https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/sifon-dlya-rakoviny/s-otvodom-dlya-stiralnoj-mashiny/
Я вызываю в памяти силуэт, который, конечно, выше и шире, чем он был на самом деле. Я говорю себе:
«Он был такой, с таким вот носом…» И едва возникший образ уже тускнеет. Бог знает по какой роковой случайности у нас даже не осталось его хорошего портрета, если не считать одного из тех мрачных увеличенных фото, ретушированных жирным карандашом, которые делают по цене, включающей стоимость золоченой рамки, бродячие фотографы в деревнях.
Когда он познакомился с моей матерью, наверное, он гордился тем, что гуляет с городской девушкой, образованной и воспитанной. Насколько я его знаю, он также жалел ее. Он был счастлив покровительствовать кому-то, чувствовать себя необходимым.
Вероятно, он даже не заметил, что с самого начала их семейной жизни в своем доме он был всего лишь батраком. Он почувствовал это впоследствии, когда уже было слишком поздно. Ему приходилось отдавать во всем отчет, подробно рассказывать, куда он ходил.
Усмешки дяди Жамине симптоматичны. Он-то угадывал ситуацию. Он знал своего брата.
— Ну, это ненасытный, — отрезал он однажды.
И, как и все остальное, я понял это только много лет спустя, но я не забыл его слов. Жамине хотел сказать, что мой отец был хвастуном, как те, кто чувствуют, что они в деревне сильнее всех. Я никогда не видел отца в трактире, но воображаю, как он входил туда с самоуверенностью самого главного, кричал громче всех (у него был очень громкий голос) и высказывал свое мнение обо всем.
Он любил приключения, девиц, которыми владеют в задних помещениях кабаре. Он был вынужден прятаться. И несмотря на все это, он боялся именно той женщины, которой больше всего гордился! Конечно, он предпочел бы больше беспорядка, расхлябанности в нашем доме и в нашей жизни. Он тяготился некоторыми принудительными обязанностями. А все-таки благодаря этому принуждению наша ферма была необычной фермой и в Арси мы были непохожи на других крестьян. Чувствовалось, что мы приближаемся к деревенской буржуазии, и некоторые считали, что наша ферма напоминала дворянскую усадьбу. И все это делала моя мать! Это она хотела, чтобы мы получили образование. Это она поместила свою дочь в пансион в Ла-Рошели. Это она решила, что я поступлю в лицей и в университет.
Незначительная деталь: наша одежда. Для отца мы были всегда достаточно хорошо одеты, и это мать боролась, чтобы привить нам желание хорошо одеваться. Это она, при малейшем нашем заболевании, звала врача, тогда как отец не обращал на наши болезни никакого внимания.
Он был врожденным эгоистом. Он почти не знал нас, брата и меня, и вечером, вместо того чтобы заняться с нами, придумывал хитрости, которые применит завтра, чтобы доставить себе удовольствие и «прошвырнуться» в какую-нибудь деревню поблизости.
Почему же я до сих пор мысленно спрашиваю отчета с матери? Я инстинктивно разбираюсь только в ее поступках и поведении. И я сужу о ней холодно, как судья, в этом я неисправим.
Не может быть, чтобы я болел так долго. А между тем я не ходил в школу. Вода ушла, оставив повсюду грязь, неописуемые нечистоты и в руны животных. Может быть, еще не кончились рождественские каникулы? Я совсем не помню, как в том году прошло Рождество и Новый год.
Однажды почтальон принес какую-то зеленоватую бумагу не в конверте, а просто сложенную и заклеенную почтовой маркой, такие бумаги мы получали по поводу налогов, и в связи с ними начинались мрачные переговоры. Я уже почти спал, когда мать вошла в комнату и приготовила мой лучший костюм, который вечером клали на стул вместе с бельем и носками, когда на следующий день уезжали куда-нибудь рано утром. Одевались при свете лампы. Моего брата одели по-будничному, но его посадили в коляску вместе с нами.
Эта подробность, вполне объяснимая, поразила меня. Не помню, что я вообразил, но я был недалек от того, чтобы приписать моим родителям преступные замыслы на наш счет. Мир был сырой и холодный. Еще не рассвело. Мне завернули шею и нижнюю часть лица толстым шарфом, и мать сказала, сажая меня на скамейку:
— Сиди спокойно!
Остановились в Арси, и моего брата оставили у старушки, матушки Рено, которая приходила к нам хозяйничать во время родов матери. — Почему меня взяли с собой в Сен-Жан-д'Анжели? До сих пор не могу себе объяснить.
Или, вернее, я думаю, что со времени посещения нас полицейскими мать всегда боялась, как бы я не сказал что-нибудь лишнее.
На рассвете мы приехали в город. В какой-то момент отец обернулся, чтобы поправить что-то в коляске, и я почувствовал запах спиртного.
Мы остановились перед вокзалом. Я опять испугался. У меня было ощущение, что от меня хотят избавиться.
— Входи!..
Не в вокзал, а в кафе, еще освещенное, но в котором уже никого не было. Мы сели за липкий стол. Мать развернула пакет с бутербродами, и нам подали кофе, к которому отец прибавил рома.
— Постарайся у тети вести себя хорошо.
Так, значит, меня везли к тете? Время от времени отец смотрел на свои большие серебряные часы. Вскоре мы вышли из коляски на улице Шапитр, и отец выпряг кобылу, тетя Элиза вышла на крыльцо, мать кинулась к ней, и они, всхлипывая, бросились в объятия друг к другу.
— Моя бедная Элиза!
Я заметил, что кто-то выглядывает из-за занавески: сестра тети Элизы, которая тогда к нам не вышла.
— Можно ненадолго оставить у тебя мальчишку?
Тетя Элиза взяла меня за руку. Мои родители ушли куда-то пешком. Они направились во Дворец правосудия, наконец их туда вызвали.
Насколько я могу судить, прошло приблизительно три недели с тех пор, как исчез дядя. Почему следствие так долго тянулось? Не надо забывать, что дело шло только об исчезновении. Многие могли думать, что он просто сбежал из дому, тем более что ходили слухи о его сомнительных нравах.
Что до тети Элизы, я потом узнал, что она не сделала никакого заявления. Была ли это апатия с ее стороны? Может быть, она тоже некоторое время думала, что он сбежал? Не боялась ли она, что он ее как-то скомпрометирует? А возможно, ее сестра, которая боялась полиции, посоветовала ей молчать? Не нужно также забывать истории с завещанием, засунутым под ноготь указательного пальца, которым дядя вертел со свирепым видом; эту историю могли знать не мы одни. А теперь о завещании больше не говорили, и тетя Элиза оставалась единственной наследницей! Утро, проведенное мною в доме на улице Шапитр, запомнилось мне больше других.
Я не знал, почему я здесь. Мои утренние страхи еще не совсем рассеялись. Когда я вошел в столовую и увидел женщину, которую заметил в окне за занавеской, я и вправду испугался.
Я никогда не видел существа, подобного ей. На ней был халат ярко-голубого цвета, болтавшийся на ее худом теле. Голые ступни были обуты в шлепанцы, которыми она шаркала по паркету. Наконец, она беспрерывно курила сигареты.
— Ты хочешь есть? — спросила меня тетя Элиза. Чего бы ты хотел?
И тут, без причины, она поцеловала меня, прижала к своей теплой груди, так что я всем телом почувствовал ее таинственную теплую женственность.
— Я поел, тетя!
— Где ты поел?
Я покраснел. Вспомнил яблочный пирог. Не хотел признаться, что мы останавливались в кафе и ели там бутерброды.
— Не знаю.
— Вот видишь, ты совсем не ел! Садись сюда… Ты любишь мед?
Она была полна того плаксивого расположения ко мне, которое женщины считают своим долгом выражать после постигших их несчастий. Не знала, чем только меня накормить. Целовала без причины. Говорила:
— Как подумаешь о твоем бедном дяде!..
И до сегодняшнего дня я все еще поражен тем, что именно здесь, в этом доме, возле этой женщины, мои родители оставили меня на то время, пока ходили во Дворец правосудия.
Я рассматривал немало гипотез. В противоположность тому, что можно было предположить, мне редко случалось, можно сказать, никогда, хладнокровно раздумывать об этих событиях. Но иногда в сознании у меня возникали картины, и даже довольно неожиданные.
Как, например, отец и тетя Элиза в объятиях друг друга в той самой комнате, и эту картину я редко, но несколько раз видел во сне.
Это было возможно! Я бы даже сказал, что неясно желал их близости. Но из-за этого поверить, что Элиза поручила моему отцу избавить ее от Тессона… Я думаю, что объяснение проще и больше соответствует духу семьи, атмосфере, в которой мы все жили. Я уверен, что моя жена, жизнь которой была еще более связана с ее семьей, поняла бы меня.
Между прочим, не по этой ли причине Жанна проводит несколько часов в неделю за тем, что она называет «своею почтой»? Крупным косым почерком она пишет страницу за страницей родственникам, которых никогда не видит, друзьям детства. Не знаю, что она может им сказать, но для нее это священный долг, такой же, как известить друзей и знакомых о каком-то семейном событии.
Это скорее дисциплина, чем ложь. Семья есть семья, и в тех или иных обстоятельствах мы обязаны поступать так-то и так-то. Например, у нас целовались не один раз, и не два, а три; раз — в левую щеку, второй раз — в правую, потом еще раз в левую.
Если разражалось несчастье, значит, надо было вести себя, как ведут себя в случае несчастья. А в этом случае семья обязана забыть ссоры и ненависть.
Мне вспоминается и такой случай. Единственная сестра моей матери, о которой целые годы мне ничего не говорили, а если говорили, то лишь недомолвками, вышла замуж за официанта из кафе. Эта пара жила в Нанте, и если мать писала тете Анриет, она никогда даже не намекала на этого официанта. Но когда у него была операция (не знаю из-за какой болезни), моя мать, не раздумывая, поехала в Нант. Правда, после этого, когда мой дядя поправился, уже не было речи о нем ни в письмах, ни в разговорах.
В течение последующих недель мы так часто, как никогда раньше, виделись с тетей Элизой. Я полагаю, это были те недели, когда шло следствие.
И тетя Элиза принимала нас с нежным и теплым, как ванна, расположением.
В буфете всегда лежала плитка шоколада с орехами специально для меня.
Может быть, мои родители боялись чего-то? Может быть, тетя Элиза со своей стороны боялась, что заподозрят ее?
Это утро, проведенное в тесной близости с двумя чужими друг другу женщинами, не было похоже ни на какое иное. А кроме того, оно было отмечено значительным событием. Не помню, в какой момент моя тетя и ее сестра поднялись во второй этаж, положив мне на колени книжку с картинками, обычно предназначавшуюся моему брату. Я слышал шаги, голоса у себя над головой. Было темно, как всегда в этом доме, скучно. Я впервые вышел на лестницу. На площадку, к моему удивлению, проник луч солнца. Одна из дверей была открыта в залитую солнцем комнату, ослепительно светлую из-за стен, выкрашенных белой краской. Это была ванная. Я увидел голубой халат, халат Евы, она возилась с газовым водогреем, который ей никак не удавалось наладить, а тетя стояла рядом с ней, совсем обнаженная.
Она обернулась и увидела меня. Прошептала:
— Зачем ты сюда пришел? — Подошла и закрыла дверь.
Мы обедали на улице Шапитр. Тетя Ева (тетя Элиза велела мне называть ее так) надела строгий костюм, из-за которого она казалась еще более странной, как будто собралась в путешествие. Говорили о следователе, и моя мать утверждала:
— Это очень хорошо воспитанный человек…
Расспрашивали ли моих родителей об их финансовых делах? Возможно. В таком случае, должно быть, отвечала мать, отец смотрел на нее с восхищением. Правда ли, что их в самом деле подозревали в убийстве? Это тоже вполне возможно. Интересно, какое впечатление произвела моя мать на следователя? Он, наверное, удивился ее хладнокровию. Понял ли он, что главой семьи была она, что мой отец ничего не значил возле нее?
Обо всем этом я мало что знаю, но подозреваю, что мой брат Гильом знает больше, может быть из уст матери. Мы ели голубей с зеленым горошком. За столом говорили о моей сестре.
Мать сказала:
— Я хочу, чтобы она оставалась в Ла-Рошели, пока все это не кончится.
Почему она то и дело поглядывала на меня, словно хотела угадать, что происходило здесь утром? Почему, напротив, отец и тетя Элиза избегали смотреть друг на друга?
— Мне нужно дать этому мальчишке что-нибудь на память о его дяде…
И после обеда мы пошли в кабинет, огромный и пустой. Тетя Элиза поискала вокруг себя. Я-то мечтал только о часах, о золотых часах, которые Тессон время от времени вытаскивал из кармана (это была почти церемония) и медленно открывал их двойную крышку. Потом он нажимал пружину и часы звонили. В тот день я не подумал, что часы исчезли вместе с дядей.
— Что мне ему дать?.. Посмотрим…
— Не ищите, Элиза, — вежливо протестовала мать. В другой раз, успеется.
Но тетя упрямо искала вокруг с какой-то тоской, наконец схватила вечное перо.
— Его перо!.. Он будет вспоминать о дяде…
— Это слишком!.. Посмотри, Эдуар!.. Поблагодари тетю Элизу…
Я стеснялся поцеловать ее после того, как видел совсем обнаженной.
Мне было особенно неловко, когда она прижала меня к груди.
Мои родители весь день не вспоминали о вечном пере, Приехав домой, я попытался наполнить его. Ручка прежде писала лиловыми чернилами, но они высохли. Я очистил ее с тщательностью, с которой всегда делаю всякую ручную работу, но когда я попытался наполнить ее, мне это не удалось.
Да… Нет!.. Когда Било поправится (я стучу по дереву), я куплю ему золотые часы со звоном. Его мать снова посмотрит на меня и не поймет.
Глава 6
Она спросила с деланным равнодушием:
— Ты уходишь?
Нет, моя старушка, или, скорей, моя милая. Дело просто в том, что сегодня утром я почувствовал запах закрытого помещения, жара, пота, исходившего от моей кожи. Я принял ванну, и солнечные лучи падали на меня, когда я в ней лежал. Я тщательно побрился. Надел темно-синий костюм, воротничок, галстук, манжеты и ботинки.
В тот момент, когда надо было обуться, я колебался, но почувствовал потребность ощутить на ногах что-то другое, а не вялую мягкость домашних туфель.
Вот и все! Морен тоже ошибся. — Ты уходишь?
Слыша ее, можно было подумать, что это я больной. Я не ухожу, нет!
Сейчас Било спит глубоким сном. Еще нельзя утверждать, что он спасен, потому что самые серьезные осложнения наступают часто около десятого дня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
«Он был такой, с таким вот носом…» И едва возникший образ уже тускнеет. Бог знает по какой роковой случайности у нас даже не осталось его хорошего портрета, если не считать одного из тех мрачных увеличенных фото, ретушированных жирным карандашом, которые делают по цене, включающей стоимость золоченой рамки, бродячие фотографы в деревнях.
Когда он познакомился с моей матерью, наверное, он гордился тем, что гуляет с городской девушкой, образованной и воспитанной. Насколько я его знаю, он также жалел ее. Он был счастлив покровительствовать кому-то, чувствовать себя необходимым.
Вероятно, он даже не заметил, что с самого начала их семейной жизни в своем доме он был всего лишь батраком. Он почувствовал это впоследствии, когда уже было слишком поздно. Ему приходилось отдавать во всем отчет, подробно рассказывать, куда он ходил.
Усмешки дяди Жамине симптоматичны. Он-то угадывал ситуацию. Он знал своего брата.
— Ну, это ненасытный, — отрезал он однажды.
И, как и все остальное, я понял это только много лет спустя, но я не забыл его слов. Жамине хотел сказать, что мой отец был хвастуном, как те, кто чувствуют, что они в деревне сильнее всех. Я никогда не видел отца в трактире, но воображаю, как он входил туда с самоуверенностью самого главного, кричал громче всех (у него был очень громкий голос) и высказывал свое мнение обо всем.
Он любил приключения, девиц, которыми владеют в задних помещениях кабаре. Он был вынужден прятаться. И несмотря на все это, он боялся именно той женщины, которой больше всего гордился! Конечно, он предпочел бы больше беспорядка, расхлябанности в нашем доме и в нашей жизни. Он тяготился некоторыми принудительными обязанностями. А все-таки благодаря этому принуждению наша ферма была необычной фермой и в Арси мы были непохожи на других крестьян. Чувствовалось, что мы приближаемся к деревенской буржуазии, и некоторые считали, что наша ферма напоминала дворянскую усадьбу. И все это делала моя мать! Это она хотела, чтобы мы получили образование. Это она поместила свою дочь в пансион в Ла-Рошели. Это она решила, что я поступлю в лицей и в университет.
Незначительная деталь: наша одежда. Для отца мы были всегда достаточно хорошо одеты, и это мать боролась, чтобы привить нам желание хорошо одеваться. Это она, при малейшем нашем заболевании, звала врача, тогда как отец не обращал на наши болезни никакого внимания.
Он был врожденным эгоистом. Он почти не знал нас, брата и меня, и вечером, вместо того чтобы заняться с нами, придумывал хитрости, которые применит завтра, чтобы доставить себе удовольствие и «прошвырнуться» в какую-нибудь деревню поблизости.
Почему же я до сих пор мысленно спрашиваю отчета с матери? Я инстинктивно разбираюсь только в ее поступках и поведении. И я сужу о ней холодно, как судья, в этом я неисправим.
Не может быть, чтобы я болел так долго. А между тем я не ходил в школу. Вода ушла, оставив повсюду грязь, неописуемые нечистоты и в руны животных. Может быть, еще не кончились рождественские каникулы? Я совсем не помню, как в том году прошло Рождество и Новый год.
Однажды почтальон принес какую-то зеленоватую бумагу не в конверте, а просто сложенную и заклеенную почтовой маркой, такие бумаги мы получали по поводу налогов, и в связи с ними начинались мрачные переговоры. Я уже почти спал, когда мать вошла в комнату и приготовила мой лучший костюм, который вечером клали на стул вместе с бельем и носками, когда на следующий день уезжали куда-нибудь рано утром. Одевались при свете лампы. Моего брата одели по-будничному, но его посадили в коляску вместе с нами.
Эта подробность, вполне объяснимая, поразила меня. Не помню, что я вообразил, но я был недалек от того, чтобы приписать моим родителям преступные замыслы на наш счет. Мир был сырой и холодный. Еще не рассвело. Мне завернули шею и нижнюю часть лица толстым шарфом, и мать сказала, сажая меня на скамейку:
— Сиди спокойно!
Остановились в Арси, и моего брата оставили у старушки, матушки Рено, которая приходила к нам хозяйничать во время родов матери. — Почему меня взяли с собой в Сен-Жан-д'Анжели? До сих пор не могу себе объяснить.
Или, вернее, я думаю, что со времени посещения нас полицейскими мать всегда боялась, как бы я не сказал что-нибудь лишнее.
На рассвете мы приехали в город. В какой-то момент отец обернулся, чтобы поправить что-то в коляске, и я почувствовал запах спиртного.
Мы остановились перед вокзалом. Я опять испугался. У меня было ощущение, что от меня хотят избавиться.
— Входи!..
Не в вокзал, а в кафе, еще освещенное, но в котором уже никого не было. Мы сели за липкий стол. Мать развернула пакет с бутербродами, и нам подали кофе, к которому отец прибавил рома.
— Постарайся у тети вести себя хорошо.
Так, значит, меня везли к тете? Время от времени отец смотрел на свои большие серебряные часы. Вскоре мы вышли из коляски на улице Шапитр, и отец выпряг кобылу, тетя Элиза вышла на крыльцо, мать кинулась к ней, и они, всхлипывая, бросились в объятия друг к другу.
— Моя бедная Элиза!
Я заметил, что кто-то выглядывает из-за занавески: сестра тети Элизы, которая тогда к нам не вышла.
— Можно ненадолго оставить у тебя мальчишку?
Тетя Элиза взяла меня за руку. Мои родители ушли куда-то пешком. Они направились во Дворец правосудия, наконец их туда вызвали.
Насколько я могу судить, прошло приблизительно три недели с тех пор, как исчез дядя. Почему следствие так долго тянулось? Не надо забывать, что дело шло только об исчезновении. Многие могли думать, что он просто сбежал из дому, тем более что ходили слухи о его сомнительных нравах.
Что до тети Элизы, я потом узнал, что она не сделала никакого заявления. Была ли это апатия с ее стороны? Может быть, она тоже некоторое время думала, что он сбежал? Не боялась ли она, что он ее как-то скомпрометирует? А возможно, ее сестра, которая боялась полиции, посоветовала ей молчать? Не нужно также забывать истории с завещанием, засунутым под ноготь указательного пальца, которым дядя вертел со свирепым видом; эту историю могли знать не мы одни. А теперь о завещании больше не говорили, и тетя Элиза оставалась единственной наследницей! Утро, проведенное мною в доме на улице Шапитр, запомнилось мне больше других.
Я не знал, почему я здесь. Мои утренние страхи еще не совсем рассеялись. Когда я вошел в столовую и увидел женщину, которую заметил в окне за занавеской, я и вправду испугался.
Я никогда не видел существа, подобного ей. На ней был халат ярко-голубого цвета, болтавшийся на ее худом теле. Голые ступни были обуты в шлепанцы, которыми она шаркала по паркету. Наконец, она беспрерывно курила сигареты.
— Ты хочешь есть? — спросила меня тетя Элиза. Чего бы ты хотел?
И тут, без причины, она поцеловала меня, прижала к своей теплой груди, так что я всем телом почувствовал ее таинственную теплую женственность.
— Я поел, тетя!
— Где ты поел?
Я покраснел. Вспомнил яблочный пирог. Не хотел признаться, что мы останавливались в кафе и ели там бутерброды.
— Не знаю.
— Вот видишь, ты совсем не ел! Садись сюда… Ты любишь мед?
Она была полна того плаксивого расположения ко мне, которое женщины считают своим долгом выражать после постигших их несчастий. Не знала, чем только меня накормить. Целовала без причины. Говорила:
— Как подумаешь о твоем бедном дяде!..
И до сегодняшнего дня я все еще поражен тем, что именно здесь, в этом доме, возле этой женщины, мои родители оставили меня на то время, пока ходили во Дворец правосудия.
Я рассматривал немало гипотез. В противоположность тому, что можно было предположить, мне редко случалось, можно сказать, никогда, хладнокровно раздумывать об этих событиях. Но иногда в сознании у меня возникали картины, и даже довольно неожиданные.
Как, например, отец и тетя Элиза в объятиях друг друга в той самой комнате, и эту картину я редко, но несколько раз видел во сне.
Это было возможно! Я бы даже сказал, что неясно желал их близости. Но из-за этого поверить, что Элиза поручила моему отцу избавить ее от Тессона… Я думаю, что объяснение проще и больше соответствует духу семьи, атмосфере, в которой мы все жили. Я уверен, что моя жена, жизнь которой была еще более связана с ее семьей, поняла бы меня.
Между прочим, не по этой ли причине Жанна проводит несколько часов в неделю за тем, что она называет «своею почтой»? Крупным косым почерком она пишет страницу за страницей родственникам, которых никогда не видит, друзьям детства. Не знаю, что она может им сказать, но для нее это священный долг, такой же, как известить друзей и знакомых о каком-то семейном событии.
Это скорее дисциплина, чем ложь. Семья есть семья, и в тех или иных обстоятельствах мы обязаны поступать так-то и так-то. Например, у нас целовались не один раз, и не два, а три; раз — в левую щеку, второй раз — в правую, потом еще раз в левую.
Если разражалось несчастье, значит, надо было вести себя, как ведут себя в случае несчастья. А в этом случае семья обязана забыть ссоры и ненависть.
Мне вспоминается и такой случай. Единственная сестра моей матери, о которой целые годы мне ничего не говорили, а если говорили, то лишь недомолвками, вышла замуж за официанта из кафе. Эта пара жила в Нанте, и если мать писала тете Анриет, она никогда даже не намекала на этого официанта. Но когда у него была операция (не знаю из-за какой болезни), моя мать, не раздумывая, поехала в Нант. Правда, после этого, когда мой дядя поправился, уже не было речи о нем ни в письмах, ни в разговорах.
В течение последующих недель мы так часто, как никогда раньше, виделись с тетей Элизой. Я полагаю, это были те недели, когда шло следствие.
И тетя Элиза принимала нас с нежным и теплым, как ванна, расположением.
В буфете всегда лежала плитка шоколада с орехами специально для меня.
Может быть, мои родители боялись чего-то? Может быть, тетя Элиза со своей стороны боялась, что заподозрят ее?
Это утро, проведенное в тесной близости с двумя чужими друг другу женщинами, не было похоже ни на какое иное. А кроме того, оно было отмечено значительным событием. Не помню, в какой момент моя тетя и ее сестра поднялись во второй этаж, положив мне на колени книжку с картинками, обычно предназначавшуюся моему брату. Я слышал шаги, голоса у себя над головой. Было темно, как всегда в этом доме, скучно. Я впервые вышел на лестницу. На площадку, к моему удивлению, проник луч солнца. Одна из дверей была открыта в залитую солнцем комнату, ослепительно светлую из-за стен, выкрашенных белой краской. Это была ванная. Я увидел голубой халат, халат Евы, она возилась с газовым водогреем, который ей никак не удавалось наладить, а тетя стояла рядом с ней, совсем обнаженная.
Она обернулась и увидела меня. Прошептала:
— Зачем ты сюда пришел? — Подошла и закрыла дверь.
Мы обедали на улице Шапитр. Тетя Ева (тетя Элиза велела мне называть ее так) надела строгий костюм, из-за которого она казалась еще более странной, как будто собралась в путешествие. Говорили о следователе, и моя мать утверждала:
— Это очень хорошо воспитанный человек…
Расспрашивали ли моих родителей об их финансовых делах? Возможно. В таком случае, должно быть, отвечала мать, отец смотрел на нее с восхищением. Правда ли, что их в самом деле подозревали в убийстве? Это тоже вполне возможно. Интересно, какое впечатление произвела моя мать на следователя? Он, наверное, удивился ее хладнокровию. Понял ли он, что главой семьи была она, что мой отец ничего не значил возле нее?
Обо всем этом я мало что знаю, но подозреваю, что мой брат Гильом знает больше, может быть из уст матери. Мы ели голубей с зеленым горошком. За столом говорили о моей сестре.
Мать сказала:
— Я хочу, чтобы она оставалась в Ла-Рошели, пока все это не кончится.
Почему она то и дело поглядывала на меня, словно хотела угадать, что происходило здесь утром? Почему, напротив, отец и тетя Элиза избегали смотреть друг на друга?
— Мне нужно дать этому мальчишке что-нибудь на память о его дяде…
И после обеда мы пошли в кабинет, огромный и пустой. Тетя Элиза поискала вокруг себя. Я-то мечтал только о часах, о золотых часах, которые Тессон время от времени вытаскивал из кармана (это была почти церемония) и медленно открывал их двойную крышку. Потом он нажимал пружину и часы звонили. В тот день я не подумал, что часы исчезли вместе с дядей.
— Что мне ему дать?.. Посмотрим…
— Не ищите, Элиза, — вежливо протестовала мать. В другой раз, успеется.
Но тетя упрямо искала вокруг с какой-то тоской, наконец схватила вечное перо.
— Его перо!.. Он будет вспоминать о дяде…
— Это слишком!.. Посмотри, Эдуар!.. Поблагодари тетю Элизу…
Я стеснялся поцеловать ее после того, как видел совсем обнаженной.
Мне было особенно неловко, когда она прижала меня к груди.
Мои родители весь день не вспоминали о вечном пере, Приехав домой, я попытался наполнить его. Ручка прежде писала лиловыми чернилами, но они высохли. Я очистил ее с тщательностью, с которой всегда делаю всякую ручную работу, но когда я попытался наполнить ее, мне это не удалось.
Да… Нет!.. Когда Било поправится (я стучу по дереву), я куплю ему золотые часы со звоном. Его мать снова посмотрит на меня и не поймет.
Глава 6
Она спросила с деланным равнодушием:
— Ты уходишь?
Нет, моя старушка, или, скорей, моя милая. Дело просто в том, что сегодня утром я почувствовал запах закрытого помещения, жара, пота, исходившего от моей кожи. Я принял ванну, и солнечные лучи падали на меня, когда я в ней лежал. Я тщательно побрился. Надел темно-синий костюм, воротничок, галстук, манжеты и ботинки.
В тот момент, когда надо было обуться, я колебался, но почувствовал потребность ощутить на ногах что-то другое, а не вялую мягкость домашних туфель.
Вот и все! Морен тоже ошибся. — Ты уходишь?
Слыша ее, можно было подумать, что это я больной. Я не ухожу, нет!
Сейчас Било спит глубоким сном. Еще нельзя утверждать, что он спасен, потому что самые серьезные осложнения наступают часто около десятого дня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15