C доставкой сайт https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И я подсказывал «хфснзз». Когда «н» в ударном положении, это слово означает «начал разлагаться», а когда в безударном, «хфснзз» – причастие прошедшего времени и означает «разложение уже завершилось», то есть микроб уже умер. Но в действительности это не совсем так на Блитцовском, как я уже ранее упоминал, такого явления, как смерть, не существует. Слово «хфснзз» с «н» в ударном положении употребляется лишь в поэтических текстах, но и в поэзии оно не означает, что жизнь прекратилась, – нет, она «ушла». Мы не ведаем, к кому она ушла, но все равно она где-то здесь, рядом. Многие молекулы, составлявшие организм прежнего хозяина, благодаря которым он двигался, чувствовал, иными словами – жил, разбрелись и соединились в новые формы и теперь продолжают свою деятельность в растениях, птицах, рыбах, мухах и других существах; со временем за ними последуют и остальные, и когда в отдаленном будущем последняя кость рассыплется в прах, освободившиеся молекулы опять станут искать себе подобных и продолжат свою нескончаемую работу. Вот почему у нас, микробов, нет слова, означающего, что микроб мертв в человеческом понимании этого слова, – нет, молекулы кислорода постепенно разбредутся и покинут прежнюю обитель группами и целыми компаниями, они определят темперамент хрена, тигра, кролика – в той степени, в которой это требуется каждому из них. Молекулы водорода (юмор, надежда, веселье) понесут дух радости тем, кому его недостает, – поднимут сникший цветок или другое существо, павшее духом. Глюкоза, уксусная кислота – одним словом, все, что составляло прежнего хозяина, – будут искать новую обитель, найдут ее и продолжат свою работу; ничто не утратится, ничто не погибнет.
Франклин признает, что атом неразрушим, что он существовал и будет существовать вечно, но он полагает, что когда-нибудь все атомы покинут этот мир и продолжат свою жизнь в другом мире, более счастливом. Старина Толливер тоже полагает, что атом вечен, но, по его мнению, Блитцовский – единственный мир, в котором атом пребудет, и что за всю свою бесконечную жизнь ему не будет ни лучше, ни хуже, чем сейчас, чем было всегда. Разумеется, Толливер считает, что и сама по себе планета Блитцовского – нечто вечное и неразрушимое, по крайней мере, он говорит, что так думает, но мне-то лучше знать, иначе б я затосковал. Ведь у нашего Блитци вот-вот начнется белая горячка
Но это все чужие человеческие мысли, меня можно понять превратно – будто я не хочу, чтоб бродяга здравствовал. Что случится со мной, если он начнет разлагаться? Мои молекулы разбредутся во все стороны и заживут своей жизнью в сотнях растений и животных; каждая молекула унесет с собой свое особое восприятие мира, каждая молекула будет довольна своим новым существованием, но что станется со мной? Я утрачу все чувства до последнего, как только закончится мой, вместе с Блитцовским, распад. Как я отныне буду думать, горевать или радоваться, надеяться или отчаиваться? Меня больше не будет. Я предамся мечтам и размышлениям, поселившись в каком-нибудь неведомом животном, скорей всего – в кошке; мой кислород вскипит от злости в другом существе, возможно – в крысе; мой водород унаследует еще одно дитя природы – лопух или капуста, и я подарю им свою улыбку и надежду на лучшее; скромная лесная фиалка, поглотив мою углекислоту (честолюбие), размечтается о броской славе и красоте – короче говоря, мои компоненты вызовут не меньше чувств, чем раньше, но я никогда об этом не узнаю, все будет для блага других, я же совсем выйду из игры. И постепенно, с течением времени я стану убывать – атом за атомом, молекула за молекулой, пока не исчезну вовсе; не сохранится ничего, что когда-то составляло мое «я». Это любопытно и впечатляюще: я жив, мои чувства сильны, но я так рассредоточен, что не сознаю, что жив. И в то же время я не мертв, никто не назовет меня мертвым, я где-то между жизнью и смертью. И подумать только! Века, эры проплывут надо мной, прежде чем моя последняя косточка обратится в газ и унесется ветром. Интересно, каково это – беспомощно лежать так долго, невыносимо долго и видеть, как то, что было тобой, распадается и исчезает, одно за другим, словно затухающее пламя свечи, – вот оно дрогнуло и погасло, и тогда сгустившийся мрак… Но нет, прочь, прочь ужасы, давайте думать о чем-нибудь веселом!
Моему бродяге только восемьдесят пять, есть основания надеяться, что он протянет еще лет десять – пятьсот тысяч лет по микробскому исчислению времени Да будет так!

Продолжение старых записей в дневнике

VII

Я дождался, пока Франклин скроется из виду, а потом вышел на балкон и с наигранным удивлением посмотрел на толпу, которая все еще не расходилась, надеясь увидеть меня хотя бы мельком. Привычный гром аплодисментов и гул приветствий я встретил с выражением смятения и ужаса; оно так эффектно глядится на фотографиях и в набросках художников, я же довел его до совершенства, упражняясь перед зеркалом. Потом мастерски изобразил удивление, смешанное с почти детской простодушной благодарностью, что в хорошем исполнении всегда имеет успех, и убежал, точно скромная девица, застигнутая в момент, когда на ней нет ничего, кроме румянца. На огромную толпу это произвело самое сильное впечатление; в раскатах счастливого смеха слышались выкрики:
– Ну и миляга!
Читатель! Ты потрясен и презираешь меня, но будь снисходителен. Разве ты не узнаешь себя в этой неприглядной картине? Но это ты! Еще не родился тот, кто не хотел бы оказаться на моем месте; еще не родился тот, кто отказался бы занять его, предоставься ему такая возможность. Мальчишка-микроб бахвалится перед приятелями; юноша-микроб фиглярствует перед девчонками-бациллами, изображая из себя пирата, солдата, клоуна – кого угодно, лишь бы обратить на себя внимание. И, добившись своего, он на всю жизнь сохраняет потребность быть на виду, хоть лицемерит и притворяется, что избавился от нее. Но избавился он не от желания быть на виду, а от честности.
Итак, будь снисходителен, мой читатель, ведь честность – это все, от чего я избавился, вернее, от чего мы с тобой избавились. А иначе мы бы оставались в душе детьми, что весело прыгают на коленях у мамочки, изображая петушка и курочку, а сами посматривают на гостей, ожидая одобрения. Гостям мучительно стыдно за ребенка, как вам мучительно стыдно за меня; впрочем, вам только кажется, что вам стыдно за меня, – вам стыдно за себя: разоблачив себя, я разоблачил и вас.
Мы ничего не можем с собой поделать, не мы себя создали, такими уж нас произвели на свет, значит, и винить себя не в чем. Давайте же будем добрыми и снисходительными к самим себе, не будем огорчаться и унывать из-за того, что все мы без исключения с нежного возраста и до могилы – мошенники, лицемеры и хвастуны, не мы придумали этот факт, не нам и отвечать за него. Если какой-нибудь ментор попытается убедить вас, что лицемерие не вошло в вашу плоть и кровь и что от него можно избавиться, усердно и непрестанно совершенствуя свою натуру, не слушайте его: пусть сначала усовершенствуется сам, а уж потом приходит с советами. Если он человек честный и доброжелательный, то испытает на себе со всей искренностью и серьезностью средство, рекомендованное им, и больше не покажется вам на глаза.
Столетиями я сохранял неоспоримую репутацию скромной знаменитости, которая тяготится вниманием публики и держится в тени. Что ж, я заслужил такую репутацию. Хорошо продуманными хитрыми уловками. Я играл свою роль ежедневно много столетий подряд, играл уверенно и вполне достоин такой награды. Я подражал королям: они не часто являются народу, а популярностью дорожат больше всего на свете. Популярность – вот главное очарование власти, без нее власть – тяжкое бремя, и любой король, стеная и вздыхая, променял бы свой престол на место, где работы меньше, а шумной известности – больше. Предание приписывает старому Генриху МММММДСХХII по прозвищу «Неукротимый» откровенное высказывание: «Да, я люблю восхваления, пышные процессии, почести, благоговейное внимание, люблю ажиотаж вокруг меня. Скажете – тщеславие? Но не являлся еще миру тот, кто не любил бы всего этого, особенно бог».
Я начал было рассказывать вам, как сделался знаменитостью, но сильно уклонился в сторону. Отчасти – потому, что я давно отвык писать и утратил способность сосредоточиваться. Поэтому я так разбрасываюсь. Есть и другая трудность – мне хотелось написать свою историю по-английски, но я остался недоволен собой: и слова, и грамматика, и правописание – все, что связано с языком, улетучилось из моей памяти, стало чужим. А стиль! Стиль – это почти все. Стиль напоминает фотографию: чуть не в фокусе – и изображение смазалось, в фокусе изображение отчетливое и ясное. Надо давать правильную наводку на резкость – формулировать каждую мысль абсолютно точно, прежде чем дернуть за шнурок.
Увы! Я был так молод, когда писал эти строки сотни и сотни лет тому назад, молод и самодоволен. Сейчас мне стыдно за себя. Тем не менее пусть все остается как есть. Мне беспокоиться нечего, это выдает не меня, а глупого юнца, который был мной, а теперь похож на меня не больше, чем стебелек на дуб. М. Т.
Конец отрывка из старого дневника

VIII

Я решил, что лучше писать на микробском, что и сделал. Вернулся к началу и переписал свою историю на микробском, а потом тщательно перевел ее на английский, в таком виде вы ее и читаете. Это очень хороший перевод, навряд ли многим удалось бы сделать его лучше, но все же по сравнению с оригиналом, блестящим и точным, он как светлячок рядом с молнией. Среди авторов-микробов я считаюсь первоклассным стилистом и мог бы стать первоклассным стилистом и в английском, если б очень захотел.
А знаменитостью я стал вот каким образом. Когда я появился на Блитцовском, я был беден и одинок. Никто не искал общества иностранца. За небольшую плату я поселился в бедной семье (Их фамилия произносится «Тэйлор», но пишется иначе. – М. Т. ), и они по доброте душевной помогли мне взять напрокат шарманку и мартышку. В кредит. С процентами. Я очень прилежно трудился дни напролет, а ночами учил местный язык. Моими учителями были дети, они никогда не спали, потому что здесь не бывает ночи. Мне пришлось отвести для сна условные часы.
Сначала я зарабатывал какие-то жалкие медяки, но вскоре мне пришла в голову прекрасная идея. Я начал петь. По-английски. Нельзя сказать, что я пел хорошо, и меня обходили стороной, но только первое время, а потом микробы заметили, что я пою на языке, которого никто не знает, и проявили ко мне интерес. Я пел «Салли с нашей улицы», «Со мной не хитри, меня не проведешь» «Салли с нашей улицы» – популярная песня английского поэта и композитора Генри Кэри (1687 – 1743). Вероятно, ему же принадлежит и другая – «Со мною не хитри».

и другие песенки, микробы ходили за мной толпами, слушали и не могли наслушаться.
Я процветал. К концу года я прекрасно освоил язык, на котором говорили мои хозяева, и принялся за другой. Я всё еще чувствовал себя американцем, и год в микромире – десять минут двенадцать секунд – казался мне удивительно коротким; зато потом каждый последующий казался значительно длиннее своего предшественника. Этот процесс постоянного удлинения времени продолжался десять лет; по истечении десятилетия я приравнял год в мире микробов к американскому полугодию. Тем временем в семье Тэйлоров подросло поколение старших детей, и несколько девушек сорока лет заневестились. Сорокалетняя девушка в мире микробов все равно что двадцатилетняя американская; здесь удивительно здоровый климат, и многие микробы доживают до ста пятидесяти лет – чуть больше целого дня человеческой жизни.
Итак, я процветал. Но песенки про Салли и парня-хитреца набили публике оскомину, и я опасался, что меня закидают камнями. Благоразумно перестроив свою программу, я обеспечил себе еще десять лет процветания песенками «Прекрасный Дун» «Прекрасный Дун» – стихотворение Р. Бернса.

и «Красотки из Баффало, я жду вас вечерком». Сентиментальная музыка нравится микробам больше всего.
Вскоре после появления на Блитцовском мне пришлось объяснять, из какой страны я прибыл. Это был очень деликатный вопрос. Разумеется, я мог, по обыкновению, сказать правду, но кто бы принял ее на веру? Можно было выдать за правду и толковую ложь, но, назовись я американцем из рода колоссов, достающих головой звезды, меня бы тотчас упрятали в сумасшедший дом.
На местном наречии холерный микроб называется «буилк», что эквивалентно латинскому «lextalionis», что означает… впрочем, я позабыл, что это означает, можно обойтись хорошим словом «буилк», его здесь произносят с увакением. Я обнаружил, что мои соседи никогда не видели выходцев из Главного Моляра и понятия не имеют, на каком языке там говорят. Главный Моляр – это левый зуб мудрости Блитцовского. В дентине этого зуба есть чрезвычайно тонкие нервные волокна, которые расположены горизонтально и пересекают вертикальные, толстые, как тростниковые заросли, волокна под прямым углом. Я соврал, что родом из одного из них – северо-западного. Слово не воробей, и мне уже было поздно идти на попятную, когда я вспомнил, что левый зуб мудрости Блитцовского ждет выкупа у дантиста и вряд ли когда-нибудь дождется, потому что бродяга не привык платить за услуги и выкупать ненужные вещи, если только можно увильнуть от уплаты. Но все сошло гладко, мои слова приняли за чистую монету. Некоторые доброхоты выразили сожаление, что достойный народ живет так стесненно и далеко, особняком от других наций. Это тронуло меня до глубины души, и я организовал денежный сбор в пользу своих земляков.
Я любил детей Тэйлоров, они выросли у меня на глазах, многие поколения их были моими баловнями с колыбели, я с болью в сердце наблюдал, как они покидают спокойную домашнюю гавань и отправляются в плавание по бурному матримониальному морю. Когда женились парни, я не особенно горевал, но расставаться с девушками было очень тяжко, даже мысль об этом мучила меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я