https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/
Лиля просто оговорилась. Я Лилю совсем сбил с толку. Вообще я несправедлив к нему; что он хочет жениться на Лиле, он сказал вовсе не в первый вечер, я все передергиваю, а на перроне перед ее отъездом. Я посрамлен. Вместо признания, которое дало бы толчок моему мужскому самолюбию, я слышу только о каком-то впечатлении, которое словами вообще нельзя выразить. Значит, не будем тратить слов! Лиля просто смущена. Я это вижу. Установлено, что она его терпеть не может, и вдобавок выясняется, что он красив, но невозможен, но красив, гадкий, она же это сказала, фу ты, Господи, и как он говорит, и то, что он говорит, – все ей отвратно, наглость у него какая-то мальчишеская, и Лиля находит его назойливым, но она не могла взять себя в руки, когда он глядел на нее. Морская свинка и змея! Лиля так не говорит, но я понимаю. Я не знаю Парагвая, но я понимаю, что он, со своей точки зрения, не может попять, почему Лиля, такая женщина, как Лиля, возвращается к Гантенбайну. Не поставить ли нам пластинку? Я только так, к слову. Если бы нам хотя бы хотелось есть! Мой вопрос, что же теперь дальше-то будет, не настолько, по-моему, нелеп, чтобы Лиле следовало кричать на меня в ответ. Ничего не будет, Господи Боже мой, вообще ничего! Да и не было ничего. Разве Лиля виновата, что ей встретился какой-то безумец? Это слово употребила она. Я ставлю пластинку, ведь ничего не произошло, Лиля находит меня невозможным, она же говорит, что не выносит его, не выносит. К сожалению, она не смогла сказать этого ему; она говорит это мне. Это-то и произвело на нее впечатление: как можно находить красивым гадкое? Пластинка вертится, но мы не слушаем ее. Я слышу: когда он глядел ей в глаза, он мог говорить что хотел, этот нахал! Она повторяет: этот нахал! Я не подхватываю этого слова, оно мне не подобает; к тому же я не знаю, нахал ли он. Это выяснится. Может быть, он приедет сюда на днях? – спрашиваю я, зажигая наконец трубку, и Лиля находит меня пошлым. С чего бы ему приезжать сюда? Я полагаю: чтобы забрать Лилю. Лиля находит, что юмор тут неуместен. Мы слушаем Бранденбургский концерт, по-моему, пятый, и знать мне хотелось бы вот что: как попрощались они сегодня днем, я не имею в виду – целовались ли они на перроне в солнечном Гамбурге, я имею в виду только – в каком смысле? Лиля не отвечает на мой вопрос, а повторяет: безумец! Знать мне хотелось бы вот что: уведомила ли его каким-нибудь образом Лиля о существовании Гантенбайна? Лиля предпочитает послушать Брамса. Конечно, ему нетрудно догадаться, что у Лили есть какой-то мужчина. Я ищу Брамса, Лиля права, вопрос мой глуп. С какой стати ей посвящать незнакомого человека, только потому, что он готов на ней жениться, в свои обстоятельства? Лиля права. Какое было дело этому нахалу до того, что Лиля и Гантенбайн, как я знаю, счастливы? Я ставлю пластинку, Лиля права, я опускаю иглу на вертящуюся пластинку…
Пока все в порядке.
Телеграмма на следующее утро меня не удивляет. Почтамт преспокойно передает ее по телефону. Я записываю:
ПРИЕДУ ЗАВТРА АЙНГОРН Einhorn – единорог (нем.).
.
Я благодарю почтамт, Лиля спит, и если она собирается в Уругвай уже сегодня, то пора укладывать вещи, то есть мне надо бы ее разбудить. Может быть, лучше подождать, пока не успокоюсь; может быть, я никогда больше не буду так спокоен, как сейчас. Некоторое время я продолжаю завтракать, затем одеваюсь и не забываю о галстуке. Возможно, что телеграмму послали уже вчера, когда мы еще слушали Брамса, а это значило бы: завтра – это сегодня. Лиля находит, что я с ума сошел, да, совсем с ума сошел; она возмущена, как будто я послал эту телеграмму. Об этом не может быть и речи, говорит она, но сказать-то легко. Я приношу ее халат. Уж не ожидает ли она, что я выйду к единорогу и скажу: Лиля не может его принять? Этого она ожидает, да, в самом деле. Не рассмеется ли ее единорог? Лиля находит, что я пошляк, поскольку говорю не «нахал», а «единорог». Ни о чем, говорит она, ни о чем они не договаривались! Лиля удивлена больше, чем я, что он руководствуется тем, какие взгляды бросала она на него, и коротко и ясно говорит мне то, о чем своему единорогу сказать забыла: что у нее нет ни малейшего желания встречаться снова. Но если он уже в пути? Лиля просто не понимает, откуда у него вообще ее адрес. Наш адрес. Я, конечно, задаюсь вопросом, как мне вести себя в отношении какого-то единорога, и безумец теперь я, потому что Лиля просто бросила на него взгляд, а он возьми да прими это всерьез. Я все еще держу ее халат. Но ведь Лиле не хочется, чтобы он явился сюда, об этом и речи не может быть! Я не понимаю, почему она теперь отчитывает меня. Она хочет немедленно дать телеграмму. «У тебя есть его адрес?» – спрашиваю я деловито, в то время как Лиля роется в сумочке. Есть. Слава Богу. Первое, что приходит ей в голову: НАХОЖУСЬ В ОТЪЕЗДЕ. Раз уж меня спрашивают, считаю ли я это правильным, я вынужден признаться, что, будь я единорогом, меня бы это не убедило. Ложь – пускай! Но я смущен, вернее, поражен тем, что между Лилй и этим единорогом явно уже есть какая-то близость, заставляющая лгать. Второй вариант: ПРИЕЗД СОЖАЛЕНИЮ НЕВОЗМОЖЕН. Из этого тоже не ясно, перешли ли единорог и Лиля на ты, и раз уж меня спрашивают, то я нахожу, что его приезд не невозможен, а, наоборот, логичен. Но ведь Лиля не хочет его видеть! Едва ли он догадается об этом, нахожу я, когда прочтет: ПРИЕЗД СОЖАЛЕНИЮ НЕВОЗМОЖЕН. Почему СОЖАЛЕНИЮ? Из этого он вычитает, что у Лили малодушный супруг. Значит: ПРИЕЗД НЕВОЗМОЖЕН. Лиля действительно не хочет видеть его, это выяснено, но увидеть его хочется мне. Я никогда еще не видел единорогов. Третий вариант: Я ЗАМУЖЕМ. Это его не удивит. Чем это я так уж мучаю Лилю? Может быть, лучше бы им разок обнять друг друга, прежде чем ехать в Уругвай или Парагвай? Этого я не сказал вслух, нет, я уже посрамлен тем, что так подумал. Если Лиля не наденет наконец халат, я думаю, она простудится. Значит: ПОЖАЛУЙСТА НЕТ ПОЖАЛУЙСТА. Это ясно. Доволен ли я теперь? Как будто все дело в этом. Он будет доволен! Какой вскрик! Я согласен, о да, я не против патетики – пусть, если она искренняя. Это телеграмма, какой не каждый двадцатилетний мальчишка может похвастаться. Раз уж меня спрашивают, я думаю сейчас о донне Проезе, которую однажды играла Лиля, но прежде всего о том, как мне вести себя, если единорог все-таки явится. Фамилия его вообще не Айнгорн! Я устраиваю сцену, находит Лиля. А мне только хотелось бы знать, к чему приготовиться. Мне тоже, может быть, трудно найти верное слово. Я же не знаю, что произошло. Я вижу только смятение зрелой женщины. Я строю догадки. Пустяк или судьба? Я должен быть готов, мне кажется, ко всему, и поэтому я в таком напряжении, когда Лиля встает и молча (зла на меня!) идет к телефону, чтобы передать телеграмму. Какой будет вариант? Но Лиля закрывает дверь; мне ничего не слышно, я стою и курю…
Вот и вся сцена.
Гантенбайн невозможен, с тех пор как он перестал играть слепого. Я в беспокойстве… Вечером, в четверг, они говорят благоразумно и откровенно, словно о каком-то исчерпанном деле, которое не стоит и разговора, даже с юмором, который не обижает; при этом они пьют вино, не слишком много, но из особой бутылки, и пластинок они не ставят, нет, они вдруг откровенно говорят о прошлом, говорят то, что еще ни разу не было высказано. Гантенбайн и Лиля близки друг другу, как давно уже не были…
Пока все превосходно.
На следующее утро, в пятницу, приходит телеграмма, которую Лиля у меня на глазах, я это вижу, сразу рвет в клочки. Это за завтраком. Клочки она сует в карман халата. «Хочешь еще гренков?» – спрашивает она, а я говорю о мировых событиях, покуда Лиля вдруг не встает, чтобы взять носовой платок; он нужен ей, носовой платок, чтобы заткнуть им карман халата, тогда клочки не вылетят. Я спрашиваю ее о репетициях. Позднее клочки не попадают в корзинку для бумаг, а исчезают с основательно спущенной водой. Мне пора идти, я уже стою в пальто, когда Лиля просит меня, чтобы мы уехали куда-нибудь, и сегодня же. Я в курсе дела: значит, он явится! На следующей неделе у Лили только одна репетиция, которую она отменит; она не хочет видеть этого безумца. Уехать? Я спрашиваю, почему она не хочет уехать одна. Она боится, что я врежу по физиономии любому мужчине, который позвонит у нашей двери? У меня нет такого намерения, но кто за себя поручится, и, видя, как Лиле страшно, я могу, правда, отговаривать ее, пока она не начинает плакать, от этой поездки, которая мне совсем некстати, но не могу ответить отказом на ее просьбу, которую она противопоставляет моим резонам, не могу, кажется, именно в эти дни. Итак, мы едем! Правда, идет дождь, но где-нибудь на свете сияет солнце, на Эльбе, или в Энгадине, или на Майорке…
Я представляю себе:
Гантенбайн и Лиля на берегу моря, почти безлюдно, солнце, но ветрено, и на Лиле не бикини, как обычно, а модель, которой Гантенбайн еще не видел, она привлекает внимание не только Гантенбайна, а и загорелых, босоногих парней, дающих им напрокат зонтик от солнца, но прежде всего – внимание других купальщиков, слоняющихся по пляжу под предлогом поисков ракушек, особенно внимание дам, они в бикини и сами себе кажутся непривлекательными – вполне справедливо, по мнению Гантенбайна; то, что на Лиле, – это антибикини: только бедра открыты и ноги, конечно, тело закрыто, трико в обтяжку, белое, как пух чаек, купальный костюм с длинными рукавами, да, до запястий, вдобавок декольте как на большом вечернем платье, от плеча, стало быть, до плеча, вдобавок ее черные волосы, мокрые, поскольку Лиля плавает без шапочки, разделены на пряди водой, как волосы античных скульптур… Так лежит Лиля на песке, ее рука на моем колене, Гантенбайн сидит, ни слова об Айнгорне, или Лиля лежит на животе и курит и читает, а Гантенбайн охотится с подводным ружьем, тоже счастливый, да, теперь, отказавшись от роли слепого, он может опять охотиться с подводным ружьем, и ему не нужно умалчивать о том, каких он видел полипов, ежей, медуз. Он видит, Лиля тоже не думает об Айнгорне, ни секунды о нем не думает. Он видит это по ней. Хорошо. Часами играют они пестрым мячом, Лиля и Гантенбайн, или прыгают в волнах прибоя, понятия не имея, какой сегодня день недели. Никто не знает их адреса (гостиница «Форментор», Майорка), никто на свете и никто в театре, даже телеграмму послать никто им не может. Лиля мечтает о доме у моря, жизнь без ролей, вдалеке от кинематографа и телевидения, хотя и не обязательно в «Форменторе», а вообще где-нибудь, просто дом у моря, ведь есть же такие, вопрос только в деньгах, киношный вопрос. Чертятся планы, которые смывает набегающая волна, но это ничего не значит, чертится новый план. Куда ты? Гантенбайн возвращается с ветками, ветками олеандра, чтобы наглядно представить сад. Мужчины так изобретательны и ловки, а Лиля в своем белом, как чаечный пух, купально-вечернем платье, куря сигарету и восхищаясь чертежом, которого она не может прочесть, знает только одно: это должен быть дом со множеством комнат, и с собственными маслинами, и с собственным виноградом, конечно, и притом очень простой, о да, но с ванными, конечно, и с бобриком на полу, это уж непременно, это нужно, и если уж делать, так делать. Они говорят совершенно серьезно. Гантенбайн и Лиля, они говорят даже о своей старости, которая когда-то придет, о своей общей будущей старости, Филемон и Бавкида…
Я представляю себе:
Никогда больше никакого крика!
Я представляю себе:
Когда Филемон и Бавкида возвращаются через педелю домой, их ждет несколько писем, но Филемон интересуется только своими, Филемон опять человек с душой и умом…
А Бавкида?
У нее есть выдвижной ящик со старинным замком, который всегда заперт. Откуда я это знаю? Я никогда не пытался открыть этот ящик. С чего бы вдруг! Я вижу только, когда Бавкиде нужно что-либо достать из этого ящика, она отпирает его ключиком, и каждый раз говорю Филемону, что ему до этого ящика просто нет дела. Мы с ним одного мнения. Только тщательность, с какой она прячет ключик, забавляет его все больше и больше, и в одно прекрасное утро этот ящик случайно оказывается выдвинут, явно по оплошности. Или она хочет подвергнуть Филемона проверке? У него, видит Бог, полно других забот. Пойти и задвинуть ящик, чтобы Бавкида не испугалась потом? Так тоже нельзя, нахожу я и стою за то, чтобы Филемон занялся сейчас этой проклятой налоговой декларацией или какими-то там другими текущими делами. Она только что звонила, она у парикмахера и придет позднее. Я отказываюсь думать, что это уловка. Взять и позвонить парикмахеру, чтобы удостовериться, что Бавкида раньше чем через два часа не вернется, – это для Филемона запретный ход. Это не в стиле отношений между Филемоном и Бавкидой. И если он потом все-таки звонит, то лишь потому, что для налоговой декларации ему и правда нужна какая-то справка, которой она из сушилки, конечно, не может дать. Во всяком случае, Бавкида, стало быть, действительно, у парикмахера. Разве Филемон сомневался в этом? Он не может, проходя мимо, не видеть: ящик набит письмами. Он волен читать их два часа. Письма от Айнгорна? Теперь две возможности: либо он сделает это, либо сдержит себя. Конечно, он этого не делает. Но необходимость сдерживать себя настраивает его против Бавкиды. У него, в сущности, как сказано было, полно других забот. Одним словом, он этого не делает.
Я испытываю облегчение.
Ничего тут нет удивительного, если актриса, которую миллионы людей видят по телевизору, получает письма. Это понятно; не совсем понятно, почему приходит так много писем с датскими марками. Похоже на то, что датчане особенно охотники до телевидения и у них в ходу только одна система пишущих машинок. Не совсем понятно: почему среди всех писем, которые Бавкида часто не убирает неделями, никогда не оказывается письма с датскими марками. Не обращать на это внимания – вот единственное, что я могу посоветовать славному Филемону. Не принесла ли почта ему каких-нибудь неприятных известий, спрашивает она за завтраком, пряча письмо с датскими марками (датские марки Филемон теперь узнает уже с расстояния от трех до четырех метров) в карман халата, она не читает письма, чтобы не подгорели гренки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Пока все в порядке.
Телеграмма на следующее утро меня не удивляет. Почтамт преспокойно передает ее по телефону. Я записываю:
ПРИЕДУ ЗАВТРА АЙНГОРН Einhorn – единорог (нем.).
.
Я благодарю почтамт, Лиля спит, и если она собирается в Уругвай уже сегодня, то пора укладывать вещи, то есть мне надо бы ее разбудить. Может быть, лучше подождать, пока не успокоюсь; может быть, я никогда больше не буду так спокоен, как сейчас. Некоторое время я продолжаю завтракать, затем одеваюсь и не забываю о галстуке. Возможно, что телеграмму послали уже вчера, когда мы еще слушали Брамса, а это значило бы: завтра – это сегодня. Лиля находит, что я с ума сошел, да, совсем с ума сошел; она возмущена, как будто я послал эту телеграмму. Об этом не может быть и речи, говорит она, но сказать-то легко. Я приношу ее халат. Уж не ожидает ли она, что я выйду к единорогу и скажу: Лиля не может его принять? Этого она ожидает, да, в самом деле. Не рассмеется ли ее единорог? Лиля находит, что я пошляк, поскольку говорю не «нахал», а «единорог». Ни о чем, говорит она, ни о чем они не договаривались! Лиля удивлена больше, чем я, что он руководствуется тем, какие взгляды бросала она на него, и коротко и ясно говорит мне то, о чем своему единорогу сказать забыла: что у нее нет ни малейшего желания встречаться снова. Но если он уже в пути? Лиля просто не понимает, откуда у него вообще ее адрес. Наш адрес. Я, конечно, задаюсь вопросом, как мне вести себя в отношении какого-то единорога, и безумец теперь я, потому что Лиля просто бросила на него взгляд, а он возьми да прими это всерьез. Я все еще держу ее халат. Но ведь Лиле не хочется, чтобы он явился сюда, об этом и речи не может быть! Я не понимаю, почему она теперь отчитывает меня. Она хочет немедленно дать телеграмму. «У тебя есть его адрес?» – спрашиваю я деловито, в то время как Лиля роется в сумочке. Есть. Слава Богу. Первое, что приходит ей в голову: НАХОЖУСЬ В ОТЪЕЗДЕ. Раз уж меня спрашивают, считаю ли я это правильным, я вынужден признаться, что, будь я единорогом, меня бы это не убедило. Ложь – пускай! Но я смущен, вернее, поражен тем, что между Лилй и этим единорогом явно уже есть какая-то близость, заставляющая лгать. Второй вариант: ПРИЕЗД СОЖАЛЕНИЮ НЕВОЗМОЖЕН. Из этого тоже не ясно, перешли ли единорог и Лиля на ты, и раз уж меня спрашивают, то я нахожу, что его приезд не невозможен, а, наоборот, логичен. Но ведь Лиля не хочет его видеть! Едва ли он догадается об этом, нахожу я, когда прочтет: ПРИЕЗД СОЖАЛЕНИЮ НЕВОЗМОЖЕН. Почему СОЖАЛЕНИЮ? Из этого он вычитает, что у Лили малодушный супруг. Значит: ПРИЕЗД НЕВОЗМОЖЕН. Лиля действительно не хочет видеть его, это выяснено, но увидеть его хочется мне. Я никогда еще не видел единорогов. Третий вариант: Я ЗАМУЖЕМ. Это его не удивит. Чем это я так уж мучаю Лилю? Может быть, лучше бы им разок обнять друг друга, прежде чем ехать в Уругвай или Парагвай? Этого я не сказал вслух, нет, я уже посрамлен тем, что так подумал. Если Лиля не наденет наконец халат, я думаю, она простудится. Значит: ПОЖАЛУЙСТА НЕТ ПОЖАЛУЙСТА. Это ясно. Доволен ли я теперь? Как будто все дело в этом. Он будет доволен! Какой вскрик! Я согласен, о да, я не против патетики – пусть, если она искренняя. Это телеграмма, какой не каждый двадцатилетний мальчишка может похвастаться. Раз уж меня спрашивают, я думаю сейчас о донне Проезе, которую однажды играла Лиля, но прежде всего о том, как мне вести себя, если единорог все-таки явится. Фамилия его вообще не Айнгорн! Я устраиваю сцену, находит Лиля. А мне только хотелось бы знать, к чему приготовиться. Мне тоже, может быть, трудно найти верное слово. Я же не знаю, что произошло. Я вижу только смятение зрелой женщины. Я строю догадки. Пустяк или судьба? Я должен быть готов, мне кажется, ко всему, и поэтому я в таком напряжении, когда Лиля встает и молча (зла на меня!) идет к телефону, чтобы передать телеграмму. Какой будет вариант? Но Лиля закрывает дверь; мне ничего не слышно, я стою и курю…
Вот и вся сцена.
Гантенбайн невозможен, с тех пор как он перестал играть слепого. Я в беспокойстве… Вечером, в четверг, они говорят благоразумно и откровенно, словно о каком-то исчерпанном деле, которое не стоит и разговора, даже с юмором, который не обижает; при этом они пьют вино, не слишком много, но из особой бутылки, и пластинок они не ставят, нет, они вдруг откровенно говорят о прошлом, говорят то, что еще ни разу не было высказано. Гантенбайн и Лиля близки друг другу, как давно уже не были…
Пока все превосходно.
На следующее утро, в пятницу, приходит телеграмма, которую Лиля у меня на глазах, я это вижу, сразу рвет в клочки. Это за завтраком. Клочки она сует в карман халата. «Хочешь еще гренков?» – спрашивает она, а я говорю о мировых событиях, покуда Лиля вдруг не встает, чтобы взять носовой платок; он нужен ей, носовой платок, чтобы заткнуть им карман халата, тогда клочки не вылетят. Я спрашиваю ее о репетициях. Позднее клочки не попадают в корзинку для бумаг, а исчезают с основательно спущенной водой. Мне пора идти, я уже стою в пальто, когда Лиля просит меня, чтобы мы уехали куда-нибудь, и сегодня же. Я в курсе дела: значит, он явится! На следующей неделе у Лили только одна репетиция, которую она отменит; она не хочет видеть этого безумца. Уехать? Я спрашиваю, почему она не хочет уехать одна. Она боится, что я врежу по физиономии любому мужчине, который позвонит у нашей двери? У меня нет такого намерения, но кто за себя поручится, и, видя, как Лиле страшно, я могу, правда, отговаривать ее, пока она не начинает плакать, от этой поездки, которая мне совсем некстати, но не могу ответить отказом на ее просьбу, которую она противопоставляет моим резонам, не могу, кажется, именно в эти дни. Итак, мы едем! Правда, идет дождь, но где-нибудь на свете сияет солнце, на Эльбе, или в Энгадине, или на Майорке…
Я представляю себе:
Гантенбайн и Лиля на берегу моря, почти безлюдно, солнце, но ветрено, и на Лиле не бикини, как обычно, а модель, которой Гантенбайн еще не видел, она привлекает внимание не только Гантенбайна, а и загорелых, босоногих парней, дающих им напрокат зонтик от солнца, но прежде всего – внимание других купальщиков, слоняющихся по пляжу под предлогом поисков ракушек, особенно внимание дам, они в бикини и сами себе кажутся непривлекательными – вполне справедливо, по мнению Гантенбайна; то, что на Лиле, – это антибикини: только бедра открыты и ноги, конечно, тело закрыто, трико в обтяжку, белое, как пух чаек, купальный костюм с длинными рукавами, да, до запястий, вдобавок декольте как на большом вечернем платье, от плеча, стало быть, до плеча, вдобавок ее черные волосы, мокрые, поскольку Лиля плавает без шапочки, разделены на пряди водой, как волосы античных скульптур… Так лежит Лиля на песке, ее рука на моем колене, Гантенбайн сидит, ни слова об Айнгорне, или Лиля лежит на животе и курит и читает, а Гантенбайн охотится с подводным ружьем, тоже счастливый, да, теперь, отказавшись от роли слепого, он может опять охотиться с подводным ружьем, и ему не нужно умалчивать о том, каких он видел полипов, ежей, медуз. Он видит, Лиля тоже не думает об Айнгорне, ни секунды о нем не думает. Он видит это по ней. Хорошо. Часами играют они пестрым мячом, Лиля и Гантенбайн, или прыгают в волнах прибоя, понятия не имея, какой сегодня день недели. Никто не знает их адреса (гостиница «Форментор», Майорка), никто на свете и никто в театре, даже телеграмму послать никто им не может. Лиля мечтает о доме у моря, жизнь без ролей, вдалеке от кинематографа и телевидения, хотя и не обязательно в «Форменторе», а вообще где-нибудь, просто дом у моря, ведь есть же такие, вопрос только в деньгах, киношный вопрос. Чертятся планы, которые смывает набегающая волна, но это ничего не значит, чертится новый план. Куда ты? Гантенбайн возвращается с ветками, ветками олеандра, чтобы наглядно представить сад. Мужчины так изобретательны и ловки, а Лиля в своем белом, как чаечный пух, купально-вечернем платье, куря сигарету и восхищаясь чертежом, которого она не может прочесть, знает только одно: это должен быть дом со множеством комнат, и с собственными маслинами, и с собственным виноградом, конечно, и притом очень простой, о да, но с ванными, конечно, и с бобриком на полу, это уж непременно, это нужно, и если уж делать, так делать. Они говорят совершенно серьезно. Гантенбайн и Лиля, они говорят даже о своей старости, которая когда-то придет, о своей общей будущей старости, Филемон и Бавкида…
Я представляю себе:
Никогда больше никакого крика!
Я представляю себе:
Когда Филемон и Бавкида возвращаются через педелю домой, их ждет несколько писем, но Филемон интересуется только своими, Филемон опять человек с душой и умом…
А Бавкида?
У нее есть выдвижной ящик со старинным замком, который всегда заперт. Откуда я это знаю? Я никогда не пытался открыть этот ящик. С чего бы вдруг! Я вижу только, когда Бавкиде нужно что-либо достать из этого ящика, она отпирает его ключиком, и каждый раз говорю Филемону, что ему до этого ящика просто нет дела. Мы с ним одного мнения. Только тщательность, с какой она прячет ключик, забавляет его все больше и больше, и в одно прекрасное утро этот ящик случайно оказывается выдвинут, явно по оплошности. Или она хочет подвергнуть Филемона проверке? У него, видит Бог, полно других забот. Пойти и задвинуть ящик, чтобы Бавкида не испугалась потом? Так тоже нельзя, нахожу я и стою за то, чтобы Филемон занялся сейчас этой проклятой налоговой декларацией или какими-то там другими текущими делами. Она только что звонила, она у парикмахера и придет позднее. Я отказываюсь думать, что это уловка. Взять и позвонить парикмахеру, чтобы удостовериться, что Бавкида раньше чем через два часа не вернется, – это для Филемона запретный ход. Это не в стиле отношений между Филемоном и Бавкидой. И если он потом все-таки звонит, то лишь потому, что для налоговой декларации ему и правда нужна какая-то справка, которой она из сушилки, конечно, не может дать. Во всяком случае, Бавкида, стало быть, действительно, у парикмахера. Разве Филемон сомневался в этом? Он не может, проходя мимо, не видеть: ящик набит письмами. Он волен читать их два часа. Письма от Айнгорна? Теперь две возможности: либо он сделает это, либо сдержит себя. Конечно, он этого не делает. Но необходимость сдерживать себя настраивает его против Бавкиды. У него, в сущности, как сказано было, полно других забот. Одним словом, он этого не делает.
Я испытываю облегчение.
Ничего тут нет удивительного, если актриса, которую миллионы людей видят по телевизору, получает письма. Это понятно; не совсем понятно, почему приходит так много писем с датскими марками. Похоже на то, что датчане особенно охотники до телевидения и у них в ходу только одна система пишущих машинок. Не совсем понятно: почему среди всех писем, которые Бавкида часто не убирает неделями, никогда не оказывается письма с датскими марками. Не обращать на это внимания – вот единственное, что я могу посоветовать славному Филемону. Не принесла ли почта ему каких-нибудь неприятных известий, спрашивает она за завтраком, пряча письмо с датскими марками (датские марки Филемон теперь узнает уже с расстояния от трех до четырех метров) в карман халата, она не читает письма, чтобы не подгорели гренки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43