https://wodolei.ru/catalog/unitazy/uglovye/
то я оказываюсь на Банной и вспоминаю же, что надо бы зайти, но
нет у меня с собой рукописи; то уже и рукопись, бывало, под мышкой, и
направляюсь я именно на Банную, а оказываюсь странным образом каким-то не
на Банной, а, наоборот, в клубе. Я объясняю все эти загадочные девиации
тем, что невозможно относиться к этой затее, как и ко множеству иных затей
нашего секретариата, с необходимой серьезностью. Ну, какая, в самом деле,
может быть у нас на Москве-реке языковая энтропия? А главное, причем здесь
я?
Однако же податься некуда, и я принялся искать папку, в которую,
помнится, сложил черновики на позапрошлой неделе. Нигде на поверхности
папки не было, и тут я вспомнил, что тогда намеревался зайти на Банную из
"Зарубежного Инвалида", куда отправился с Кап Капычем к Нос Носычу
ругаться из-за статьи. Но на обратном пути из "Инвалида" мы на Банную не
попали, а попали мы все в ресторан "Псков". Так что искать теперь эту
папку мне, пожалуй, смысла не было.
Но, слава богу, недостатка в черновиках я уже давно не испытываю.
Кряхтя, я поднялся с кресла, подошел к "стенке", к самой дальней секции, и
кряхтя, уселся рядом с нею прямо на пол. Ах, как много движений я могу
теперь совершать, только натужно кряхтя, - как движений телесных, так и
движений духовных.
(Кряхтя, мы встаем ото сна. Кряхтя, обновляем покровы. Кряхтя,
устремляемся мыслью. Кряхтя, мы услышим шаги стихии огня, но будем уже
готовы управлять волнами пламени. Кряхтя. "Упанишады", кажется. А может
быть, и не совсем "Упанишады". Или не "Упанишады" вовсе.)
Кряхтя, я откинул створку цокольного шкафчика, и на колени мне
повалились папки, общие тетради в разноцветных клеенчатых обложках,
пожелтевшие, густо исписанные листочки, скрепленные ржавыми скрепками. Я
взял первую попавшуюся папку - с обломанными от ветхости углами, с одной
только грязной тесемкой, с многочисленными полустертыми надписями на
обложке, из которых разобрать можно было лишь какой-то старинный телефон,
шестизначный, с буквой, да еще строчку иероглифов зелеными чернилами:
"Сэйнэн дзидайно саку" - "Творения юношеских лет". В эту папку я не
заглядывал лет пятнадцать. Здесь все было очень старое, времен Камчатки и
даже раньше, времен Канска, Казани - выдирки из тетрадей в линейку,
самодельные тетради, сшитые суровой ниткой, отдельные листки шершавой
желтоватой бумаги, то ли оберточной, то ли просто дряхлой до
невозможности, и все исписано от руки, ни единой строчки, ни единой буквы
на машинке.
"Угрюмый негр вывез из кабинета кресло с человеческой развалиной. Шеф
плотно закрыл за ним дверь..."
Какой негр? Что за развалина? Ничего не помню.
"Кстати, вы не заметили, были ли среди большевиков китайцы? - Спросил
вдруг шеф.
- Китайцы? М-м-м... Кажется, были. Китайцы или корейцы, или монголы.
В общем, желтые..."
Да-да-да-да-да! Вспоминаю! Это был у меня такой политический
памфлет... Нет. Ничего не помню.
"Крепость пала, но гарнизон победил".
Так.
"Видю тя! Видю тя!" - Взревели кроличьи яйца, обнаружив видимого
противника... И новый выстрел из тьмы наверху..."
А-а-а, это же из Киплинга... "Сталки и компания". Тысяча девятьсот
пятьдесят третий год. Камчатка. Я сижу себе и читаю Киплинга, потому что
за отсутствием видимого противника делать мне больше нечего.
"Кроличьи яйца" - "Rabbit's eggs". И нечего тут скалить зубы, ребята.
Если бы Киплинг имел в виду то же, что и вы, он бы написал "Rabbit's
walls". Да, помучился я, помнится, с этим переводом, но школа для меня
получилась отменная, нет лучше школы для переводчика, нежели талантливое
произведение, описывающее совершенно незнакомый мир, конкретно
локализованный в пространстве и времени...
А вот и "Случай в карауле". Тоже пятьдесят третий год и тоже
Камчатка.
"Позже Беркутов, часовой у входа в караульное помещение, никак не мог
вспомнить, что впервые заставило ого насторожиться и крепче сжать оружие,
напряженно вслушиваясь в непонятные шорохи теплой июльской ночи. Просто к
шелесту листвы, шуму собственных шагов, сонному скрипу ветвей
примешалось..." Ну, и так далее. Коротко говоря, под покровом ночи
подкрались к часовому, напали на него, и он, не в силах отбиться, вызвал
огонь на себя.
Был я тогда по литературным воззрениям моим великим моралистом,
причем не просто моралистом, но вдохновенным певцом воинского регламента.
А потому, товарищи солдаты, главным в данном конкретном "Случае в карауле"
было вот что:
"Как могло случиться, что Линько, так хорошо знавший уставы, допустил
грубейшее нарушение устава гарнизонной и караульной служб? А ты, Беркутов?
Разве ты не оказался ротозеем, не заметив, куда ушел Симаков? И мы все -
как мы не заметили, что Симакова не оказалось с нами, когда караул был
поднят в ружье?".
Странно все это перечитывать сегодня! Но до чего же хотелось увидеть
свое имя напечатанным, почувствовать себя писателем, выставить напоказ
клеймо любимца муз и Аполлона! И какое это было горькое разочарование,
когда "Суворовский натиск", дай ему здоровья, завернул мне мою рукопись
под вежливым предлогом, что "Случай в карауле" не является типичным для
нашей армии! Святые слова. За свою жизнь я простоял на караулах часов
двести, и только однажды к шелесту листвы, шуму собственных шагов и в
особенности к сонному скрипу ветвей примешались посторонние звуки, а
именно: в кромешной тьме кто-то напористо и страшно пер через ограждение
из колючей проволоки, никак не реагируя на мои отчаянные вопли: "Стой!
Стой, кто идет? Стой, стрелять буду!". Подоспевшее на выстрелы караульное
начальство обнаружило запутавшегося в колючей проволоке убитого наповал
козла. Сгоряча мне обещана была гауптвахта, но потом все обошлось...
Нет, не отдам я им мой "Случай в карауле" на препарирование. Пусть
лежит. И снова подумал я, какая это все-таки дурацкая затея с языковой
энтропией, если им все равно, что анализировать: "Случай в карауле" или
про кресло с человеческой развалиной.
Я отложил "творения юношеских лет" в сторону и взял другую папку, уже
вполне современного вида, с хорошо сохранившемся, тщательно завязанными
красными тесемками. На обложку наклеен был белый ярлык, а на ярлыке
значилось: "отрывки, неопубликованное, сюжеты, планы".
Я раскрыл папку и сразу же наткнулся на рассказ "Нарцисс", написанный
в пятьдесят седьмом году. Этот рассказ я помню очень хорошо. Действующие
лица там такие: доктор Лобс, Шуа Дю-Гюрзель, граф Денкер, баронесса
Люст... Упоминаются: Карт Эс-Шануа, "полновесный идиот, ставший импотентом
в шестнадцать лет", а также Стелла Буа-Косю, родная тетка графа Денкера,
садистка и лесбиянка. А соль этого рассказа в том, что упомянутый Шуа
Дю-Гюрзель, аристократ и гипнотизер необычайной силы, налетел на свое
отражение в зеркале, когда "взгляд его был полон желания, мольбы,
властного и нежного повеления, призыва к покорности и любви".
Ай-яй-яй-яй-яй, какое манерное, похабное, салонное, махровое пшено! И
подумать только, ведь проросло оно из того же кусочка души моей, что и мои
"Современные сказки" полтора десятка лет спустя, из того же самого кусочка
души, из которого растет сейчас моя синяя папка...
Нет, не отдам я им моего "Нарцисса". Во-первых, потому что всего один
экземпляр. А во-вторых, совершенно никому не нужно знать, что Сорокин
Феликс Александрович, автор романа "Товарищи офицеры!" и пьесы "Равнение
на середину!", не говоря уже о сценариях и армейских очерках, пишет еще,
оказывается, всякие фантасмагории.
А дам я им во что. Пятьдесят восьмой год. "Корягины". Пьеса в трех
действиях. Действующие лица: Сергей Иванович Корягин, ученый, около
шестидесяти лет; Ирина Петровна, его жена, сорок пять лет; Николай
Сергеевич Корягин, его сын от первого брака, демобилизованный офицер,
около тридцати лет, и еще семь действующих лиц - студенты, художники,
слушатели военной академии. Действие происходит в Москве, в наши дни.
Аня: Слушай, можно задать тебе один вопрос?
Николай: Попробуй.
Аня: А ты не обидишься?
Николай: Смотря... Нет, не обижусь. Насчет жены?
Аня: Да. Почему ты с ней развелся?
Очень хорошо. Антон Павлович, Константин Сергеевич. Владимир
Иванович. Главное не закончено и никогда закончено не будет. Вот это мы им
и отдадим.
Отложив за спину рукопись, я принялся запихивать и уминать в шкафчик
все остальное, и тут в руку мне попалась общая тетрадь в липком коричневом
переплете, разбухшая от торчавших из нее посторонних листков. Я даже
засмеялся от радости и сказал ей: "Вот где ты, голубушка!", потому что это
была тетрадь заветная, драгоценная, потому что это был мой рабочий
дневник, который я потерял в прошлом году, когда в последний раз наводил
порядок в своих бумагах.
Тетрадь сама открылась в моих руках, и обнаружился в ней мой заветный
цанговый карандаш из Чехословакии, карандаш не простой, а счастливый; все
сюжеты надлежало записывать только этим карандашом, и никаким иным, хотя,
признаться, он был довольно не удобен, потому что корпус у него лопнул в
двух местах, и грифель при неосторожном движении проваливался внутрь.
Я уже, оказывается, и забыл совсем, что началась эта тетрадка
тридцатого марта, почти ровно одиннадцать лет назад. Я писал тогда повесть
"Железная семья" - о современных, мирных, так сказать, танкистах. Писалась
она трудно, кровью и сукровицей она писалась, эта повесть. Помнится, я
несколько раз выезжал в части по командировкам, правое ухо отморозил, и
все равно толку никакого не получилось. Повесть отклонили. Спасибо, хоть
аванс не отобрали.
Я листал страницы с однообразными записями:
2.04. сдел. 5 стр. вечером 2 стр. всего 135 стр.
3.04. сдел. 4 стр. вечер. 1 стр. всего 140...
Это у меня верный признак: если никаких записей, кроме
статистических, не ведется, значит, работа идет либо очень хорошо, либо на
пропасть. Впрочем, 7.04 странная запись: "Писал жалобу в правительствующий
Сенат". А 3.05: "ничто так не взрослит, как предательство".
А вот и этот день, когда начал я придумывать современные сказки.
21 мая 72 года. "История про новосела-рабочего. У него работают
циклевщик, грузчик, водопроводчик, все кандидаты наук. И все застревают в
квартире. Циклевщик защемил палец в паркете, грузчика задвинули шкафом,
водопроводчик хлебнул вместо спирта эликсиру и стал невидимым. И еще
домовой. И строитель, замурованный в вентиляционной шахте. И приходит
Катя".
Это еще не "Современные сказки", до "Современных сказок" было тогда
еще далеко. Справиться мне с этим сюжетом так и не удалось, и сейчас я
даже не помню: какой новосел? Почему домовой? Что за эликсир?
Или вот еще сюжет того времени.
28.10.72. "Человек (фокусник), которого все принимали за пришельца из
космоса". В те поры все вокруг словно словно бы с ума сошли по поводу
летающих тарелок. Только об этом и разговоров: братья по разуму,
баальбекская веранда, тассильские рисунки. И вот тогда мне придумалось:
живет себе человек, ни о чем таком не думает, по профессии фокусник,
причем фокусник очень хороший. И замечает он вдруг некоторое беспокоящее к
себе внимание. Соседи по лестничной площадке странно с ним заговаривают,
участковый заходит, интересуется реквизитом и туманно рассуждает насчет
закона сохранения энергии. "Это исчезающее яйцо, - говорит он, - не
согласуется у вас, гражданин, с современными представлениями о законах
сохранения". Наконец, вызывают его в отдел кадров, а там у кадровика сидит
какой-то гражданин, вроде бы даже знакомый, но с одним глазом. И кадровик
принимается моего героя расспрашивать, сколько церквей в его родном
Забубенске, да кому там памятник стоит на главной площади, да не помнит ли
он, сколько на фасаде горсовета окон. А герой, разумеется, ничего этого не
помнит, и атмосфера подозрительности все сгущается, и вот уже заводятся
вокруг него разговоры о принудительном медосмотре... Чем должна была
кончиться вся эта история, я придумать так и не сумел: охладел. И теперь
очень жалко мне, что охладел.
Второго ноября записано: "не работал, страдаю брюхом", а третьего -
короткая запись: "вполсвиста".
С теплой грустью листал я свой рабочий дневник страницу за страницей.
"Человек - это душонка, обремененная трупом. Эпиктет".
"Против кого дружите?"
"Ректальная литература".
"Только те науки распространяют свет, кои способствуют выполнению
начальственных предписаний. Салтыков-Щедрин".
"Гнал спирт из ногтей алкоголика".
А это опять для современных сказок:
"Кот Элегант. Пес по фамилии Верный, он же Верка. Мальчик-вундеркинд,
почитывает "Кубические формы" Ю.Манина, очкарик; когда моет посуду, любит
петь Высоцкого. Двенадцать лет в восьмеричной системе исчисления. Цитирует
труды Иллича-Свитыча. Кот по утрам, вернувшись со спевки, стирает
перчатки. Пса учат за едой не сопеть, не чавкать и пользоваться ножом и
вилкой. Он демонстративно уходит из-за стола и шумно, с обидой, грызет
кость под крыльцом. Кот Элегант о каком-то госте: "Этот
Петровский-Зеликович совершенно похож на бульдога Рамзеса, которому я
нынешней весной в кровь изодрал морду за хамское приставание".
Еще фразы:
"Путал сентименталов с симменталами".
"Мария Павловна за Островским шубу шестнадцать лет носила, я у нее
перекупила, стала чистить - три воши нашла, одна старая, еще по-аглицки
говорит..."
Я запихал оставшиеся папки и бумаги в шкафчик и перебрался за стол.
Это находит на меня иногда: беру старые свои рукописи или старые дневники,
и начинает мне казаться, что вот это все и есть моя настоящая жизнь -
исчерканные листочки, чертежи какие-то, на которых я изображал, кто где
стоит и куда смотрит, обрывки фраз, заявки на сценарии, черновики писем в
инстанции, детальнейше разработанные планы произведений, которые никогда
не будут созданы, и однообразно сухие:
1 2 3 4
нет у меня с собой рукописи; то уже и рукопись, бывало, под мышкой, и
направляюсь я именно на Банную, а оказываюсь странным образом каким-то не
на Банной, а, наоборот, в клубе. Я объясняю все эти загадочные девиации
тем, что невозможно относиться к этой затее, как и ко множеству иных затей
нашего секретариата, с необходимой серьезностью. Ну, какая, в самом деле,
может быть у нас на Москве-реке языковая энтропия? А главное, причем здесь
я?
Однако же податься некуда, и я принялся искать папку, в которую,
помнится, сложил черновики на позапрошлой неделе. Нигде на поверхности
папки не было, и тут я вспомнил, что тогда намеревался зайти на Банную из
"Зарубежного Инвалида", куда отправился с Кап Капычем к Нос Носычу
ругаться из-за статьи. Но на обратном пути из "Инвалида" мы на Банную не
попали, а попали мы все в ресторан "Псков". Так что искать теперь эту
папку мне, пожалуй, смысла не было.
Но, слава богу, недостатка в черновиках я уже давно не испытываю.
Кряхтя, я поднялся с кресла, подошел к "стенке", к самой дальней секции, и
кряхтя, уселся рядом с нею прямо на пол. Ах, как много движений я могу
теперь совершать, только натужно кряхтя, - как движений телесных, так и
движений духовных.
(Кряхтя, мы встаем ото сна. Кряхтя, обновляем покровы. Кряхтя,
устремляемся мыслью. Кряхтя, мы услышим шаги стихии огня, но будем уже
готовы управлять волнами пламени. Кряхтя. "Упанишады", кажется. А может
быть, и не совсем "Упанишады". Или не "Упанишады" вовсе.)
Кряхтя, я откинул створку цокольного шкафчика, и на колени мне
повалились папки, общие тетради в разноцветных клеенчатых обложках,
пожелтевшие, густо исписанные листочки, скрепленные ржавыми скрепками. Я
взял первую попавшуюся папку - с обломанными от ветхости углами, с одной
только грязной тесемкой, с многочисленными полустертыми надписями на
обложке, из которых разобрать можно было лишь какой-то старинный телефон,
шестизначный, с буквой, да еще строчку иероглифов зелеными чернилами:
"Сэйнэн дзидайно саку" - "Творения юношеских лет". В эту папку я не
заглядывал лет пятнадцать. Здесь все было очень старое, времен Камчатки и
даже раньше, времен Канска, Казани - выдирки из тетрадей в линейку,
самодельные тетради, сшитые суровой ниткой, отдельные листки шершавой
желтоватой бумаги, то ли оберточной, то ли просто дряхлой до
невозможности, и все исписано от руки, ни единой строчки, ни единой буквы
на машинке.
"Угрюмый негр вывез из кабинета кресло с человеческой развалиной. Шеф
плотно закрыл за ним дверь..."
Какой негр? Что за развалина? Ничего не помню.
"Кстати, вы не заметили, были ли среди большевиков китайцы? - Спросил
вдруг шеф.
- Китайцы? М-м-м... Кажется, были. Китайцы или корейцы, или монголы.
В общем, желтые..."
Да-да-да-да-да! Вспоминаю! Это был у меня такой политический
памфлет... Нет. Ничего не помню.
"Крепость пала, но гарнизон победил".
Так.
"Видю тя! Видю тя!" - Взревели кроличьи яйца, обнаружив видимого
противника... И новый выстрел из тьмы наверху..."
А-а-а, это же из Киплинга... "Сталки и компания". Тысяча девятьсот
пятьдесят третий год. Камчатка. Я сижу себе и читаю Киплинга, потому что
за отсутствием видимого противника делать мне больше нечего.
"Кроличьи яйца" - "Rabbit's eggs". И нечего тут скалить зубы, ребята.
Если бы Киплинг имел в виду то же, что и вы, он бы написал "Rabbit's
walls". Да, помучился я, помнится, с этим переводом, но школа для меня
получилась отменная, нет лучше школы для переводчика, нежели талантливое
произведение, описывающее совершенно незнакомый мир, конкретно
локализованный в пространстве и времени...
А вот и "Случай в карауле". Тоже пятьдесят третий год и тоже
Камчатка.
"Позже Беркутов, часовой у входа в караульное помещение, никак не мог
вспомнить, что впервые заставило ого насторожиться и крепче сжать оружие,
напряженно вслушиваясь в непонятные шорохи теплой июльской ночи. Просто к
шелесту листвы, шуму собственных шагов, сонному скрипу ветвей
примешалось..." Ну, и так далее. Коротко говоря, под покровом ночи
подкрались к часовому, напали на него, и он, не в силах отбиться, вызвал
огонь на себя.
Был я тогда по литературным воззрениям моим великим моралистом,
причем не просто моралистом, но вдохновенным певцом воинского регламента.
А потому, товарищи солдаты, главным в данном конкретном "Случае в карауле"
было вот что:
"Как могло случиться, что Линько, так хорошо знавший уставы, допустил
грубейшее нарушение устава гарнизонной и караульной служб? А ты, Беркутов?
Разве ты не оказался ротозеем, не заметив, куда ушел Симаков? И мы все -
как мы не заметили, что Симакова не оказалось с нами, когда караул был
поднят в ружье?".
Странно все это перечитывать сегодня! Но до чего же хотелось увидеть
свое имя напечатанным, почувствовать себя писателем, выставить напоказ
клеймо любимца муз и Аполлона! И какое это было горькое разочарование,
когда "Суворовский натиск", дай ему здоровья, завернул мне мою рукопись
под вежливым предлогом, что "Случай в карауле" не является типичным для
нашей армии! Святые слова. За свою жизнь я простоял на караулах часов
двести, и только однажды к шелесту листвы, шуму собственных шагов и в
особенности к сонному скрипу ветвей примешались посторонние звуки, а
именно: в кромешной тьме кто-то напористо и страшно пер через ограждение
из колючей проволоки, никак не реагируя на мои отчаянные вопли: "Стой!
Стой, кто идет? Стой, стрелять буду!". Подоспевшее на выстрелы караульное
начальство обнаружило запутавшегося в колючей проволоке убитого наповал
козла. Сгоряча мне обещана была гауптвахта, но потом все обошлось...
Нет, не отдам я им мой "Случай в карауле" на препарирование. Пусть
лежит. И снова подумал я, какая это все-таки дурацкая затея с языковой
энтропией, если им все равно, что анализировать: "Случай в карауле" или
про кресло с человеческой развалиной.
Я отложил "творения юношеских лет" в сторону и взял другую папку, уже
вполне современного вида, с хорошо сохранившемся, тщательно завязанными
красными тесемками. На обложку наклеен был белый ярлык, а на ярлыке
значилось: "отрывки, неопубликованное, сюжеты, планы".
Я раскрыл папку и сразу же наткнулся на рассказ "Нарцисс", написанный
в пятьдесят седьмом году. Этот рассказ я помню очень хорошо. Действующие
лица там такие: доктор Лобс, Шуа Дю-Гюрзель, граф Денкер, баронесса
Люст... Упоминаются: Карт Эс-Шануа, "полновесный идиот, ставший импотентом
в шестнадцать лет", а также Стелла Буа-Косю, родная тетка графа Денкера,
садистка и лесбиянка. А соль этого рассказа в том, что упомянутый Шуа
Дю-Гюрзель, аристократ и гипнотизер необычайной силы, налетел на свое
отражение в зеркале, когда "взгляд его был полон желания, мольбы,
властного и нежного повеления, призыва к покорности и любви".
Ай-яй-яй-яй-яй, какое манерное, похабное, салонное, махровое пшено! И
подумать только, ведь проросло оно из того же кусочка души моей, что и мои
"Современные сказки" полтора десятка лет спустя, из того же самого кусочка
души, из которого растет сейчас моя синяя папка...
Нет, не отдам я им моего "Нарцисса". Во-первых, потому что всего один
экземпляр. А во-вторых, совершенно никому не нужно знать, что Сорокин
Феликс Александрович, автор романа "Товарищи офицеры!" и пьесы "Равнение
на середину!", не говоря уже о сценариях и армейских очерках, пишет еще,
оказывается, всякие фантасмагории.
А дам я им во что. Пятьдесят восьмой год. "Корягины". Пьеса в трех
действиях. Действующие лица: Сергей Иванович Корягин, ученый, около
шестидесяти лет; Ирина Петровна, его жена, сорок пять лет; Николай
Сергеевич Корягин, его сын от первого брака, демобилизованный офицер,
около тридцати лет, и еще семь действующих лиц - студенты, художники,
слушатели военной академии. Действие происходит в Москве, в наши дни.
Аня: Слушай, можно задать тебе один вопрос?
Николай: Попробуй.
Аня: А ты не обидишься?
Николай: Смотря... Нет, не обижусь. Насчет жены?
Аня: Да. Почему ты с ней развелся?
Очень хорошо. Антон Павлович, Константин Сергеевич. Владимир
Иванович. Главное не закончено и никогда закончено не будет. Вот это мы им
и отдадим.
Отложив за спину рукопись, я принялся запихивать и уминать в шкафчик
все остальное, и тут в руку мне попалась общая тетрадь в липком коричневом
переплете, разбухшая от торчавших из нее посторонних листков. Я даже
засмеялся от радости и сказал ей: "Вот где ты, голубушка!", потому что это
была тетрадь заветная, драгоценная, потому что это был мой рабочий
дневник, который я потерял в прошлом году, когда в последний раз наводил
порядок в своих бумагах.
Тетрадь сама открылась в моих руках, и обнаружился в ней мой заветный
цанговый карандаш из Чехословакии, карандаш не простой, а счастливый; все
сюжеты надлежало записывать только этим карандашом, и никаким иным, хотя,
признаться, он был довольно не удобен, потому что корпус у него лопнул в
двух местах, и грифель при неосторожном движении проваливался внутрь.
Я уже, оказывается, и забыл совсем, что началась эта тетрадка
тридцатого марта, почти ровно одиннадцать лет назад. Я писал тогда повесть
"Железная семья" - о современных, мирных, так сказать, танкистах. Писалась
она трудно, кровью и сукровицей она писалась, эта повесть. Помнится, я
несколько раз выезжал в части по командировкам, правое ухо отморозил, и
все равно толку никакого не получилось. Повесть отклонили. Спасибо, хоть
аванс не отобрали.
Я листал страницы с однообразными записями:
2.04. сдел. 5 стр. вечером 2 стр. всего 135 стр.
3.04. сдел. 4 стр. вечер. 1 стр. всего 140...
Это у меня верный признак: если никаких записей, кроме
статистических, не ведется, значит, работа идет либо очень хорошо, либо на
пропасть. Впрочем, 7.04 странная запись: "Писал жалобу в правительствующий
Сенат". А 3.05: "ничто так не взрослит, как предательство".
А вот и этот день, когда начал я придумывать современные сказки.
21 мая 72 года. "История про новосела-рабочего. У него работают
циклевщик, грузчик, водопроводчик, все кандидаты наук. И все застревают в
квартире. Циклевщик защемил палец в паркете, грузчика задвинули шкафом,
водопроводчик хлебнул вместо спирта эликсиру и стал невидимым. И еще
домовой. И строитель, замурованный в вентиляционной шахте. И приходит
Катя".
Это еще не "Современные сказки", до "Современных сказок" было тогда
еще далеко. Справиться мне с этим сюжетом так и не удалось, и сейчас я
даже не помню: какой новосел? Почему домовой? Что за эликсир?
Или вот еще сюжет того времени.
28.10.72. "Человек (фокусник), которого все принимали за пришельца из
космоса". В те поры все вокруг словно словно бы с ума сошли по поводу
летающих тарелок. Только об этом и разговоров: братья по разуму,
баальбекская веранда, тассильские рисунки. И вот тогда мне придумалось:
живет себе человек, ни о чем таком не думает, по профессии фокусник,
причем фокусник очень хороший. И замечает он вдруг некоторое беспокоящее к
себе внимание. Соседи по лестничной площадке странно с ним заговаривают,
участковый заходит, интересуется реквизитом и туманно рассуждает насчет
закона сохранения энергии. "Это исчезающее яйцо, - говорит он, - не
согласуется у вас, гражданин, с современными представлениями о законах
сохранения". Наконец, вызывают его в отдел кадров, а там у кадровика сидит
какой-то гражданин, вроде бы даже знакомый, но с одним глазом. И кадровик
принимается моего героя расспрашивать, сколько церквей в его родном
Забубенске, да кому там памятник стоит на главной площади, да не помнит ли
он, сколько на фасаде горсовета окон. А герой, разумеется, ничего этого не
помнит, и атмосфера подозрительности все сгущается, и вот уже заводятся
вокруг него разговоры о принудительном медосмотре... Чем должна была
кончиться вся эта история, я придумать так и не сумел: охладел. И теперь
очень жалко мне, что охладел.
Второго ноября записано: "не работал, страдаю брюхом", а третьего -
короткая запись: "вполсвиста".
С теплой грустью листал я свой рабочий дневник страницу за страницей.
"Человек - это душонка, обремененная трупом. Эпиктет".
"Против кого дружите?"
"Ректальная литература".
"Только те науки распространяют свет, кои способствуют выполнению
начальственных предписаний. Салтыков-Щедрин".
"Гнал спирт из ногтей алкоголика".
А это опять для современных сказок:
"Кот Элегант. Пес по фамилии Верный, он же Верка. Мальчик-вундеркинд,
почитывает "Кубические формы" Ю.Манина, очкарик; когда моет посуду, любит
петь Высоцкого. Двенадцать лет в восьмеричной системе исчисления. Цитирует
труды Иллича-Свитыча. Кот по утрам, вернувшись со спевки, стирает
перчатки. Пса учат за едой не сопеть, не чавкать и пользоваться ножом и
вилкой. Он демонстративно уходит из-за стола и шумно, с обидой, грызет
кость под крыльцом. Кот Элегант о каком-то госте: "Этот
Петровский-Зеликович совершенно похож на бульдога Рамзеса, которому я
нынешней весной в кровь изодрал морду за хамское приставание".
Еще фразы:
"Путал сентименталов с симменталами".
"Мария Павловна за Островским шубу шестнадцать лет носила, я у нее
перекупила, стала чистить - три воши нашла, одна старая, еще по-аглицки
говорит..."
Я запихал оставшиеся папки и бумаги в шкафчик и перебрался за стол.
Это находит на меня иногда: беру старые свои рукописи или старые дневники,
и начинает мне казаться, что вот это все и есть моя настоящая жизнь -
исчерканные листочки, чертежи какие-то, на которых я изображал, кто где
стоит и куда смотрит, обрывки фраз, заявки на сценарии, черновики писем в
инстанции, детальнейше разработанные планы произведений, которые никогда
не будут созданы, и однообразно сухие:
1 2 3 4