https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/stoleshnitsy/
Однако сказать ей этого он все равно не мог, потому что она ничего не знала о его чувствах. Он даже не мог сказать ей о том, что сам недавно был ребенком и потому вполне способен, хотя бы отчасти, хотя бы со стороны, понять ее детские чувства, когда ей пришлось раз и навсегда отказаться от всего самого близкого и родного да еще и смириться с потерей. Он вдруг совершенно отчетливо представил себе ее тогдашнюю и вспомнил свое собственное чувство полной беспомощности по приезде в частную школу, про которую ему говорили, что там ему будет хорошо, вспомнил мокрую от слез подушку, вспомнил, как далекий родной дом казался ему раем, откуда его изгнали за то, что он его недостаточно сильно любил. Сколь нежными казались ему в зловещей тьме школьного дормитория мамины руки («спокойной ночи, сынок»), какой небесной музыкой звучали отцовские пилорамы, как празднично горел в спальне камин, какие мягкие ковры лежали дома на лестнице! И ад, который в одночасье смел его детское счастье, открылся перед ним далеко не во всем своем ужасном обличье: из обрывков чужих разговоров складывалась устрашающая картина лишений, наказаний, холода и всяких других неудобств во всех возможных сочетаниях; и изо дня в день по утрам будет все та же горелая каша; изо дня в день все тот же запах капустного супа.
Они по-прежнему стояли у машины; пауза затянулась, и Ральфу очень хотелось сказать, что ему тоже знакомы безысходные детские горести, но он прекрасно отдавал себе отчет в том, что его собственный опыт не может идти ни в какое сравнение с прошлой и нынешней жизнью этой девушки, которую, как ему казалось, он любит. Это сочувствие было частью его любви к ней, самой трогательной и нежной ее частью.
– Хотите взглянуть на ульи?
На ней сегодня было другое платье, тоже белое, но рукава доходили только до локтя, и воротничок тоже был другой. На шее были бусы из крохотных жемчужин или из чего-то похожего на жемчуг.
– Да, конечно, – сказал он, и они вдвоем прошли под аркой во двор, а оттуда в сад. Одна из овчарок потрусила вслед за ними, другая по-прежнему осталась лежать в тени под грушевым деревом.
– Батская красавица… – Она принялась перечислять сорта яблок; еще незрелые, они висели в сплетениях старых перекрученных сучьев. – Пипин Керри. Джордж Кейв.
Она указала ему издалека на рядок ульев, но ближе подходить не велела.
– Прекрасный сад, – сказал он.
– Да.
За садом начинался заброшенный огород; они шли мимо пришедших в негодность теплиц и зарослей одичавшей малины. Потом вышли по другую сторону дома, где начиналась ограда ближнего поля.
– Пойдемте прогуляемся?
Как только она произнесла эту фразу, Ральф поймал себя на том, что про себя назвал ее Люси, в первый раз в ее присутствии. Он вдруг явственно увидел перед собой два слова, Люси Голт, ее почерком, как в письме. Никакое другое имя ей бы не подошло.
– С удовольствием.
Они прошли через поле, потом еще через одно, потом краем третьего, где рос картофель.
– Это О'Рейлево, – сказала она.
Она пошла впереди, показывая дорогу вниз по крутому склону, потом через галечник, туда, где по гладкому влажному песку с хозяйским видом выхаживали чайки. Прилив оставил после себя длинные гирлянды водорослей. Из песка там и сям торчали раковины. Она сказала:
– Вот вы идете и думаете: «А девушка-то хромая!»
– И в мыслях не было.
– Вы, конечно, сразу заметили.
– Да что тут, собственно, замечать?..
– Все замечают.
А он бы сказал, что хромота ей идет. Он знал, почему она хромает. Он сказал миссис Райал, когда та его об этом спросила, что ничего в этом некрасивого нет. Он бы и сейчас сказал то же самое, но постеснялся.
– Это Килоран. – Она указала на пристань вдалеке и на дома за пристанью, и ее вытянутый в струнку палец был таким тонким и хрупким, что Ральфа охватило почти неодолимое желание перехватить ее руку и сплестись пальцами.
– Кажется, я туда как-то раз заезжал.
– А я ходила в Килоране в школу. У нашей церкви железная крыша.
– Кажется, я ее видел.
– Я никогда не езжу в Инниселу.
– Вам не нравится Иннисела?
– Просто незачем туда ездить.
– Я думал, может, встречу вас на улице, но так и не встретил.
– А чем вы занимаетесь в Инниселе? А дом, в котором вы живете, он какой?
Он описал квартиру над банком. Он рассказал, как ходит по городу, когда у него по вечерам есть время, как – довольно часто – садится почитать на летней эстраде или в пустом баре «Сентрал-отеля» или мерит шагами променад.
– Если я приглашу вас приехать к чаю еще раз, вы не откажетесь? Вам тут не скучно?
– Что вы такое говорите, конечно же, не откажусь. И ничуть мне здесь не скучно.
– А почему «конечно», Ральф?
Она в первый раз назвала его Ральфом. Ему хотелось, чтобы она сделала это снова. Ему хотелось навсегда остаться на этом пляже, потому что они были здесь одни.
– Потому что я знаю, о чем говорю. Какая уж тут скука. Я так радовался, когда от вас пришло письмо.
– А несколько недель, которые у вас остались, – это сколько?
– Три, потом мальчики пойдут в школу.
– А какие они, эти мальчики?
– Нормальные такие ребята. Проблема в том, что учитель из меня так себе.
– Тогда кто же вы на самом деле?
– Да, в общем-то, никто.
– Да нет же, вы меня обманываете!
– У моего отца лесопилка. В конце концов, она перейдет ко мне. Ну, по крайней мере, все к тому идет.
– А вам это не нравится?
– Какого-то другого призвания я в себе не чувствую. Я уже пробовал чего-то захотеть, чего только не пробовал.
– Кем вы пробовали стать? Актером?
– Боже мой, да я играть-то не способен!
– Почему?
– Ну, просто слеплен из другого теста.
– Но попробовать-то можно.
– Да нет, не думаю, что вышел бы какой-то толк.
– А я бы все перепробовала. И сцену тоже. И жениться на богатой. Как их зовут, этих мальчиков, которых вы учите?
– Килдэр и Джек.
– Смешно. Килдэр. Какое странное имя!
– Ну, наверное, такая у них семейная традиция.
– Были такие графы Килдэр. И графство тоже есть такое.
– И город.
– А у меня есть дядя в Индии. Дядя Джек. Брат моего отца. Только я его не помню. А знаете, сколько в Лахардане книг?
– Не знаю.
– Четыре тысячи двадцать семь. Некоторые из них такие старые, что просто рассыпаются в руках. А другие совсем ни разу никто не открывал. Знаете, сколько я из них прочла? Угадайте.
Ральф покачал головой.
– Пятьсот двенадцать. Вчера вечером как раз закончила «Ярмарку тщеславия», по второму разу.
– А я даже и один-то раз ее не прочел.
– Сильная книга.
– Как-нибудь непременно прочту.
– У меня столько лет ушло на все эти книги. Школу закончила и засела.
– Я по сравнению с вами, считай, что вообще ничего не читал.
– Иногда сюда вымывает медуз. Бедняжки, они такие маленькие, но если попробуешь взять ее в руки, она жжется.
Они побродили между мелководными лагунами в скальной породе, где было полным-полно анемонов и креветок. Увязавшаяся за ними овчарка трогала кучки водорослей лапой.
– Вам не кажется странным, что я считала книги?
– Да нет, ничуть.
Он представил себе, как она их считала, пробегая пальчиком от корешка к корешку и всякий раз начиная заново, полкой ниже. В прошлый раз в дом его не пригласили. Интересно, удастся ли ему сегодня увидеть ее комнаты; он загадал, что удастся.
– Сама не знаю, зачем я их считала, – сказала она и добавила, когда пауза затянулась: – Нам, наверное, пора поворачивать к дому. Может, после чая еще куда-нибудь сходим?
* * *
Зря она сказала про книжки. И ведь не хотела говорить. Она хотела всего лишь ввернуть в разговор «Ярмарку тщеславия», может быть, упомянуть особо имя автора, Уильям Мейкпис Теккерей, потому что Мейкпис – имя такое же необычное, как Килдэр, а еще ей нравился в этом имени ритм. Чушь какая-то, нелепость, пересчитывать четыре тысячи двадцать семь книг. И все-таки, когда она его спросила, не кажется ли это странным, он очень решительно покачал головой.
Она разрезала испеченный Бриджит бисквит, думая о том, что, наверное, зря не купила швейцарский рулет от Скриббинса, их иногда продают в Килоране. Бисквит вышел какой-то непропеченный, и нож не проходил сквозь него легко, так, как положено. Выпечка у Бриджит вообще не самое сильное место, чего не скажешь о хлебе.
– Спасибо, – сказал он и взял предложенный ему кусок.
– Он, должно быть, не очень удачный получился.
– Просто великолепный!
Она налила ему чаю, добавила молока, а потом налила себе. О чем она станет говорить, когда опять повиснет пауза? Утром она специально придумывала вопросы, которые можно будет ему задать, но к настоящему моменту те вопросы кончились.
– Вы рады, что приехали в Инниселу, а, Ральф?
– Да, конечно. Конечно, рад.
– А вы и в самом деле плохой учитель?
– Ну, по крайней мере, маленьких Райалов я многому не научил.
– Может, они просто не хотят учиться?
– Не хотят. Ни вот столечко.
– Тогда это не ваша вина.
– Но и у меня совесть тоже не совсем чиста.
– Вот и у меня тоже.
И этого тоже ей не следовало говорить. Она же решила ни словом не обмолвиться о своей нечистой совести. Стороннему человеку это совсем не интересно, да и объяснять пришлось бы слишком многое.
– Я бы не смогла заниматься с мальчиками, – сказала она.
– А может, и смогли бы. Не хуже, чем я.
– Я помню мистера Райала. Такой, с усиками.
– Райалы очень добры ко мне.
– А еще помню одного человека у Домвилла. Жилистый такой человек, очень высокий и очень туго подвязывает галстуком воротничок. Вертится на языке фамилия, а вспомнить никак не могу.
– А я ни разу даже не был у Домвилла.
– Там над головой игрушечная железная дорога, а сдачу приносят в полых деревянных шарах. А знаете, почему я ношу белые платья?
– Ну…
– Потому что это мой любимый цвет. И мамин тоже.
– Белый – ваш любимый цвет?
– Ага. – Она предложила ему еще бисквита, но он покачал головой.
Надо было ей купить рулет от Скриббинса, нарезать ломтиками и самой разложить на тарелке, шоколадный рулет с ванильной начинкой или просто с джемом, если других не окажется.
– Расскажите мне, какая она, Иннисела? – сказала она.
Так появилась новая тема для разговора: монастырь на холме, кинотеатр, длинная главная улица, маленький маяк. А потом она узнала, что и Ральф, оказывается, тоже единственный ребенок в семье. Последовало описание отцовской лесопилки, затем родительского дома, невдалеке от лесопилки, у моста.
– Может, сходим еще, прогуляемся к ручью? – спросила она, когда чай был выпит. – Как в тот раз? Не будет скучно?
– Нет, конечно. – А чуть погодя он сказал: – Совсем почти и не заметно, что вы хромаете. Даже ни капельки.
– Вы приедете в следующую среду?
7
На широкой пьяцца в Читта-Альта играл духовой оркестр, наружные столики в единственном на пьяцца ristorante укрылись под полосатым бело-зеленым навесом. Il Duce Дуче (итал.).
приехал, Il Duce был на пути сюда; сперва возникло замешательство, а потом внизу, на виа Гарибальди и на пьяцца делла Репубблика, раздались приветственные возгласы: Il Duce прибыл.
– «Tosca», – сказал капитан, но музыка из оперы тотчас же умолкла.
Дирижер взмахнул рукой, разом охватив всю пьяцца, дав команду молчать, хотя большая часть площади была пуста. Послышались первые такты песни.
– Ecco, Ну вот (итал.).
– пробормотал медлительный старый официант словно во сне.
– Bene, bene Ладно, ладно; ну-ну (итал.).
… – шепнул он, разливая остатки «бароло».
Внизу, в новом городе, играла та же мелодия, усиленная репродуктором так, чтобы каждый, где бы он ни находился, знал, что Il Duce наконец-то приехал.
Хелоиз не сказала ни слова с тех пор, как их провели к столику под тентом – пока им подавали заказанный ланч, пока ковырялась в тарелках, едва попробовав от каждого блюда. Дурной нынче выдался день, сказал себе капитан. Ноющая боль, квинтэссенция горя, тяжким грузом залегшего в самых глубинах ее души, поднялась к поверхности и тлела теперь у нее в глазах, как обычно, когда наступал дурной день. Она попыталась улыбнуться в ответ на его улыбку, но не смогла, и он совершенно отчетливо увидел то, что стояло сейчас у нее перед глазами: как волны тешатся с телом ее дочери, а та даже и не думает сопротивляться, потому что сама так решила. В дурные дни интуиция у него становилась необычайно острой; он все чувствовал, все знал. Он пытался вложить всю свою волю, все нежелание уступить безысходному чувству страха в легкое пожатие пальцев, но она не откликнулась, в ее руке, за которой он минуту назад потянулся и которую до сих пор держал в собственных своих руках, не было ни капли жизни, ни малейшего признака того, что ему и на этот раз удалось развеять тьму, встать на пути полного и беспросветного отчаяния.
Через пьяцца пробежал желтый пес, единственная живая душа, за исключением оркестрантов, официанта и посетителей единственного уличного ресторанчика. Официант ослабил галстук-бабочку. Пес, тощий и, судя по всему, подыхающий от голода, опрокинул мусорный бачок и принялся рыться в отбросах. Оркестранты были всего лишь любителями, которые по воскресеньям лениво наигрывают свои оперные арии, но одетый в белое дирижер вдруг ударился в приступ раздражения по поводу того, что играют они недостаточно воодушевленно – как будто все они уже успели пройти победным маршем по завоеванным городам и весям.
– Va'via! Va'via! Кыш; иди отсюда (итал.).
– прикрикнул на пса старик официант. – Caffe, signore? Кофе, синьор? (итал.).
– Si, per favore. Да, пожалуйста (итал.).
Он любил ее, больше, чем кого-либо другого за всю свою жизнь, но сегодня, как то уже не раз бывало, она сама загнала себя в такой угол, в котором даже он был не в состоянии ей помочь. Сколько времени осталось до той поры, когда Италия перестанет быть подходящей страной для таких, как мы? Она задала ему этот вопрос тоном спокойным и рассудительным.
Он покачал головой. Где-то неподалеку снова раздались приветственные клики, и сразу после них – голос, усиленный громкоговорителями, возбужденный, срывающийся на крик, размеченный, как пунктиром, странным чавкающим звуком: должно быть, оратор время от времени ударял кулаком о ладонь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Они по-прежнему стояли у машины; пауза затянулась, и Ральфу очень хотелось сказать, что ему тоже знакомы безысходные детские горести, но он прекрасно отдавал себе отчет в том, что его собственный опыт не может идти ни в какое сравнение с прошлой и нынешней жизнью этой девушки, которую, как ему казалось, он любит. Это сочувствие было частью его любви к ней, самой трогательной и нежной ее частью.
– Хотите взглянуть на ульи?
На ней сегодня было другое платье, тоже белое, но рукава доходили только до локтя, и воротничок тоже был другой. На шее были бусы из крохотных жемчужин или из чего-то похожего на жемчуг.
– Да, конечно, – сказал он, и они вдвоем прошли под аркой во двор, а оттуда в сад. Одна из овчарок потрусила вслед за ними, другая по-прежнему осталась лежать в тени под грушевым деревом.
– Батская красавица… – Она принялась перечислять сорта яблок; еще незрелые, они висели в сплетениях старых перекрученных сучьев. – Пипин Керри. Джордж Кейв.
Она указала ему издалека на рядок ульев, но ближе подходить не велела.
– Прекрасный сад, – сказал он.
– Да.
За садом начинался заброшенный огород; они шли мимо пришедших в негодность теплиц и зарослей одичавшей малины. Потом вышли по другую сторону дома, где начиналась ограда ближнего поля.
– Пойдемте прогуляемся?
Как только она произнесла эту фразу, Ральф поймал себя на том, что про себя назвал ее Люси, в первый раз в ее присутствии. Он вдруг явственно увидел перед собой два слова, Люси Голт, ее почерком, как в письме. Никакое другое имя ей бы не подошло.
– С удовольствием.
Они прошли через поле, потом еще через одно, потом краем третьего, где рос картофель.
– Это О'Рейлево, – сказала она.
Она пошла впереди, показывая дорогу вниз по крутому склону, потом через галечник, туда, где по гладкому влажному песку с хозяйским видом выхаживали чайки. Прилив оставил после себя длинные гирлянды водорослей. Из песка там и сям торчали раковины. Она сказала:
– Вот вы идете и думаете: «А девушка-то хромая!»
– И в мыслях не было.
– Вы, конечно, сразу заметили.
– Да что тут, собственно, замечать?..
– Все замечают.
А он бы сказал, что хромота ей идет. Он знал, почему она хромает. Он сказал миссис Райал, когда та его об этом спросила, что ничего в этом некрасивого нет. Он бы и сейчас сказал то же самое, но постеснялся.
– Это Килоран. – Она указала на пристань вдалеке и на дома за пристанью, и ее вытянутый в струнку палец был таким тонким и хрупким, что Ральфа охватило почти неодолимое желание перехватить ее руку и сплестись пальцами.
– Кажется, я туда как-то раз заезжал.
– А я ходила в Килоране в школу. У нашей церкви железная крыша.
– Кажется, я ее видел.
– Я никогда не езжу в Инниселу.
– Вам не нравится Иннисела?
– Просто незачем туда ездить.
– Я думал, может, встречу вас на улице, но так и не встретил.
– А чем вы занимаетесь в Инниселе? А дом, в котором вы живете, он какой?
Он описал квартиру над банком. Он рассказал, как ходит по городу, когда у него по вечерам есть время, как – довольно часто – садится почитать на летней эстраде или в пустом баре «Сентрал-отеля» или мерит шагами променад.
– Если я приглашу вас приехать к чаю еще раз, вы не откажетесь? Вам тут не скучно?
– Что вы такое говорите, конечно же, не откажусь. И ничуть мне здесь не скучно.
– А почему «конечно», Ральф?
Она в первый раз назвала его Ральфом. Ему хотелось, чтобы она сделала это снова. Ему хотелось навсегда остаться на этом пляже, потому что они были здесь одни.
– Потому что я знаю, о чем говорю. Какая уж тут скука. Я так радовался, когда от вас пришло письмо.
– А несколько недель, которые у вас остались, – это сколько?
– Три, потом мальчики пойдут в школу.
– А какие они, эти мальчики?
– Нормальные такие ребята. Проблема в том, что учитель из меня так себе.
– Тогда кто же вы на самом деле?
– Да, в общем-то, никто.
– Да нет же, вы меня обманываете!
– У моего отца лесопилка. В конце концов, она перейдет ко мне. Ну, по крайней мере, все к тому идет.
– А вам это не нравится?
– Какого-то другого призвания я в себе не чувствую. Я уже пробовал чего-то захотеть, чего только не пробовал.
– Кем вы пробовали стать? Актером?
– Боже мой, да я играть-то не способен!
– Почему?
– Ну, просто слеплен из другого теста.
– Но попробовать-то можно.
– Да нет, не думаю, что вышел бы какой-то толк.
– А я бы все перепробовала. И сцену тоже. И жениться на богатой. Как их зовут, этих мальчиков, которых вы учите?
– Килдэр и Джек.
– Смешно. Килдэр. Какое странное имя!
– Ну, наверное, такая у них семейная традиция.
– Были такие графы Килдэр. И графство тоже есть такое.
– И город.
– А у меня есть дядя в Индии. Дядя Джек. Брат моего отца. Только я его не помню. А знаете, сколько в Лахардане книг?
– Не знаю.
– Четыре тысячи двадцать семь. Некоторые из них такие старые, что просто рассыпаются в руках. А другие совсем ни разу никто не открывал. Знаете, сколько я из них прочла? Угадайте.
Ральф покачал головой.
– Пятьсот двенадцать. Вчера вечером как раз закончила «Ярмарку тщеславия», по второму разу.
– А я даже и один-то раз ее не прочел.
– Сильная книга.
– Как-нибудь непременно прочту.
– У меня столько лет ушло на все эти книги. Школу закончила и засела.
– Я по сравнению с вами, считай, что вообще ничего не читал.
– Иногда сюда вымывает медуз. Бедняжки, они такие маленькие, но если попробуешь взять ее в руки, она жжется.
Они побродили между мелководными лагунами в скальной породе, где было полным-полно анемонов и креветок. Увязавшаяся за ними овчарка трогала кучки водорослей лапой.
– Вам не кажется странным, что я считала книги?
– Да нет, ничуть.
Он представил себе, как она их считала, пробегая пальчиком от корешка к корешку и всякий раз начиная заново, полкой ниже. В прошлый раз в дом его не пригласили. Интересно, удастся ли ему сегодня увидеть ее комнаты; он загадал, что удастся.
– Сама не знаю, зачем я их считала, – сказала она и добавила, когда пауза затянулась: – Нам, наверное, пора поворачивать к дому. Может, после чая еще куда-нибудь сходим?
* * *
Зря она сказала про книжки. И ведь не хотела говорить. Она хотела всего лишь ввернуть в разговор «Ярмарку тщеславия», может быть, упомянуть особо имя автора, Уильям Мейкпис Теккерей, потому что Мейкпис – имя такое же необычное, как Килдэр, а еще ей нравился в этом имени ритм. Чушь какая-то, нелепость, пересчитывать четыре тысячи двадцать семь книг. И все-таки, когда она его спросила, не кажется ли это странным, он очень решительно покачал головой.
Она разрезала испеченный Бриджит бисквит, думая о том, что, наверное, зря не купила швейцарский рулет от Скриббинса, их иногда продают в Килоране. Бисквит вышел какой-то непропеченный, и нож не проходил сквозь него легко, так, как положено. Выпечка у Бриджит вообще не самое сильное место, чего не скажешь о хлебе.
– Спасибо, – сказал он и взял предложенный ему кусок.
– Он, должно быть, не очень удачный получился.
– Просто великолепный!
Она налила ему чаю, добавила молока, а потом налила себе. О чем она станет говорить, когда опять повиснет пауза? Утром она специально придумывала вопросы, которые можно будет ему задать, но к настоящему моменту те вопросы кончились.
– Вы рады, что приехали в Инниселу, а, Ральф?
– Да, конечно. Конечно, рад.
– А вы и в самом деле плохой учитель?
– Ну, по крайней мере, маленьких Райалов я многому не научил.
– Может, они просто не хотят учиться?
– Не хотят. Ни вот столечко.
– Тогда это не ваша вина.
– Но и у меня совесть тоже не совсем чиста.
– Вот и у меня тоже.
И этого тоже ей не следовало говорить. Она же решила ни словом не обмолвиться о своей нечистой совести. Стороннему человеку это совсем не интересно, да и объяснять пришлось бы слишком многое.
– Я бы не смогла заниматься с мальчиками, – сказала она.
– А может, и смогли бы. Не хуже, чем я.
– Я помню мистера Райала. Такой, с усиками.
– Райалы очень добры ко мне.
– А еще помню одного человека у Домвилла. Жилистый такой человек, очень высокий и очень туго подвязывает галстуком воротничок. Вертится на языке фамилия, а вспомнить никак не могу.
– А я ни разу даже не был у Домвилла.
– Там над головой игрушечная железная дорога, а сдачу приносят в полых деревянных шарах. А знаете, почему я ношу белые платья?
– Ну…
– Потому что это мой любимый цвет. И мамин тоже.
– Белый – ваш любимый цвет?
– Ага. – Она предложила ему еще бисквита, но он покачал головой.
Надо было ей купить рулет от Скриббинса, нарезать ломтиками и самой разложить на тарелке, шоколадный рулет с ванильной начинкой или просто с джемом, если других не окажется.
– Расскажите мне, какая она, Иннисела? – сказала она.
Так появилась новая тема для разговора: монастырь на холме, кинотеатр, длинная главная улица, маленький маяк. А потом она узнала, что и Ральф, оказывается, тоже единственный ребенок в семье. Последовало описание отцовской лесопилки, затем родительского дома, невдалеке от лесопилки, у моста.
– Может, сходим еще, прогуляемся к ручью? – спросила она, когда чай был выпит. – Как в тот раз? Не будет скучно?
– Нет, конечно. – А чуть погодя он сказал: – Совсем почти и не заметно, что вы хромаете. Даже ни капельки.
– Вы приедете в следующую среду?
7
На широкой пьяцца в Читта-Альта играл духовой оркестр, наружные столики в единственном на пьяцца ristorante укрылись под полосатым бело-зеленым навесом. Il Duce Дуче (итал.).
приехал, Il Duce был на пути сюда; сперва возникло замешательство, а потом внизу, на виа Гарибальди и на пьяцца делла Репубблика, раздались приветственные возгласы: Il Duce прибыл.
– «Tosca», – сказал капитан, но музыка из оперы тотчас же умолкла.
Дирижер взмахнул рукой, разом охватив всю пьяцца, дав команду молчать, хотя большая часть площади была пуста. Послышались первые такты песни.
– Ecco, Ну вот (итал.).
– пробормотал медлительный старый официант словно во сне.
– Bene, bene Ладно, ладно; ну-ну (итал.).
… – шепнул он, разливая остатки «бароло».
Внизу, в новом городе, играла та же мелодия, усиленная репродуктором так, чтобы каждый, где бы он ни находился, знал, что Il Duce наконец-то приехал.
Хелоиз не сказала ни слова с тех пор, как их провели к столику под тентом – пока им подавали заказанный ланч, пока ковырялась в тарелках, едва попробовав от каждого блюда. Дурной нынче выдался день, сказал себе капитан. Ноющая боль, квинтэссенция горя, тяжким грузом залегшего в самых глубинах ее души, поднялась к поверхности и тлела теперь у нее в глазах, как обычно, когда наступал дурной день. Она попыталась улыбнуться в ответ на его улыбку, но не смогла, и он совершенно отчетливо увидел то, что стояло сейчас у нее перед глазами: как волны тешатся с телом ее дочери, а та даже и не думает сопротивляться, потому что сама так решила. В дурные дни интуиция у него становилась необычайно острой; он все чувствовал, все знал. Он пытался вложить всю свою волю, все нежелание уступить безысходному чувству страха в легкое пожатие пальцев, но она не откликнулась, в ее руке, за которой он минуту назад потянулся и которую до сих пор держал в собственных своих руках, не было ни капли жизни, ни малейшего признака того, что ему и на этот раз удалось развеять тьму, встать на пути полного и беспросветного отчаяния.
Через пьяцца пробежал желтый пес, единственная живая душа, за исключением оркестрантов, официанта и посетителей единственного уличного ресторанчика. Официант ослабил галстук-бабочку. Пес, тощий и, судя по всему, подыхающий от голода, опрокинул мусорный бачок и принялся рыться в отбросах. Оркестранты были всего лишь любителями, которые по воскресеньям лениво наигрывают свои оперные арии, но одетый в белое дирижер вдруг ударился в приступ раздражения по поводу того, что играют они недостаточно воодушевленно – как будто все они уже успели пройти победным маршем по завоеванным городам и весям.
– Va'via! Va'via! Кыш; иди отсюда (итал.).
– прикрикнул на пса старик официант. – Caffe, signore? Кофе, синьор? (итал.).
– Si, per favore. Да, пожалуйста (итал.).
Он любил ее, больше, чем кого-либо другого за всю свою жизнь, но сегодня, как то уже не раз бывало, она сама загнала себя в такой угол, в котором даже он был не в состоянии ей помочь. Сколько времени осталось до той поры, когда Италия перестанет быть подходящей страной для таких, как мы? Она задала ему этот вопрос тоном спокойным и рассудительным.
Он покачал головой. Где-то неподалеку снова раздались приветственные клики, и сразу после них – голос, усиленный громкоговорителями, возбужденный, срывающийся на крик, размеченный, как пунктиром, странным чавкающим звуком: должно быть, оратор время от времени ударял кулаком о ладонь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32