https://wodolei.ru/brands/Rav-Slezak/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я всем вам угодить стараюсь, – говорит мамаша. – Стараюсь вас как можно меньше обременять собой.
– Я как будто не жалуюсь, – говорю. – Сказал я хоть слово, кроме что мне пора?
– Знаю я, – говорит, – знаю, что у тебя не было тех возможностей, какие даны были им, что тебе приходится прозябать в захолустной лавчонке. А я так мечтала о твоем преуспеянии. Я знала, отцу твоему не понять, что ты единственный из них всех, обладающий здравым практическим умом. И когда все остальное рухнуло, я надеялась, что хоть она, выйдя замуж за Герберта… он обещал ведь…
– Ну, он и солгать мог вполне, – говорю. – Возможно, у него и банка никакого не было. А и был, так не думаю, чтобы ему понадобилось везти работника через всю страну из Миссисипи.
Сидим обедаем. Из кухни Бен голос подает, его там Ластер кормит. Что я и говорю, если уж у нас прибавился едок, а деньги за нее принимать не хотите, то почему бы не отправить Бена в Джексон. Ему там веселее будет среди таких, как он. Где уж нам, говорю, в нашей семье заводить речь о гордости, но какая же это гордость, если неприятно видеть, как тридцатилетний остолоп по двору мотается на пару с негритенком, бегает вдоль забора и мычит коровой, стоит им только начать партию в гольф. Если бы, говорю, с самого начала поместили его в Джексон, мы все бы теперь были в выигрыше. Вы, говорю, и так свой долг перед ним выполнили, совершили все, что можно от вас ожидать, редкая мать на такое способна, – так почему бы не поместить его туда и хоть эту выгоду иметь от налогов, что мы платим. А она мне: «Скоро уж я уйду от вас. Я знаю, что я только в тягость тебе», на что я ей: «Я столько раз уже слыхал это ваше насчет тягости, что, того и гляди, вы меня в этом убедите». Только, говорю, когда уйдете, то так, чтоб я не знал, а то я его как миленького в тот же вечер отправлю семнадцатым поездом. Притом, говорю, я, кажется, знаю местечко, куда и ее можно определить, и помещается оно никак не на Молочной улице и не на Медвяном проспекте. Тут она в слезы, а я: «Ладно вам, ладно. Я за свою родню не хуже всякого другого – пусть даже я не про всех родственников знаю, откуда они взялись».
Обедаем дальше. Мать опять посылает Дилси на парадное крыльцо: не идет ли Квентина.
– Сколько вам твердить, что она не придет нынче обедать, – говорю.
– Как так не придет? – мамаша свое. – Она ведь знает, что я не разрешаю ей бегать по улицам и что надо удивляться к обеду домой. Ты хорошенько там глядела, Дилси?
– Надо – так заставьте, – говорю.
– Что же я могу, – говорит. – Вы все воспитаны в неуважении ко мне. Всегда не слушались.
– Если бы вы не вмешивались, я б ее живо заставил слушаться, – говорю. – В течение одного дня бы приструнил.
– Ты слишком был бы груб с ней, – говорит. – У тебя тот же горячий нрав, что у твоего дяди Мори.
При этих словах я вспомнил про письмо. Достал его, даю ей.
– Можете и не вскрывать, – говорю. – Банк известит вас, сколько он в этот раз возьмет.
– Оно адресовано тебе, – говорит.
– Ничего, читайте, – говорю. Вскрыла, прочла и протянула мне. Читаю:
Дорогой племянничек!
Тебе приятно будет узнать, что я располагаю в настоящее время возможностью, относительно которой – по причинам, весомость которых уяснится из последующего, – я не стану вдаваться в подробности, пока не представится случай снестись с тобой по этому вопросу более надежным образом. Деловой опыт научил меня избегать сообщения сведений конфиденциальных всяким иным более конкретным способом, нежели изустный; сугубые предосторожности, к каким я прибегаю, дадут тебе намек на ценность упомянутой возможности. Излишне присовокуплять, что мною уже завершено самое исчерпывающее рассмотрение всех ее фаз и аспектов, и не побоюсь сказать, что предо мною – тот золотой шанс, какой представляется нам в жизни лишь однажды, и что я ныне ясно различаю цель, к которой стремился долго и неутомимо, – то есть ту окончательную консолидацию моих дел и финансов, каковая позволит роду, коего я имею честь быть последним представителем мужеского пола, вновь занять подобающее общественное положение; к роду же этому я всегда сопричислял не только твою уважаемую матушку, но равно и детей ее.
Нынешние, однако, мои обстоятельства не позволяют мне в надлежащей и наиполнейшей мере воспользоваться представившейся мне возможностью, и, не желая выходить за пределы семейного круга, я прибегаю к заимствованию с банковского счета твоей матушки незначительной суммы, необходимой для восполнения моего начального взноса, и в этой связи прилагаю, в порядке чистой формальности, свой вексель из расчета восьми процентов годовых. Нужно ли говорить, что формальность эта соблюдена мною единственно затем, чтобы обеспечить твою матушку на тот прискорбнейший исход и случай, игралищем которого являемся все мы. Ибо я, разумеется, употреблю эту сумму, как если бы она была моя собственная, и тем позволю и матушке твоей вкусить от выгод упомянутой возможности, которую мое исчерпывающее изучение явило мне как чистейшей воды и ярчайшей игры бриллиант и лакомый кусочек, – да простится мне этот вульгаризм.
Все вышеизложенное прошу рассматривать как доверительную информацию, направленную одним деловым человеком другому. Огласка – враг успеха, не так ли? А зная хрупкое здоровье твоей матушки и эту робость, натурально свойственную таким, как она, деликатно воспитанным дамам-южанкам в отношении материй деловых, равно как их очаровательную склонность нечаянным образом разглашать таковые в ходе своих разговоров, я, пожалуй, просил бы тебя и не сообщать ей совсем. По зрелом же раздумий, я даже настоятельно советую тебе воздержаться от такого сообщения. Не лучше ли, если по прошествии времени я попросту возвращу эту сумму на ее банковский счет купно, скажем, с другими небольшими, мною ранее заимствованными, суммами, а она ничего о том и знать не будет. Ведь ограждать ее по мере сил от грубого материального мира – не что иное, как долг наш.
Твой любящий дядя
Мори Л. Бэском.
– Ну и как, дадите? – спрашиваю и щелчком переправляю письмо ей обратно через стол.
– Я знаю, тебе жаль их, – говорит.
– Деньги ваши, – говорю. – Захотите птичкам их бросать – тоже никто вам запретить не сможет.
– Он ведь родной брат мне, – говорит мамаша. – Последний из Бэскомов. С нами и род наш угаснет.
– То-то потеря будет, – говорю. – Ну, ладно вам, ладно, – говорю. – Деньги ваши, как вам угодно, так и тратьте. Значит, оформить в банке, чтоб перевели?
– Я знаю, что тебе их жаль, – говорит. – Я понимаю, какое на плечах твоих бремя. Вот не станет меня, и наступит тебе облегчение.
– Я бы мог прямо сейчас сделать себе облегчение, – говорю. – Ну ладно, ладно. Молчу – хоть весь сумасшедший дом здесь поселите.
– Бенджамин ведь родной твой брат, – говорит. – Пусть даже и прискорбный главою.
– Я захвачу вашу банковскую книжку, – говорю. – Сегодня внесу на счет свое жалованье.
– Шесть дней заставил тебя ждать, – говорит. – Ты уверен, что дела его в порядке? Как-то странно, чтобы платежеспособное предприятие не могло своевременно производить выплату жалованья.
– Да все у него в ажуре, – говорю. – Надежней, чем в банке. Я ему сам твержу, что не к спеху, могу обождать, пока соберем месячную задолженность. Потому иногда и бывает задержка.
– Я просто не перенесла бы, если бы ты потерял то немногое, что я могла внести за тебя, – говорит. – Я часто думаю, что Эрл неважный бизнесмен. Я знаю, он не посвящает тебя в состояние дел в той мере, какая соответствует доле твоего участия. Вот я поговорю с ним.
– Нет-нет, – говорю, – не надо его трогать. Он хозяин дела.
– Но ведь там и твоих тысяча долларов.
– Оставьте его в покое, – говорю. – Я сам за всем слежу. Вы же дали мне доверенность. Все будет в полном ажуре.
– Ты и не знаешь, какое ты мне утешение, – говорит. – Ты и прежде был моею гордостью и радостью, но когда ты сам пожелал вносить ежемесячно жалованье на мое имя и не стал даже слушать моих возражений – вот тогда я возблагодарила господа, что он оставил мне тебя, если уж отнял всех их.
– А чем они плохи были? – говорю. – Исполнили свой долг блестяще.
– Когда ты говоришь так, я чувствую, что ты не добром поминаешь отца, – говорит. – И думается, ты имеешь на то право. Но слова твои терзают мне сердце.
Я встал из-за стола.
– Если вам захотелось поплакать, – говорю, – то вы уж без меня как-нибудь, а мне надо ехать. Пойду вашу банковскую книжку возьму.
– Я принесу сейчас, – говорит.
– Сидите на месте, – говорю. – Я сам. – Поднялся наверх, взял у нее из стола банковскую книжку и поехал в город. В банке внес тот чек и перевод плюс еще десятку, потом на телеграф заехал. Поднялись на пункт выше начального. Итого, потеряно тринадцать пунктов, а все потому, что она ко мне вперлась в двенадцать часов, пристала с ножом к горлу – подавай ей письмо.
– Когда эта сводка получена? – спрашиваю.
– С час назад, – говорит.
– Целый час? – говорю. – Да за что же мы вам деньги платим? – говорю. – За недельные сводки, наверно? Там вся биржа полетит вверх тормашками, а мы тут ни черта и знать не будем. Как можно действовать в таких условиях?
– А я от вас и не требую никаких действий, – говорит. – Тот закон, по которому все граждане обязаны играть на хлопковой бирже, уже отменен.
– Неужели? – говорю. – Не слыхал, представьте. Наверно, и об этом тоже сообщено было через ваш «Вестерн Юнион»54.
Поехал обратно в магазин. Тринадцать пунктов. Ни шиша в этой чертовой механике никто не смыслит, кроме штукарей, что сидят развалясь в своих нью-йоркских конторах и только смотрят, как провинциальные сосунки подносят на тарелочке им деньги и умоляют принять. Да, но тот, кто не рискует повышать ставку, лишь показывает, что у него нет веры в себя. И, по-моему, так: не хочешь поступать по совету, так на кой ты тогда платишь за совет. Притом они ведь там сидят на месте и в курсе дела полностью. Вот она, телеграмма, в кармане. Доказать бы только, что у них сговор с телеграфной компанией с целью надувательства клиентов. Это вещь подсудная. И мне недолго. Черт их дери, однако, неужели крупная такая и богатая компания, как «Вестерн Юнион», не может вовремя передавать сводки? Вот если телеграмму «Ваш счет закрыт» – это они тебе мигом передадут. Крепко эти сволочи о народе беспокоятся. Они же одна шайка с той нью-йоркской сворой. Это и слепому ясно.
Вошел я – Эрл покосился на свои часы. Но ни слова, пока не ушел покупатель. А тогда говорит:
– Домой, значит, ездил обедать?
– К зубному пришлось заехать, – говорю, потому что хотя не его чертово дело, где я обедаю, но после обеда он тут же обязан вернуться опять за прилавок. И так с утра на части разрываюсь, а теперь еще от него выслушивай. Что я и говорю: возьмите вы такого мелкоплавающего лавочника захолустного – человечку цена пятьсот долларов со всеми потрохами, а хлопочет, шуму подымает на пятьдесят тысяч.
– Ты мог бы меня предупредить, – говорит. – Он ждал, что ты сразу же вернешься.
– Хотите, уступлю вам этот зуб и еще приплачу десять долларов? – говорю. – У нас по уговору часовой ушел на обед, – говорю, – а если мой образ действий вам не нравится, то вы прекрасно знаете, что делать. – Знаю, и давненько, – говорит. – И если не делаю, то из уважения к твоей матушке. Я ей крепко сочувствую, Джейсон. Если бы кой-кто из моих знакомых так ее уважал и сочувствовал ей.
– Ну и держите при себе свое сочувствие, – говорю. – Когда оно нам потребуется, я вам заблаговременно сообщу.
– Я ведь все молчу про это дельце, покрываю тебя, Джейсон, – говорит.
– Да? – подзуживаю его. Прежде чем осадить, дай послушаю, что скажет.
– Думается, я больше твоей матушки в курсе, откуда у тебя автомобиль.
– Вот как? – говорю. – Ну и когда же вы собираетесь объявить эту новость, что я его купил на уворованные у родной матери деньги?
– Я ничего не говорю. Я знаю, – говорит, – она тебе дала доверенность на ведение дел. Но знаю также, что она все еще думает, будто та тысяча долларов до сих пор в деле.
– Что ж, – говорю. – Раз вы уже столько знаете, то сообщу вам еще одну мелочь: сходите-ка в банк и спросите, на чей счет я каждый месяц первого числа вот уже двенадцать лет вношу сто шестьдесят долларов.
– Я ничего не говорю, – говорит. – Только прошу, чтобы ты впредь не опаздывал.
Я не стал и отвечать. Бесполезно. Давно понял, что если человек вбил себе что в голову, то разубеждать его – пустое дело. А если к тому же втемяшил себе, что он обязан осведомить кого-то насчет вас для вашего же блага, то и вовсе ставь крест. У меня тоже есть совесть, но, слава богу, мне с ней не надо вечно няньчиться, как с хилым щеночком. Уж я бы не щепетильничал, как он, чтоб ненароком не получить от своей лавчонки больше, чем восемь процентов прибыли. Ясное дело, боится, как бы не привлекли по закону о лихоимстве, если больше восьми процентов выжмет. Какой тут, к черту, шанс может быть у человека в таком городке и при таком хозяине. Да посади он меня на свое место, я бы за год обеспечил его на всю жизнь, только он все равно отдал бы на церковь или еще куда. Кого я не переношу, так это сволочных лицемеров. Которые если сами чего недопонимают до конца, то сразу кричат про мошенничество и морально обязаны тут же доложить кому не следует, хоть это совсем не их собачье дело. Что я и говорю: если б я, чуть только чего недопойму в поступках человека, сразу же записывал его в мошенники, то я бы мог без труда откопать что-нибудь в бухгалтерских книгах, и тогда б вы вряд ли захотели, чтобы я счел себя обязанным побежать с докладом к третьим лицам, которые и так в курсе дела побольше меня, а не в курсе, так все равно нечего мне соваться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я