Брал здесь Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вот сегодня четверг, чистый четверг… Через два дня пасха. Раньше как было? Обязательно воскресник или что-нибудь в пику… А теперь Фаина по телефону кричит: «Как же без кулича?» И яички покрасит, и скажет ему ласково: «Христос воскрес, Витя». И он ответит: «Воистину воскрес» - и поцелует ее в кислый утренний рот.
Только бы Савельич был на месте. А собственно, куда может деться восьмидесятитрехлетний старик с полупарализованными ногами? Сидит на своей каталке на террасе, строгает, лепит. Такое у него хобби. Из суховья, соломы, шишек, из любого подножного отброса делать карикатуры на великих мира сего. От Черчилля и де Голля до Толстого и Муслима Магомаева. Другого материала, считал, вышеназванное человечество не заслуживает. Из коряги-сигары вырастал и разбухал моховой, с виду мягенький Черчилль. Была серия мелких политических деятелей, сделанных Савельичем исключительно из козьего помета. Этого же заслужили у него выдающиеся женщины - Фурцева и Зыкина. Савельич всем показывал свою коллекцию, не боялся. Начинал экспозицию с самого себя, любовно сделанного из большой коровьей лепешки, патронных гильз, рыбьего пузыря и странной технической детали - детского граммофона, вставленного в то место, которое теоретически соответствовало заду Савельича.
– Мне бы дожить и посмотреть, чем вся эта заваруха кончится, - говорил он.
Виктор Иванович мог предположить, что скажет ему Савельич.
– Голуба, - закряхтит он, - все правильно. Машине нужны новые зубы…
Если он действительно так скажет, то Виктору Ивановичу конец. Это приговор.
Но была смутная, крохотная надежда, вдруг Савельич дернет рычажок, подкатит к своей каталке телефон, дрожащим кривым пальцем наберет номер и скажет… Неважно - что… Но скажет…
Бесполезный вроде бы старик крепок связями. Еще сидели в своих креслах его ученики и выученики, еще помнили они его голос, в гневе с фальцетцем, а потому и отвечали вежливо, и выслушивали терпеливо. Но главное знали, что обезноженный старик в три-четыре телефонных звонка мог добраться до кого угодно. И поди знай наверняка, кто его пошлет, а кто и выслушает. Поэтому кланяться, может, и не кланялись, а советоваться - советовались. И, бывало, совет дорогого стоил.
Списанный в тираж старик начинал день с чтения газет. Читал с тремя карандашами - черным, красным и синим. Автоматического фломастера не признавал. Школьные коротенькие цветные карандаши самого дешевого подбора всегда под рукой.
Черным цветом помечал глупости времени - какую-нибудь дискуссию. Красным - что считал отклонением от линии, от первоосновы. Синим - вранье. Потом брал телефон и кричал тем, кого считал виноватым в публикации.
– Ты читал, а, читал?
Кричал долго, не слушая возражений и оправданий, и трубку бросал всегда сам. Не знал, что именно этим жестом волновал людей больше всего. «В силе старик, - говорили в кабинетах и лезли за валидолом, нитроглицерином, но-шпой. - В силе!»
Конечно, были и другие, те, что считали его выжившим из ума придурком, но, честно говоря, их было меньше. И Виктор Иванович к их категории не принадлежал.
Сейчас он думал о том, что в любом случае поездка на дачу - отсрочка.
А может, надо все принять как есть? Лет десять тому назад он сам участвовал в такой же операции. Тоже день в день накануне шестидесятилетия одного босса. Приехали они туда втроем. Вручили какую-то смехотворную грамоту. Босс так и просидел с отвисшей челюстью, ничего не понимая в происходящем. Виктору Ивановичу тогда это показалось признаком слабодушия: ну, сообрази, дурак, сообрази! Ничего ведь сверхъестественного! Шестьдесят лет все-таки! Время уходить, время… Какие мужики начинают дышать в затылок, тигры!
Никогда! Никогда не примерялась эта ситуация к себе самому. Такими прочными, такими непробиваемыми казались тылы и собственные силы…
Виктор Иванович перебирал последние дни - день за днем. Все нормально. Он со многими встречался, устраивая, дела Валентина. Очень было важно - помочь парню. Конечно, не парню уже… В этом состояла сложность. За сорок уже Вале, глубоко за сорок… И Наталья сидела у него в анкете, как моль в кожухе. И нынешняя его баба - Бэла - сидела таким же макаром. Непросто было с Валей, непросто. Но ведь победил он всех! Обошел! Сегодня Валю утверждают и сегодня же…
Черт возьми! В один день… Это что, чистая случайность или четко спланированный ответный удар? Но откуда?
Савельич это может узнать в два счета. Это ему ничего не стоит. А узнает - совет даст. Не первый попавшийся, а такой, что из всей конъюнктуры - единственный. Ах, будь он в должности… Виктор Иванович подумал: что это он о времени вспять думает?
Это не дело, не дело… Это деморализует… В конце концов! Нет за ним греха. У него орденов пять, а медалей там и грамот не счесть… Не сам же брал. Давали!
ВАЛЕНТИН КРАВЧУК
Кравчук возвратил сердце на его законное рабочее место. Сидел и круговыми движениями водил по уже измятой хлопковой рубашке.
«Вот когда нейлон лучше», - подумал он.
Увидела бы его сейчас Бэла. Подумал отстраненно, не как о жене. Вон пялится красавица в деревянной рамочке. Как он сказал - козырный жизни туз? А если по-картежному, то кто та, что приходила к нему утром? Наталья? Вшивая Наталья? Шестерка бубен? Или пиковая дама-горе?
«Не думать! - приказал себе. - Не думать».
О них не думать. О Наталье и этих, в ботинках. И он открыл окно, потому что чувствовал, что остался запах, и это он его буравит и томит, а ему надо дело делать. И прежде всего надо попробовать позвонить Виктору на дачу. В конце концов, можно набраться хамства и… подъехать к Савельичу. Но для этого ему нужен будет очень серьезный повод, очень… Валентин закрыл за посетителем дверь на ключ. Сосредоточенно, страстно он стал разрывать на части сувениры, подаренные редакции гостями из разных концов света. Они испокон веку стояли в этом кабинете в стеклянной горке.
Соломка, ракушки, стебли, листья экзотических деревьев, косточки неведомых плодов, акульи плавники, выдранный из прибалтийского шитья бисер - все летело в объемистый пакет. Он распатронил все, что можно и что не принадлежало ему. Повод был! Есть, мол, материал, который техничка может выбросить, а плавничок акулий так и просится на чье-то ребро. И он, Валентин, просто не удержался и решил подбросить. Он мимо едет… В один колхоз… Темка запружинила… «Оцените, Савельич, мою любовь к искусству сатиры! Эти перья вам ничью бородку не напоминают?»
Хуторские ходоки в желто-горячих ботинках сидели на мраморном пыльном парапете, ели бутерброды с белесой колбасой и запивали их истекающей пеной теплой фруктовой водой. Рулончик карты лежал рядом, чуть прижатый пузатым портфелем. Надо было пройти мимо них. Не было другой дороги. «Черт! - ругнулся Кравчук. - Ах ты, черт!»
Лифтом взмыл на свой этаж, на дне нижнего ящика нашел нелепые квадратные пластмассовые черные очки. Давно носит другие, фирмовые, «хамельон». Но те дома. А эти тут завалялись. По крестьянской привычке не выкинул. Будто знал, что сгодятся они ему не раз.
Перед тем как выйти на улицу, напялил. Мать родная в них сына не узнала бы. Во всяком случае хотелось так думать: эти не сообразят, кто мимо них идет.
Засомневаться в том, что удался камуфляж, пришлось из-за шофера.
Шофер Василий нежно, пальчиком дал сигнал, узнав хозяина. Он приехал позже и стоял не на своем месте, а Валентин Петрович вышел в темных очках и мог сразу его не увидеть за другими машинами.
Нежно, пальчиком позвал: «Я тут. Я в левом ряду… Пятый…»
Валентин сел в машину.
– В Крюково, - сказал, несколько напрягшись от возможного удивления. Ведь Василий знал, куда ему сегодня предстояло ехать. Но не задал шофер никаких ненужных вопросов.
– Хорошо, что я заправился, - сказал он, включая газ и прикидывая, куда лучше вырулить - на Шереметьевскую или на Дмитровское.
– Поедем по Дмитровке, - сказал он, потому что справа остановилась «Волга», из нее вышел толстенный мужик и, пока откручивал зверя на капоте, затаранил задницей правый проезд. От чего только не зависит человеческая дорога…
НИКОЛАЙ ЗИНЧЕНКО
– Давай уедем отсюда к чертовой матери, - вдруг сказал Зинченко Татьяне. - Я ее всегда ненавидел, эту столицу, будь она проклята. И весь этот марафет хрустальный, стенки эти, туфики-муфики… Уедем, а?
– Куда, Коля? - спокойно спросила Татьяна.
– На хутор твой… Купим пятистенку, будем жить, как деды жили… Корову доить, свиней кормить… Как люди… Какая там вишня, а? Наливку поставим… Чтоб с косточкой, как эти сволочи… - Он кивнул на красивую заморскую ликерную бутылку. - Мы, что ли, хуже? Деньги у нас есть… Найдем работенку, чтоб поменее… Почтальоном, например… Или библиотекарем… Это тебе. А я могу и в конюхи… Я хорошо буду за лошадью смотреть, я мыть ее буду… Ты не помнишь, чем лошадь моют?
– Шампунем, - сказала Татьяна.
У Николая сроду не было юмора, а в подпитии он совсем дубел.
– Да ты что? Ну, суки! Ну, дошли! И кобыле сунули химию! Я про раньше… Раньше чем мыли, когда этой заразы сроду никто не знал? Скребок такой был… Я видел… А еще хорошо пастухом… Будешь приходить ко мне в степь, а? Полынь в нос бьет, мы лежим, а бычок корову охаживает… Жи-и-изнь!
– Выпей минералки, Коля! - сказала Татьяна. - Мне уже идти пора.
– Не ходи, - требовал, - не ходи! Что тебе твоя работа, с нее, что ли, живешь? Так, баловство одно…
Он встал в чесанках в рост, в повисших до колен черных трусах, крепко сбитый, но уже стареющий мужик подошел к ней близко-близко и положил руки ей на плечи. Татьяна вздрогнула.
– Чего дрожишь? - спросил он. - Ты моя баба и моя судьба. И дети у нас общие… Плохие, правда, дети, но наши… Не люблю я это… - И он выдернул из ее волос красивую костяную шпильку, которую сам же привез ей из Испании. - Давай без всего… Понимаешь, совсем без всего… - И он рванул воротник ее блузки.
Татьяна вскочила и оттолкнула мужа. Она готова была час, два, три сидеть с ним и слушать всякую ахинею, которую он будет нести. Только не это, не руки его, не губы, не тело. Она уже почти забыла, какой он, и была благодарна услужливой памяти, за то, что забыла. Две белые кровати, разделенные тумбочкой, - такое бесценное приобретение. Повозишься, повозишься в ванной, на кухне, и он уже спит. Она кралась в свою постель впотьмах, она никогда не читала на ночь, боясь светом разбудить его. Бывало, пьяный, он все-таки подымался со своей кровати и шел к ней, бормоча что-то и ругаясь. Но никогда это ничем не кончалось, пьяный он был слаб. Она его укутывала в одеяло, будто обнимала, а на самом деле укачивала его, и он засыпал быстро, каждый раз обещая, что он наведается к ней завтра на свежую голову. «Конечно, - говорила она, - конечно. Спи, Коля, спи!»
Сейчас она поняла: он силен и ей его не убаюкать. Отвращение, гнев, страх сделали то, что делать она не собиралась.
– Остановись, Коля! - закричала мужу, когда он схватил ее за руку. - Остановись! Мне противно… Я тебя не люблю…
Не фигурально, а совершенно на самом деле Зинченко рухнул. Рухнул на пол. Он сидел на полу в позе спортсмена, который только что пробежал дистанцию и теперь вот приходит в себя на обочине гаревой дорожки. Приходит в себя, тяжело дыша и не думая о том, как некрасиво, неэстетично выглядят широко расставленные ноги, как бестолково повисла голова и с каким неприличным звуком выходит из него дыхание.
– Прости меня, христа ради, - сказала Татьяна. Когда она выходила из кухни, а потом и из квартиры, он все так же сидел на полу, опустив голову прямо к чесанкам. Толстая, пыльная, вся в неровностях ткань валенок, сделанных еще при царе Горохе, пахла давностью. Не давностью лежания на городских антресолях, а какой-то даже дремучей давностью, которой, может, по правде, и не имела. Ну, сколько лет этим чесанкам? Ну, лет двадцать - двадцать пять, откуда им иметь псовый запах пригорода, окраины? Таким был первый осознанный им запах в жизни… Не осознанный ребенком запах нищеты, нищеты украинской деревни, по которой монголом прошел голод… Как он потом ненавидел эти воспоминания, как щеткой отмывался, отскребывался от них. Как боялся, если кто-то напоминал ему, откуда он есть и пошел.
Проклятые чесанки! Он сейчас выкинет их в мусоропровод, навсегда. И Зинченко, продолжая сидеть на полу, начал их стаскивать. В замочной скважине заворочался ключ.
«Вернулась», - подумал Зинченко. И представил, как он ее сейчас выгонит, Татьяну, хорошо бы, в чем мать родила, выгонит, выгонит навсегда… А потом, потом простит… Потому что нет ему без нее жизни. И к своим стыдным воспоминаниям о нищете он пришел, в сущности, не от чесанок. От того, что она сказала.
Когда он уже выбрался из дерьма, когда он вытащил мать из этой школьной котельной и поселил в крохотной восьмиметровке, хоть и с соседями, но и с удобствами тоже, он тогда захотел Татьяну. Не просто как красивую девчонку с добрым характером, нет, как дочь председателя Степана Горецкого. Ударение надо делать на слове председатель. Неважно, что самого председателя уже не было и в помине, неважно, что вдова Горецкого день и ночь стучала на швейной машинке, чтоб прокормить и одеть дочь, Татьяна все равно была белой костью по сравнению с ним. Наверное, сто лет назад, а может и двести, разбогатевшие купцы брали себе в жены аристократок с тонкими белыми пальцами по таким же соображениям. Пусть они ничего не умели. Не в этом дело. Они могли вознести этим своим неумением, этой своей хрупкостью, своей слабостью.
И вот через столько лет она сказала: не люблю.
«А я тебя об этом спрашивал? - молча кричал Николай. - Ишь, курва! Старуха старая… Как будто она есть на свете - любовь!»
Любовь - это когда все летит к чертовой матери. Как у Кравчука… Как у Виктора Ивановича… Всю жизнь приходится потом прикрывать грех…
Ах вот как! Значит, у Татьяны это?
Зинченко в секунду стал мокрым от ревнивого пота. «Кто? - думал он. - Кто?»
Дверь открылась, и Зинченко обрадовался: вернулась, сволочь. Он даже приготовился бросить чесанком в Татьяну, но на пороге стоял сын Володька. Зинченко думал секунду: грязный, пахнущий нищетой валенок был прицельно пущен в новенькую адидасовскую Володькину куртку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я