купить душевую стойку
Ничего особенного в ней не было, но я сказала ему:
— Если у тебя будет время и желание, вырежь для моего корабля голову дракона.
Он заплакал от радости. И побежал к старухе, с которой жил, ночью он напился и пел непристойные песни об Одине, Торе и всем роде асов асы — боги в древнескандинавской мифологии
, а она искала у него в голове.
У нас было коровье масло. А как же иначе? На выгоне паслось много скота, девушки работали с утра до вечера, я шутя шлепала их и говорила:
— Купайтесь так, чтобы парни вас видели, только притворяйтесь, будто вы их не замечаете. Если парни поймут, что вам известно об их присутствии, вы будете для них уже не так привлекательны.
Они тут же бежали купаться и сбрасывали с себя одежду.
Мы ели масло. Знаешь, как приятно запустить палец в масло, словно ложку, поднять его против света, чтобы посмотреть на сверкающие желтые бусинки, а потом сунуть в рот и облизать досуха. И снова набрать масла, и знать, что тебе это доступно. Масло стоит уже сбитое, и ты, проходя мимо, великодушно разрешаешь: пожалуйста, ешьте все, кто хочет! И люди подходят, запускают в масло пальцы и лижут их, а дождь, набежавший с моря, дарует дням и полям новую свежесть.
И мой ребенок, я разговаривала с ним по ночам. Не громко, нет, совсем тихо, и смеялась, мы оба смеялись. Он лепетал такие забавные коротенькие слова, понятные только мне. Как-то ночью он сказал:
— Я кошу лен.
— Да! — ответила я. — Если б ты всегда только косил лен!
На выгоне пасся скот. До забоя было еще далеко. Однажды, проходя по выгону, я увидела в дерне длинный узкий камень, как раз такие камни ставят в память о мужчинах. Подожди, никак я сказала — о мужчинах? Нет, нет, в память о детях и женщинах, о людях и скоте, о всех тварях, что топчут добрую землю Одина. Я велела взвалить камень в сани и притащить его на двор.
Тут он и будет стоять.
У меня на усадьбе была одна женщина, которая владела искусством вырезать руны. Ты удивляешься? Да, она знала руны, единственная во всем Усеберге. Честно говоря, человеку, которого мы держали ради его знания рун, пришлось пойти к женщине, чтобы обучиться у нее этому сложному искусству, он слишком плохо владел им, хотя и называл себя знатоком. А в то время он к тому же был за морем.
— Вырежи руны, — сказала я ей.
— Я? — Она даже испугалась.
— Да, я тебе позволяю, — сказала я.
Мы умилостивили Одина, скорее это была шутка, что это старое бревно могло иметь против того, чтобы женщина вырезала на камне руны? Но мы принесли ему хорошие жертвы, и женщина — я уже не помню, как ее звали, она осталась для меня безымянной — искупалась, а трое других натерли ее с головы до ног свиным жиром, смешанным с тончайшим песком.
Я сказала:
— Вырежи: я кошу лен.
Когда камень был воздвигнут, мы хотели устроить в Усеберге большой праздник, нас одолела гордыня, и мы говорили друг другу:
— Мы не приносим жертвы ни Одину, ни другим богам, мы едим масло и пируем без богов и почти без мужчин!
Той ночью я снова пошла на льняное поле. Сорвала цветок, один из последних, лен уже созрел, к Усебергу и ко мне приближалась осень. Я сорвала цветок и съела его. Утром во фьорд вошли корабли.
С громкими криками викинги сошли на берег, усадьба вдруг наполнилась мужчинами. Они вернулись с богатой добычей. Меня это почти не обрадовало. Несколько человек погибли на чужбине. Ни моего супруга, ни Фритьофа не было среди погибших.
— Такова наша судьба, — сказала я им.
Камень стоял во дворе.
— Ты молодец, — сказал Гудред.
Я промолчала.
Он сказал:
— Мы вырежем на нем: Я рубил людей.
В ту осень я родила ему сына.
Но Фритьоф был уже не такой, как прежде. Я поняла: что-то, наверно, произошло с ним в Ирландии или по пути домой. Он молчал — зачем ему было говорить со мной? Однажды вечером мы встретились у льняного поля. Случайно… да, да, можешь не верить, если не хочешь! — вдруг закричала старая женщина, приподнявшись на скамье. — Не веришь, что это было случайно? Все ушли в капище. Мы знали, что они пробудут там долго.
Он сказал мне:
— И я тоже убивал людей… Я смотрел на тех, кого убивал, и со мной что-то случилось. Радость исчезла. Она уже никогда не вернется ко мне. Поэтому я хочу поговорить с тобой.
— Хочешь поговорить?
— Ты жена конунга, а я твой слуга. Только один раз мы были мужчиной и женщиной… И это никогда не повторится. Никогда, слышишь! — Он закричал и рванул меня за платье, лицо у него почернело. — Можешь ты это понять или ты слишком слаба для правды? Никогда! Но я мужчина. Поэтому мне нужна другая…
Сперва я молчала, потом долго-долго плакала, он гладил меня по волосам — уже не в первый раз. Но зато в последний. Я посмотрела на его руку, лежащую у меня на коленях: еще мягкая, и все-таки это была уже рука воина — жилистая, сухая, загорелая, с ласковым теплом в кончиках пальцев.
Он рассказал мне, кто она. И прибавил:
— В твоей власти убить ее.
Это оказалась та женщина, которая знала руны, имени ее я не помню.
— Она для меня осталась безымянной, — кричит вдруг старая королева Усеберга и, подобрав юбку, бросается на меня, с ее синеватых старческих губ в лицо мне летят брызги слюны.
— Ты не веришь, что она для меня безымянна?
— Верю. Конечно, верю, — говорю я.
— И он ушел от меня. Я стояла на коленях и плакала. Подол юбки был у меня подогнут, и я исцарапала колени, но юбка прикрыла царапины. Он ушел.
Я знала, теперь он насыплет в ее башмаки льняного семени, чтобы она понесла. На другую ночь я взяла ее башмаки и высыпала из них льняное семя. И со злобной улыбкой насыпала в них конопли. Но когда началась зима, она была уже в тягости.
В Усеберге жила одна старая женщина, которая потеряла рассудок. С самого утра и до позднего вечера она неутомимо ходила из дома в дом по всей усадьбе, распевая песни. Ее надтреснутый голос донимал всех. Она пришла и в те покои, где сидели мы с королевой. Королева подала мне знак, и мы склонились друг к другу, сделав вид, что не замечаем старуху, она дважды обошла вокруг стола и удалилась. Королева сказала:
— У нее был муж. В одном сражении, далеко отсюда, в Швеции, его взяли в плен и посадили в погреб; наверно, о нем забыли, потому что он умер от жажды. Слух об этом дошел до нее. И ее бедный разум помутился. Сперва она долго отказывалась пить, чтобы испытать такую же жажду, какую испытал ее муж. Потом начала ткать. Она ткет сермягу, чтобы когда-нибудь выкупить его на свободу. Но ткачиха она никудышная. И не помнит, что ее муж уже пятнадцать лет как умер. Мы все молчим про это, никто не решается сказать ей правду. Вот она и живет надеждой.
До нас снова донесся ее голос, он удалялся. Старуха обошла все помещение усадьбы и наконец словно растаяла в светлом летнем дне.
— Есть же такие, — сказала королева. — Иногда я спрашиваю себя, может, мне следует приказать, чтобы ее убили?
Но у меня не поднимается на это рука.
Королева рассказывала:
— Знаки были дурные. Из дома через порог полз червяк, но потом он повернулся и пополз обратно. Я разрезала его пополам. И увидела, что в этом червяке сидит другой. Он извивался, повернувшись ко мне более острым концом. Я подошла к очагу, и меня вырвало.
Я гадала в те дни и на крови, на овечьей крови, может потому, что умные женщины говорили, будто все, сказанное овечьей кровью, в общем-то, мало значит. Это и утешило меня, когда я увидела, что ничего хорошего она не обещает: кровь потекла в мою сторону, хотя я плеснула на кусок дерева гораздо больше крови, чем разрешал старый обычай. Тогда я погадала снова, теперь на бычьей крови. Кровью я хорошенько смазала себе изнутри ноздри, намазала веки, трижды пошептала над остальной кровью, а потом вылила два маленьких ковшика на кусок дерева и внимательно следила, куда она потечет. Она потекла в мою сторону.
И все-таки я отважилась на последнюю попытку: взяла собственную кровь — взять кровь своего ребенка я не решилась. На рассвете, когда солнце еще не поднялось над Слагеном и Усебергом, я уколола себя ножом и собрала свою кровь. Выплеснула ее на деревяшку и закрыла глаза. Открыв их, я увидела, что кровь течет в мою сторону.
А кроме того — потому я и закричала, и служанка, спавшая у порога, испуганно вскочила, — в крови был червяк!
Я бы могла направить эту кровь на другого, если бы осмелилась заплатить его жизнью за свою. Я вышла из дома. Над болотом плавал туман, и день уже начал сочиться с пологих гор, окружающих Усеберг. В зените небо было чистое. Я увидела там орла: выжидая чего-то, он парил на своих сильных крыльях и не улетал, даже когда я крикнула и замахала на него руками.
Тут я встретила своего покойного отца.
Он вышел из хлопьев тумана и направился в мою сторону, но, не заметив меня, прошел мимо. Я прижала руки к груди и хотела заговорить с ним, но у меня пропал голос, и меня била дрожь.
Отец ушел от меня.
Я побежала за ним, но больше уже не видела его и не слыхала его шагов, ведь он шел беззвучно, как ходят все покойники. Он пришел сюда из своего кургана, лежащего далеко на юге, в Агдире, пришел, чтобы предупредить свою дочь и ее сына.
Надо было решать: моя жизнь или жизнь другого человека.
Мой супруг Гудред проснулся, я вошла к нему.
После своего возвращения из Ирландии он редко брал меня к себе в постель. Для него я была уже недостаточно молода. Он привез домой красивую серебряную пряжку, конечно, он отнял ее у какой-нибудь женщины по ту сторону моря. Я-то знала, что перед тем, как отнять пряжку, он обладал ее хозяйкой. Теперь он сидел среди одеял из овчины, и голова у него гудела с похмелья.
Пряжка, как вызов, красовалась у меня на груди, она могла бы раздразнить любого мужчину.
Но он не смотрел на нее.
Я сказала:
— У тебя в крови черви.
Знаки были дурные. Я сказала Фритьофу. Но Фритьоф сильно изменился с тех пор, как у него появилась жена, с которой он каждую ночь спал под овчиной. У меня были свои замыслы. Позволь, я их тебе объясню, гость из неведомого, проделавший такой долгий путь, чтобы прийти к нам в Усеберг!
Я думала, что теперь, когда у Фритьофа есть жена, а у меня — муж, глаза людей перестанут следить за нами. Осенью мы могли бы встречаться с ним на льняном поле, а с наступлением холодов где-нибудь в коровьих стойлах. Но он оттолкнул меня от себя.
Да… ничего не объясняя, я даже слова не успела сказать; у него появилось новое обыкновение пожимать плечами, и руки его были холодны, не то что раньше. Зато, когда он смотрел на нее, в его глазах загорался огонь.
Я отвела Фритьофа в сторону и сказала:
— Я видела дурные знаки!.. — Ну и что? — равнодушно спросил он.
— Я встретила своего отца, — сказала я. — Ты только подумай, покойник пришел сюда из Агдира. А это куда важнее, чем если бы мне повстречался один из здешних могильных жителей.
С ним был и мой покойный брат. Брат подошел ко мне и хотел заговорить. Но отец махнул ему, чтобы он отошел, словно та правда, которую брат хотел открыть мне, была так тяжела, что отец, более мудрый из них двоих, не хотел, чтобы я ее узнала.
За ними стоял Один.
Ты мне не веришь?
За ними стоял Один, в темном облаке, налетевшем с фьорда, в дожде, его вечное и суровое лицо предвещало страшную судьбу, молча он как бы говорил мне: действуй, пока этого не сделал другой!
Фритьоф не дрогнул. Он спокойно ответил мне, что в Ирландии больше не верят в знаки, подаваемые кровью.
— Если бы мы делали зарубки, когда эти знаки исполнились, а когда — нет, тогда бы ты поняла…
— Богохульник! — крикнула я.
Он не рассердился, но сказал, что в Ирландии больше не верят и в Одина.
Тогда я его ударила.
Он спокойно повернулся ко мне спиной и ушел.
Но воротился, словно ему стало жаль меня, и обнял за плечи — считанные разы в моей жизни он обнимал меня. Я так и обмякла под его сильными руками.
— Когда мой сын вырастет, я научу его прощать, — сказал он. — Это новое учение. Если б и ты, первая в Усеберге, тоже попробовала прощать? Может, именно это хотели сказать тебе покойные отец и брат? Твой супруг убил отца и твоего брата. Это дурной поступок. Но что изменится, если ты пойдешь по его стопам и начнешь убивать только потому, что убивает он?
— Ты трус! — крикнула я.
— Возможно, — ответил он. — Но все-таки думаю, что я смелее многих.
Пряжка была приколота у меня на груди.
Он не заметил ее.
Тогда я пошла к Гудреду и сказала ему, что знаки предвещают беду.
— Боюсь, что тебя скоро сожрут в твоем собственном доме, — сказала я. Он вздрогнул от страха, что осушил рог, забыв приказать, чтобы
кто-нибудь другой сначала пригубил его. И не заметил, что у пива горьковатый привкус. Он выпил подряд два рога.
У нас в Усеберге росла редкостная конопля, я захватила эти семена из Агдира. Мой отец когда-то давным-давно привез их из Хольмгарда так скандинавы в древности называли Новгород
. Отвар из семян этой конопли, подмешанный к пиву или к меду, вызывает опасное опьянение, я сама никогда не испытала его, но видела у рабов.
И вот теперь — у Гудреда. Глаза у него выкатились из орбит, взгляд стал невидящим, плечи поникли, он не впал в гнев, как обычно, когда пьянел от пива, и опять не заметил горьковатого привкуса, осушив третий рог, который я поднесла ему. У меня на глазах он состарился на десять лет. Я выслала стража прочь. Прогнала служанку, которая хотела войти. Мой супруг начал плакать, как ребенок.
Для меня это было удивительное зрелище. Пожилой человек с руками, обагренными кровью, пусть он и мыл их, — он пролил столько крови, что ее смыть невозможно. Человек, полный презрения, полный силы, ненависти и злобы, умеющий действовать и решать, не боящийся сделать выбор, даже если это ему нелегко. Этот человек сидел за столом и плакал.
Не бурно и безудержно, нет, он плакал совсем тихо, протягивал руку за новым рогом и благодарно что-то лепетал, когда получал его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
— Если у тебя будет время и желание, вырежь для моего корабля голову дракона.
Он заплакал от радости. И побежал к старухе, с которой жил, ночью он напился и пел непристойные песни об Одине, Торе и всем роде асов асы — боги в древнескандинавской мифологии
, а она искала у него в голове.
У нас было коровье масло. А как же иначе? На выгоне паслось много скота, девушки работали с утра до вечера, я шутя шлепала их и говорила:
— Купайтесь так, чтобы парни вас видели, только притворяйтесь, будто вы их не замечаете. Если парни поймут, что вам известно об их присутствии, вы будете для них уже не так привлекательны.
Они тут же бежали купаться и сбрасывали с себя одежду.
Мы ели масло. Знаешь, как приятно запустить палец в масло, словно ложку, поднять его против света, чтобы посмотреть на сверкающие желтые бусинки, а потом сунуть в рот и облизать досуха. И снова набрать масла, и знать, что тебе это доступно. Масло стоит уже сбитое, и ты, проходя мимо, великодушно разрешаешь: пожалуйста, ешьте все, кто хочет! И люди подходят, запускают в масло пальцы и лижут их, а дождь, набежавший с моря, дарует дням и полям новую свежесть.
И мой ребенок, я разговаривала с ним по ночам. Не громко, нет, совсем тихо, и смеялась, мы оба смеялись. Он лепетал такие забавные коротенькие слова, понятные только мне. Как-то ночью он сказал:
— Я кошу лен.
— Да! — ответила я. — Если б ты всегда только косил лен!
На выгоне пасся скот. До забоя было еще далеко. Однажды, проходя по выгону, я увидела в дерне длинный узкий камень, как раз такие камни ставят в память о мужчинах. Подожди, никак я сказала — о мужчинах? Нет, нет, в память о детях и женщинах, о людях и скоте, о всех тварях, что топчут добрую землю Одина. Я велела взвалить камень в сани и притащить его на двор.
Тут он и будет стоять.
У меня на усадьбе была одна женщина, которая владела искусством вырезать руны. Ты удивляешься? Да, она знала руны, единственная во всем Усеберге. Честно говоря, человеку, которого мы держали ради его знания рун, пришлось пойти к женщине, чтобы обучиться у нее этому сложному искусству, он слишком плохо владел им, хотя и называл себя знатоком. А в то время он к тому же был за морем.
— Вырежи руны, — сказала я ей.
— Я? — Она даже испугалась.
— Да, я тебе позволяю, — сказала я.
Мы умилостивили Одина, скорее это была шутка, что это старое бревно могло иметь против того, чтобы женщина вырезала на камне руны? Но мы принесли ему хорошие жертвы, и женщина — я уже не помню, как ее звали, она осталась для меня безымянной — искупалась, а трое других натерли ее с головы до ног свиным жиром, смешанным с тончайшим песком.
Я сказала:
— Вырежи: я кошу лен.
Когда камень был воздвигнут, мы хотели устроить в Усеберге большой праздник, нас одолела гордыня, и мы говорили друг другу:
— Мы не приносим жертвы ни Одину, ни другим богам, мы едим масло и пируем без богов и почти без мужчин!
Той ночью я снова пошла на льняное поле. Сорвала цветок, один из последних, лен уже созрел, к Усебергу и ко мне приближалась осень. Я сорвала цветок и съела его. Утром во фьорд вошли корабли.
С громкими криками викинги сошли на берег, усадьба вдруг наполнилась мужчинами. Они вернулись с богатой добычей. Меня это почти не обрадовало. Несколько человек погибли на чужбине. Ни моего супруга, ни Фритьофа не было среди погибших.
— Такова наша судьба, — сказала я им.
Камень стоял во дворе.
— Ты молодец, — сказал Гудред.
Я промолчала.
Он сказал:
— Мы вырежем на нем: Я рубил людей.
В ту осень я родила ему сына.
Но Фритьоф был уже не такой, как прежде. Я поняла: что-то, наверно, произошло с ним в Ирландии или по пути домой. Он молчал — зачем ему было говорить со мной? Однажды вечером мы встретились у льняного поля. Случайно… да, да, можешь не верить, если не хочешь! — вдруг закричала старая женщина, приподнявшись на скамье. — Не веришь, что это было случайно? Все ушли в капище. Мы знали, что они пробудут там долго.
Он сказал мне:
— И я тоже убивал людей… Я смотрел на тех, кого убивал, и со мной что-то случилось. Радость исчезла. Она уже никогда не вернется ко мне. Поэтому я хочу поговорить с тобой.
— Хочешь поговорить?
— Ты жена конунга, а я твой слуга. Только один раз мы были мужчиной и женщиной… И это никогда не повторится. Никогда, слышишь! — Он закричал и рванул меня за платье, лицо у него почернело. — Можешь ты это понять или ты слишком слаба для правды? Никогда! Но я мужчина. Поэтому мне нужна другая…
Сперва я молчала, потом долго-долго плакала, он гладил меня по волосам — уже не в первый раз. Но зато в последний. Я посмотрела на его руку, лежащую у меня на коленях: еще мягкая, и все-таки это была уже рука воина — жилистая, сухая, загорелая, с ласковым теплом в кончиках пальцев.
Он рассказал мне, кто она. И прибавил:
— В твоей власти убить ее.
Это оказалась та женщина, которая знала руны, имени ее я не помню.
— Она для меня осталась безымянной, — кричит вдруг старая королева Усеберга и, подобрав юбку, бросается на меня, с ее синеватых старческих губ в лицо мне летят брызги слюны.
— Ты не веришь, что она для меня безымянна?
— Верю. Конечно, верю, — говорю я.
— И он ушел от меня. Я стояла на коленях и плакала. Подол юбки был у меня подогнут, и я исцарапала колени, но юбка прикрыла царапины. Он ушел.
Я знала, теперь он насыплет в ее башмаки льняного семени, чтобы она понесла. На другую ночь я взяла ее башмаки и высыпала из них льняное семя. И со злобной улыбкой насыпала в них конопли. Но когда началась зима, она была уже в тягости.
В Усеберге жила одна старая женщина, которая потеряла рассудок. С самого утра и до позднего вечера она неутомимо ходила из дома в дом по всей усадьбе, распевая песни. Ее надтреснутый голос донимал всех. Она пришла и в те покои, где сидели мы с королевой. Королева подала мне знак, и мы склонились друг к другу, сделав вид, что не замечаем старуху, она дважды обошла вокруг стола и удалилась. Королева сказала:
— У нее был муж. В одном сражении, далеко отсюда, в Швеции, его взяли в плен и посадили в погреб; наверно, о нем забыли, потому что он умер от жажды. Слух об этом дошел до нее. И ее бедный разум помутился. Сперва она долго отказывалась пить, чтобы испытать такую же жажду, какую испытал ее муж. Потом начала ткать. Она ткет сермягу, чтобы когда-нибудь выкупить его на свободу. Но ткачиха она никудышная. И не помнит, что ее муж уже пятнадцать лет как умер. Мы все молчим про это, никто не решается сказать ей правду. Вот она и живет надеждой.
До нас снова донесся ее голос, он удалялся. Старуха обошла все помещение усадьбы и наконец словно растаяла в светлом летнем дне.
— Есть же такие, — сказала королева. — Иногда я спрашиваю себя, может, мне следует приказать, чтобы ее убили?
Но у меня не поднимается на это рука.
Королева рассказывала:
— Знаки были дурные. Из дома через порог полз червяк, но потом он повернулся и пополз обратно. Я разрезала его пополам. И увидела, что в этом червяке сидит другой. Он извивался, повернувшись ко мне более острым концом. Я подошла к очагу, и меня вырвало.
Я гадала в те дни и на крови, на овечьей крови, может потому, что умные женщины говорили, будто все, сказанное овечьей кровью, в общем-то, мало значит. Это и утешило меня, когда я увидела, что ничего хорошего она не обещает: кровь потекла в мою сторону, хотя я плеснула на кусок дерева гораздо больше крови, чем разрешал старый обычай. Тогда я погадала снова, теперь на бычьей крови. Кровью я хорошенько смазала себе изнутри ноздри, намазала веки, трижды пошептала над остальной кровью, а потом вылила два маленьких ковшика на кусок дерева и внимательно следила, куда она потечет. Она потекла в мою сторону.
И все-таки я отважилась на последнюю попытку: взяла собственную кровь — взять кровь своего ребенка я не решилась. На рассвете, когда солнце еще не поднялось над Слагеном и Усебергом, я уколола себя ножом и собрала свою кровь. Выплеснула ее на деревяшку и закрыла глаза. Открыв их, я увидела, что кровь течет в мою сторону.
А кроме того — потому я и закричала, и служанка, спавшая у порога, испуганно вскочила, — в крови был червяк!
Я бы могла направить эту кровь на другого, если бы осмелилась заплатить его жизнью за свою. Я вышла из дома. Над болотом плавал туман, и день уже начал сочиться с пологих гор, окружающих Усеберг. В зените небо было чистое. Я увидела там орла: выжидая чего-то, он парил на своих сильных крыльях и не улетал, даже когда я крикнула и замахала на него руками.
Тут я встретила своего покойного отца.
Он вышел из хлопьев тумана и направился в мою сторону, но, не заметив меня, прошел мимо. Я прижала руки к груди и хотела заговорить с ним, но у меня пропал голос, и меня била дрожь.
Отец ушел от меня.
Я побежала за ним, но больше уже не видела его и не слыхала его шагов, ведь он шел беззвучно, как ходят все покойники. Он пришел сюда из своего кургана, лежащего далеко на юге, в Агдире, пришел, чтобы предупредить свою дочь и ее сына.
Надо было решать: моя жизнь или жизнь другого человека.
Мой супруг Гудред проснулся, я вошла к нему.
После своего возвращения из Ирландии он редко брал меня к себе в постель. Для него я была уже недостаточно молода. Он привез домой красивую серебряную пряжку, конечно, он отнял ее у какой-нибудь женщины по ту сторону моря. Я-то знала, что перед тем, как отнять пряжку, он обладал ее хозяйкой. Теперь он сидел среди одеял из овчины, и голова у него гудела с похмелья.
Пряжка, как вызов, красовалась у меня на груди, она могла бы раздразнить любого мужчину.
Но он не смотрел на нее.
Я сказала:
— У тебя в крови черви.
Знаки были дурные. Я сказала Фритьофу. Но Фритьоф сильно изменился с тех пор, как у него появилась жена, с которой он каждую ночь спал под овчиной. У меня были свои замыслы. Позволь, я их тебе объясню, гость из неведомого, проделавший такой долгий путь, чтобы прийти к нам в Усеберг!
Я думала, что теперь, когда у Фритьофа есть жена, а у меня — муж, глаза людей перестанут следить за нами. Осенью мы могли бы встречаться с ним на льняном поле, а с наступлением холодов где-нибудь в коровьих стойлах. Но он оттолкнул меня от себя.
Да… ничего не объясняя, я даже слова не успела сказать; у него появилось новое обыкновение пожимать плечами, и руки его были холодны, не то что раньше. Зато, когда он смотрел на нее, в его глазах загорался огонь.
Я отвела Фритьофа в сторону и сказала:
— Я видела дурные знаки!.. — Ну и что? — равнодушно спросил он.
— Я встретила своего отца, — сказала я. — Ты только подумай, покойник пришел сюда из Агдира. А это куда важнее, чем если бы мне повстречался один из здешних могильных жителей.
С ним был и мой покойный брат. Брат подошел ко мне и хотел заговорить. Но отец махнул ему, чтобы он отошел, словно та правда, которую брат хотел открыть мне, была так тяжела, что отец, более мудрый из них двоих, не хотел, чтобы я ее узнала.
За ними стоял Один.
Ты мне не веришь?
За ними стоял Один, в темном облаке, налетевшем с фьорда, в дожде, его вечное и суровое лицо предвещало страшную судьбу, молча он как бы говорил мне: действуй, пока этого не сделал другой!
Фритьоф не дрогнул. Он спокойно ответил мне, что в Ирландии больше не верят в знаки, подаваемые кровью.
— Если бы мы делали зарубки, когда эти знаки исполнились, а когда — нет, тогда бы ты поняла…
— Богохульник! — крикнула я.
Он не рассердился, но сказал, что в Ирландии больше не верят и в Одина.
Тогда я его ударила.
Он спокойно повернулся ко мне спиной и ушел.
Но воротился, словно ему стало жаль меня, и обнял за плечи — считанные разы в моей жизни он обнимал меня. Я так и обмякла под его сильными руками.
— Когда мой сын вырастет, я научу его прощать, — сказал он. — Это новое учение. Если б и ты, первая в Усеберге, тоже попробовала прощать? Может, именно это хотели сказать тебе покойные отец и брат? Твой супруг убил отца и твоего брата. Это дурной поступок. Но что изменится, если ты пойдешь по его стопам и начнешь убивать только потому, что убивает он?
— Ты трус! — крикнула я.
— Возможно, — ответил он. — Но все-таки думаю, что я смелее многих.
Пряжка была приколота у меня на груди.
Он не заметил ее.
Тогда я пошла к Гудреду и сказала ему, что знаки предвещают беду.
— Боюсь, что тебя скоро сожрут в твоем собственном доме, — сказала я. Он вздрогнул от страха, что осушил рог, забыв приказать, чтобы
кто-нибудь другой сначала пригубил его. И не заметил, что у пива горьковатый привкус. Он выпил подряд два рога.
У нас в Усеберге росла редкостная конопля, я захватила эти семена из Агдира. Мой отец когда-то давным-давно привез их из Хольмгарда так скандинавы в древности называли Новгород
. Отвар из семян этой конопли, подмешанный к пиву или к меду, вызывает опасное опьянение, я сама никогда не испытала его, но видела у рабов.
И вот теперь — у Гудреда. Глаза у него выкатились из орбит, взгляд стал невидящим, плечи поникли, он не впал в гнев, как обычно, когда пьянел от пива, и опять не заметил горьковатого привкуса, осушив третий рог, который я поднесла ему. У меня на глазах он состарился на десять лет. Я выслала стража прочь. Прогнала служанку, которая хотела войти. Мой супруг начал плакать, как ребенок.
Для меня это было удивительное зрелище. Пожилой человек с руками, обагренными кровью, пусть он и мыл их, — он пролил столько крови, что ее смыть невозможно. Человек, полный презрения, полный силы, ненависти и злобы, умеющий действовать и решать, не боящийся сделать выбор, даже если это ему нелегко. Этот человек сидел за столом и плакал.
Не бурно и безудержно, нет, он плакал совсем тихо, протягивал руку за новым рогом и благодарно что-то лепетал, когда получал его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26