
…Надо восстановить сувениры. Редакционные сувениры, которые разобрал. Все до одного! Он заберет их домой, а Бэла все вошьет и вклеит. Истерику после себя оставлять нельзя. И спасибо несчастному автобусу, что не доехал он до Крюкова и не пришлось унижаться до прошения. Не его это дела, не его!
И еще остаются вопросы… Например, как он нашел Василия? Шел, шел и нашел… Случайно - неслучайно…
Но интересно ведь ответить на него!…Господи, куда его несет? Ничего не случилось. Сегодня четверг, завтра пятница. Он сидит на работе, в которой понимает толк, и ему с портрета улыбается женщина, которая только что сказала: «Я тебя люблю…»
Момент сложившегося пасьянса… Так, что ли, он говорил еще утром? Дурак ты, Кравчук, дурак… Ничего у тебя не сложилось… Ничего…
ТАТЬЯНА ГОРЕЦКАЯ
Они попали в пробку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21