https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-100/
письма
маркиза, часть его дневника, разного рода документы. Я до сих
пор еще не все разобрал.
Я рад, что нашел свои заметки. Я не перечитывал их десять
лет. Мне кажется, мой почерк изменился: раньше он был более
убористым. Как я любил в тот год маркиза де Рольбона! Помню,
однажды вечером (это было во вторник) я целый день проработал в
библиотеке Мазарини. По переписке маркиза 1789--1790 годов я
угадал, как ловко он провел Нерсиа. Было темно, я шел по авеню
Мен и на углу улицы Гэте купил себе жареных каштанов. Ох, и
счастлив же я был! Я смеялся про себя, воображая, какую
физиономию скорчил Нерсиа, вернувшись из Германии. Образ
маркиза вроде этих чернил -- с тех пор как я начал им
заниматься, он заметно выцвел.
Прежде всего я не могу понять его поведения начиная с 1801
года. И дело не в том, что не хватает документов, --
сохранились письма, обрывки воспоминаний, секретные донесения,
архивы полиции. Документов, наоборот, едва ли не слишком много.
Но этим свидетельствам недостает определенности,
основательности. Они не противоречат друг другу, нет, но и не
согласуются друг с другом. Словно речь в них идет не об одном и
том же человеке. И однако, другие историки работают с
материалами такого рода. Как же поступают в подобных случаях
они? Что я, более дотошен или менее проницателен? Впрочем,
такая постановка вопроса меня совершенно не волнует. Чего я,
собственно говоря, ищу? Не знаю. В течение долгого времени
Рольбон-человек интересовал меня куда больше, чем книга,
которую я должен написать. А теперь этот человек... человек
начал мне надоедать. Теперь мне важна книга, я чувствую все
большую потребность ее написать -- пожалуй, тем большую, чем
старше становлюсь сам. И впрямь можно допустить, что Рольбон
принял деятельное участие в убийстве Павла I, что потом он
согласился стать царским шпионом на Востоке, но все время
предавал Александра в пользу Наполеона. Он вполне мог в эту же
пору поддерживать переписку с графом д'Артуа, посылая тому не
имеющие никакой ценности донесения, чтобы уверить графа в своей
преданности, -- все это вполне правдоподобно. Фуше в это же
время играл комедию куда более сложную и опасную. Возможно
также, что маркиз ради собственной выгоды продавал ружья
азиатским государствам.
Да, бесспорно, все это он мог делать. Но это не доказано;
я начинаю думать, что доказать вообще никогда ничего нельзя.
Все это частные гипотезы, опирающиеся на факты, -- но я
чувствую, что исходят они от меня, это просто способ обобщить
мои сведения. Однако сам Рольбон ни гуту. Вялые, ленивые,
угрюмые факты группируются в том порядке, какой им придал я, но
этот порядок навязан им извне. У меня такое чувство, будто в
процессе работы я просто отдавался игре собственного
воображения. И при этом, я уверен, пиши я роман, его персонажи
были бы более правдивыми или во всяком случае более забавными.
Пятница
Три часа. Три часа -- это всегда слишком поздно или
слишком рано для всего, что ты собираешься делать. Странное
время дня. А сегодня просто невыносимое.
Холодное солнце выбелило пыль на оконных стеклах. Бледное,
белесоватое небо. Утром подморозило ручейки.
Я сижу у калорифера, вяло переваривая пищу. Я знаю заранее
-- сегодняшний день потерян. Ничего путного мне не сделать,
разве когда стемнеет. И все из-за солнца: оно подернуло
позолотой грязную белую мглу, висящую над стройкой, оно
струится в мою комнату, желтоватое, бледное, ложась на мой стол
четырьмя тусклыми, обманчивыми бликами.
На моей трубке мазок золотистого лака, вначале он
привлекает взор своей иллюзорной праздничностью, но вот ты
глядишь на трубку, и лак плавится, и не остается ничего, кроме
куска дерева, и на нем большое блеклое пятно. И так со всем,
решительно со всем, даже с моими руками. Когда бывает такое
солнце, лучше всего лечь спать. Но этой ночью я спал как убитый
-- сна у меня ни в одном глазу.
Мне так нравилось вчерашнее небо -- стиснутое, черное от
дождя, которое прижималось к стеклам, словно смешное и
трогательное лицо. А нынче солнце не смешное, куда там... На
все, что я люблю: на ржавое железо стройки, на подгнившие доски
забора -- падает скупой и трезвый свет, точь-в-точь взгляд,
которым после бессонной ночи оцениваешь решения, с подъемом
принятые накануне, страницы, написанные на одном дыхании, без
помарок. Четыре кафе на бульваре Виктора Нуара, которые ночью
искрятся огнями по соседству друг с другом, -- ночью они не
просто кафе, это аквариумы, корабли, звезды, а не то огромные
белые глазницы -- утратили свое двусмысленное очарование.
Отличный день, чтобы критически оценить самого себя:
холодные лучи, которые солнце бросает на все живое, словно
подвергая его беспощадному суду, в меня проникают через глаза:
мое нутро освещено обесценивающим светом. Я знаю, мне хватит
четверти часа, чтобы дойти до крайней степени отвращения к
самому себе. Дудки. Мне это ни к чему. Не стану я также
перечитывать то, что написал накануне о пребывании Рольбона в
Санкт-Петербурге. Я сижу, уронив руки, или пишу какие-то жалкие
слова, зеваю и жду, чтобы настал вечер. Когда стемнеет, я
вместе со всеми окружающими предметами вырвусь из этой мути.
Принимал Рольбон или нет участие в убийстве Павла I? На
сегодня это главный вопрос: я уперся в него и, пока его не
решу, не могу двинуться дальше.
Если верить Черкову, маркиза купил граф Пален. Большая
часть заговорщиков, утверждает Черков, хотела только низложить
царя и заточить в тюрьму. (Кажется, Александр и в самом деле
был сторонником такого решения.) Но Пален стремился покончить с
Павлом раз и навсегда. Маркизу Рольбону поручено было,
переговорив с каждым из заговорщиков по отдельности, склонить
их всех к убийству.
"Он каждому из них нанес визит и с необыкновенной
выразительностью представил в лицах сцену, которая должна
разыграться. Таким образом он пробудил, а может быть усилил, в
них жажду убийства".
Но Черкову я не доверяю. Это не трезвый свидетель, а
полусумасшедший знахарь-садист: он всегда все сводит к
демонизму. Я совершенно не представляю маркиза де Рольбона в
этой мелодраматической роли. Он в лицах изобразил сцену
убийства? Полноте! Маркиз -- человек холодный, ему не
свойственно увлекать, он не живописует, он внушает, и этот
способ воздействия, бесцветный и невыразительный, может найти
отклик только у людей его пошиба -- рассудочных интриганов,
политиков.
"Адемар де Рольбон, -- писала мадам де Шарьер, --
рассказывая, не рисовал картин, не жестикулировал, не
разнообразил интонации. Он говорил, полузакрыв глаза так, что
сквозь сомкнутые ресницы едва просвечивал ободок его серых
зрачков. Всего несколько лет назад я решилась наконец
признаться самой себе, что он наводит на меня невыносимую
скуку. Его разговоры напоминают сочинения аббата Мабли".
И этот человек своим мимическим даром способен был... Хотя
в таком случае как ему удавалось соблазнять женщин? К тому же
Сегюр описывает забавный случай, который кажется мне
правдоподобным:
"В 1787 году неподалеку от Мулена на постоялом дворе
умирал старик, друг Дидро, воспитанный на сочинениях философов.
Окрестные священники выбились из сил: старик не желал принять
соборование -- он был пантеистом. Проезжавший мимо маркиз де
Рольбон, который не верил ни в Бога, ни в черта, побился об
заклад с муленским кюре, что ему не понадобится и двух часов,
чтобы вернуть больного в лоно христианской церкви. Кюре принял
пари и проиграл: больной, за которого маркиз взялся в три часа
ночи, в пять утра исповедался и в семь утра умер. "Неужели вы
так сильны в диспуте? -- спросил кюре. -- Вы заткнули за пояс
всех нас!" -- "А я вовсе не затевал диспута, -- ответил маркиз.
-- Я просто запугал его адом".
Так вот, верно ли, что он принимал деятельное участие в
заговоре? В. тот вечер, около восьми, офицер из числа друзей
маркиза проводил Рольбона до дверей его дома. Если Рольбон
снова вышел, как он мог пройти по улицам Санкт-Петербурга и не
попасть под арест? Полубезумный Павел отдал приказ после девяти
вечера задерживать всех прохожих, кроме повитух и врачей.
Неужто поверить нелепой легенде, будто Рольбон, чтобы добраться
до дворца, переоделся повитухой? Впрочем, маркиз был на это
способен. Так или иначе, по-видимому, доказано, что в ночь
убийства дома его не было. Судя по всему, Александр всерьез
подозревал Рольбона, потому что после воцарения поспешил
удалить маркиза под предлогом какого-то невнятного поручения на
Дальний Восток.
Маркиз де Рольбон мне смертельно надоел. Я встаю.
Передвигаюсь в худосочном освещении и вижу, как оно меняется на
моих руках, на рукавах моей рубашки, -- не могу выразить, до
чего оно мне противно. Зеваю. Зажигаю настольную лампу --
может, ее свет заглушит дневной. Нет, лампа образует только
жалкую лужицу вокруг своей подставки. Гашу лампу, снова встаю.
На стене зияет белая дыра -- зеркало. Это ловушка. И я знаю,
что попадусь в нее. Так и есть. В зеркале появилось нечто
серое. Подхожу, гляжу и отойти уже не могу.
Это отражение моего лица. В такие гиблые дни я часто его
рассматриваю. Ничего я не понимаю в этом лице. Лица других
людей наделены смыслом. Мое -- нет. Я даже не знаю, красивое
оно или уродливое. Думаю, что уродливое -- поскольку мне это
говорили. Но меня это не волнует. По сути, меня возмущает, что
лицу вообще можно приписывать такого рода свойства -- это все
равно что назвать красавцем или уродом горсть земли или кусок
скалы.
Впрочем, есть одна вещь, которая радует глаз: повыше
вялого пространства щек, повыше лба мой череп золотит
прекрасное рыжее пламя -- мои волосы. Вот на них смотреть
приятно. По крайней мере, это совершенно определенный цвет, и я
доволен, что я рыжий. В зеркале это особенно бросается в глаза
--- волосы лучатся. Все-таки мне повезло: если бы мой лоб
украшала тусклая шевелюра, из тех, что никак не могут решиться,
пристать им к блондинам или к шатенам, лицо мое расплылось бы
мутным пятном, и меня воротило бы от него.
Мой взгляд медленно и неохотно скользит вниз -- на лоб, на
щеки: ничего устойчивого, все зыбко. Само собой, нос, глаза и
рот на месте, но все это лишено смысла, лишено даже
человеческого выражения. Однако Анни и Велин находили, что у
меня живая физиономия, -- может, я к ней просто слишком привык.
В детстве моя тетка Бижуа говорила мне: "Будешь слишком долго
глядеться в зеркало, увидишь в нем обезьяну". Но должно быть, я
гляделся еще дольше -- то, что я вижу в зеркале, куда ниже
обезьяны, это нечто на грани растительного мира, на уровне
полипов. Я не отрицаю, это нечто живое, но не об этой жизни
говорила Анни; я вижу какие-то легкие подергивания, вижу, как
трепещет обильная, блеклая плоть. С такого близкого расстояния
в особенности отвратительны глаза. Нечто стеклянистое,
податливое, слепое, обведенное красным -- ну в точности рыбья
чешуя.
Всей тяжестью навалившись на фаянсовую раму, я приближаю
свое лицо к стеклу, пока оно не упирается в него вплотную.
Глаза, нос, рот исчезают -- не остается ничего человеческого.
Коричневатые морщины по обе стороны горячечно вспухших губ,
трещины, бугорки. Широкие покатости щек покрыты светлым
шелковистым пушком, из ноздрей торчат два волоска: ну прямо
рельефная карта горных пород. И несмотря ни на что, этот
призрачный мир мне знаком. Я не то чтобы УЗНАЮ его подробности.
Но все вместе вызывает у меня ощущение "уже виденного", от
этого я тупею и меня потихоньку клонит в сон.
Мне хочется встряхнуться -- живое, резкое ощущение помогло
бы мне. Я прижимаю левую ладонь к щеке и оттягиваю кожу -- в
зеркале гримаса. Половина моего лица съехала в сторону, левая
часть рта скривилась, вздулась, обнажив зуб: в расселине
показалась белая выпуклость и розовая кровоточащая плоть. Не к
этому я стремился -- опять ничего нового, ничего твердого, все
мягкое, податливое, уже виденное! Засыпаю с открытыми глазами,
и вот уже мое лицо в зеркале растет, растет, это огромный
бледный, плавающий в солнечном свете ореол...
Просыпаюсь я оттого, что едва не потерял равновесия. Я
сижу верхом на стуле, все еще одурелый. Неужели другие тоже так
мучаются, изучая свое лицо? Мне кажется, я воспринимаю свое
лицо так же, как ощущаю свое тело, -- каким-то подспудным
органическим чувством. Ну, а другие как? Маркиз де Рольбон,
например? Неужели его тоже клонило в сон, когда он видел в
зеркалах то, о чем мадам Жанлис говорит: "Его опрятное
морщинистое личико, все изрытое оспинами, на котором было
написано выражение какого-то особенного плутовства, бросавшееся
в глаза, несмотря на все старания маркиза его скрыть. Он очень
заботился о своей прическе, -- добавляет мадам Жанлис. -- Я ни
разу не видела его без парика. Но щеки у него были сизые, едва
ли не с черным отливом, потому что у маркиза была густая
борола, а он желал бриться сам и делал это очень неумело. Он
имел обыкновение, по примеру Гримма, мазаться свинцовыми
белилами. Мсье Данжевиль говаривал, что эта смесь синего с
белым придает Рольбону сходство с рокфором".
Думаю, что маркиз был занятной личностью. Однако глазам
мадам Шарьер он все-таки представлялся совсем иным. Насколько я
понимаю, она считала его скорее бесцветным. Может, собственное
лицо понять невозможно. А может, это оттого, что я один? Люди,
общающиеся с другими людьми, привыкают видеть себя в зеркале
глазами своих друзей.
1 2 3 4 5
маркиза, часть его дневника, разного рода документы. Я до сих
пор еще не все разобрал.
Я рад, что нашел свои заметки. Я не перечитывал их десять
лет. Мне кажется, мой почерк изменился: раньше он был более
убористым. Как я любил в тот год маркиза де Рольбона! Помню,
однажды вечером (это было во вторник) я целый день проработал в
библиотеке Мазарини. По переписке маркиза 1789--1790 годов я
угадал, как ловко он провел Нерсиа. Было темно, я шел по авеню
Мен и на углу улицы Гэте купил себе жареных каштанов. Ох, и
счастлив же я был! Я смеялся про себя, воображая, какую
физиономию скорчил Нерсиа, вернувшись из Германии. Образ
маркиза вроде этих чернил -- с тех пор как я начал им
заниматься, он заметно выцвел.
Прежде всего я не могу понять его поведения начиная с 1801
года. И дело не в том, что не хватает документов, --
сохранились письма, обрывки воспоминаний, секретные донесения,
архивы полиции. Документов, наоборот, едва ли не слишком много.
Но этим свидетельствам недостает определенности,
основательности. Они не противоречат друг другу, нет, но и не
согласуются друг с другом. Словно речь в них идет не об одном и
том же человеке. И однако, другие историки работают с
материалами такого рода. Как же поступают в подобных случаях
они? Что я, более дотошен или менее проницателен? Впрочем,
такая постановка вопроса меня совершенно не волнует. Чего я,
собственно говоря, ищу? Не знаю. В течение долгого времени
Рольбон-человек интересовал меня куда больше, чем книга,
которую я должен написать. А теперь этот человек... человек
начал мне надоедать. Теперь мне важна книга, я чувствую все
большую потребность ее написать -- пожалуй, тем большую, чем
старше становлюсь сам. И впрямь можно допустить, что Рольбон
принял деятельное участие в убийстве Павла I, что потом он
согласился стать царским шпионом на Востоке, но все время
предавал Александра в пользу Наполеона. Он вполне мог в эту же
пору поддерживать переписку с графом д'Артуа, посылая тому не
имеющие никакой ценности донесения, чтобы уверить графа в своей
преданности, -- все это вполне правдоподобно. Фуше в это же
время играл комедию куда более сложную и опасную. Возможно
также, что маркиз ради собственной выгоды продавал ружья
азиатским государствам.
Да, бесспорно, все это он мог делать. Но это не доказано;
я начинаю думать, что доказать вообще никогда ничего нельзя.
Все это частные гипотезы, опирающиеся на факты, -- но я
чувствую, что исходят они от меня, это просто способ обобщить
мои сведения. Однако сам Рольбон ни гуту. Вялые, ленивые,
угрюмые факты группируются в том порядке, какой им придал я, но
этот порядок навязан им извне. У меня такое чувство, будто в
процессе работы я просто отдавался игре собственного
воображения. И при этом, я уверен, пиши я роман, его персонажи
были бы более правдивыми или во всяком случае более забавными.
Пятница
Три часа. Три часа -- это всегда слишком поздно или
слишком рано для всего, что ты собираешься делать. Странное
время дня. А сегодня просто невыносимое.
Холодное солнце выбелило пыль на оконных стеклах. Бледное,
белесоватое небо. Утром подморозило ручейки.
Я сижу у калорифера, вяло переваривая пищу. Я знаю заранее
-- сегодняшний день потерян. Ничего путного мне не сделать,
разве когда стемнеет. И все из-за солнца: оно подернуло
позолотой грязную белую мглу, висящую над стройкой, оно
струится в мою комнату, желтоватое, бледное, ложась на мой стол
четырьмя тусклыми, обманчивыми бликами.
На моей трубке мазок золотистого лака, вначале он
привлекает взор своей иллюзорной праздничностью, но вот ты
глядишь на трубку, и лак плавится, и не остается ничего, кроме
куска дерева, и на нем большое блеклое пятно. И так со всем,
решительно со всем, даже с моими руками. Когда бывает такое
солнце, лучше всего лечь спать. Но этой ночью я спал как убитый
-- сна у меня ни в одном глазу.
Мне так нравилось вчерашнее небо -- стиснутое, черное от
дождя, которое прижималось к стеклам, словно смешное и
трогательное лицо. А нынче солнце не смешное, куда там... На
все, что я люблю: на ржавое железо стройки, на подгнившие доски
забора -- падает скупой и трезвый свет, точь-в-точь взгляд,
которым после бессонной ночи оцениваешь решения, с подъемом
принятые накануне, страницы, написанные на одном дыхании, без
помарок. Четыре кафе на бульваре Виктора Нуара, которые ночью
искрятся огнями по соседству друг с другом, -- ночью они не
просто кафе, это аквариумы, корабли, звезды, а не то огромные
белые глазницы -- утратили свое двусмысленное очарование.
Отличный день, чтобы критически оценить самого себя:
холодные лучи, которые солнце бросает на все живое, словно
подвергая его беспощадному суду, в меня проникают через глаза:
мое нутро освещено обесценивающим светом. Я знаю, мне хватит
четверти часа, чтобы дойти до крайней степени отвращения к
самому себе. Дудки. Мне это ни к чему. Не стану я также
перечитывать то, что написал накануне о пребывании Рольбона в
Санкт-Петербурге. Я сижу, уронив руки, или пишу какие-то жалкие
слова, зеваю и жду, чтобы настал вечер. Когда стемнеет, я
вместе со всеми окружающими предметами вырвусь из этой мути.
Принимал Рольбон или нет участие в убийстве Павла I? На
сегодня это главный вопрос: я уперся в него и, пока его не
решу, не могу двинуться дальше.
Если верить Черкову, маркиза купил граф Пален. Большая
часть заговорщиков, утверждает Черков, хотела только низложить
царя и заточить в тюрьму. (Кажется, Александр и в самом деле
был сторонником такого решения.) Но Пален стремился покончить с
Павлом раз и навсегда. Маркизу Рольбону поручено было,
переговорив с каждым из заговорщиков по отдельности, склонить
их всех к убийству.
"Он каждому из них нанес визит и с необыкновенной
выразительностью представил в лицах сцену, которая должна
разыграться. Таким образом он пробудил, а может быть усилил, в
них жажду убийства".
Но Черкову я не доверяю. Это не трезвый свидетель, а
полусумасшедший знахарь-садист: он всегда все сводит к
демонизму. Я совершенно не представляю маркиза де Рольбона в
этой мелодраматической роли. Он в лицах изобразил сцену
убийства? Полноте! Маркиз -- человек холодный, ему не
свойственно увлекать, он не живописует, он внушает, и этот
способ воздействия, бесцветный и невыразительный, может найти
отклик только у людей его пошиба -- рассудочных интриганов,
политиков.
"Адемар де Рольбон, -- писала мадам де Шарьер, --
рассказывая, не рисовал картин, не жестикулировал, не
разнообразил интонации. Он говорил, полузакрыв глаза так, что
сквозь сомкнутые ресницы едва просвечивал ободок его серых
зрачков. Всего несколько лет назад я решилась наконец
признаться самой себе, что он наводит на меня невыносимую
скуку. Его разговоры напоминают сочинения аббата Мабли".
И этот человек своим мимическим даром способен был... Хотя
в таком случае как ему удавалось соблазнять женщин? К тому же
Сегюр описывает забавный случай, который кажется мне
правдоподобным:
"В 1787 году неподалеку от Мулена на постоялом дворе
умирал старик, друг Дидро, воспитанный на сочинениях философов.
Окрестные священники выбились из сил: старик не желал принять
соборование -- он был пантеистом. Проезжавший мимо маркиз де
Рольбон, который не верил ни в Бога, ни в черта, побился об
заклад с муленским кюре, что ему не понадобится и двух часов,
чтобы вернуть больного в лоно христианской церкви. Кюре принял
пари и проиграл: больной, за которого маркиз взялся в три часа
ночи, в пять утра исповедался и в семь утра умер. "Неужели вы
так сильны в диспуте? -- спросил кюре. -- Вы заткнули за пояс
всех нас!" -- "А я вовсе не затевал диспута, -- ответил маркиз.
-- Я просто запугал его адом".
Так вот, верно ли, что он принимал деятельное участие в
заговоре? В. тот вечер, около восьми, офицер из числа друзей
маркиза проводил Рольбона до дверей его дома. Если Рольбон
снова вышел, как он мог пройти по улицам Санкт-Петербурга и не
попасть под арест? Полубезумный Павел отдал приказ после девяти
вечера задерживать всех прохожих, кроме повитух и врачей.
Неужто поверить нелепой легенде, будто Рольбон, чтобы добраться
до дворца, переоделся повитухой? Впрочем, маркиз был на это
способен. Так или иначе, по-видимому, доказано, что в ночь
убийства дома его не было. Судя по всему, Александр всерьез
подозревал Рольбона, потому что после воцарения поспешил
удалить маркиза под предлогом какого-то невнятного поручения на
Дальний Восток.
Маркиз де Рольбон мне смертельно надоел. Я встаю.
Передвигаюсь в худосочном освещении и вижу, как оно меняется на
моих руках, на рукавах моей рубашки, -- не могу выразить, до
чего оно мне противно. Зеваю. Зажигаю настольную лампу --
может, ее свет заглушит дневной. Нет, лампа образует только
жалкую лужицу вокруг своей подставки. Гашу лампу, снова встаю.
На стене зияет белая дыра -- зеркало. Это ловушка. И я знаю,
что попадусь в нее. Так и есть. В зеркале появилось нечто
серое. Подхожу, гляжу и отойти уже не могу.
Это отражение моего лица. В такие гиблые дни я часто его
рассматриваю. Ничего я не понимаю в этом лице. Лица других
людей наделены смыслом. Мое -- нет. Я даже не знаю, красивое
оно или уродливое. Думаю, что уродливое -- поскольку мне это
говорили. Но меня это не волнует. По сути, меня возмущает, что
лицу вообще можно приписывать такого рода свойства -- это все
равно что назвать красавцем или уродом горсть земли или кусок
скалы.
Впрочем, есть одна вещь, которая радует глаз: повыше
вялого пространства щек, повыше лба мой череп золотит
прекрасное рыжее пламя -- мои волосы. Вот на них смотреть
приятно. По крайней мере, это совершенно определенный цвет, и я
доволен, что я рыжий. В зеркале это особенно бросается в глаза
--- волосы лучатся. Все-таки мне повезло: если бы мой лоб
украшала тусклая шевелюра, из тех, что никак не могут решиться,
пристать им к блондинам или к шатенам, лицо мое расплылось бы
мутным пятном, и меня воротило бы от него.
Мой взгляд медленно и неохотно скользит вниз -- на лоб, на
щеки: ничего устойчивого, все зыбко. Само собой, нос, глаза и
рот на месте, но все это лишено смысла, лишено даже
человеческого выражения. Однако Анни и Велин находили, что у
меня живая физиономия, -- может, я к ней просто слишком привык.
В детстве моя тетка Бижуа говорила мне: "Будешь слишком долго
глядеться в зеркало, увидишь в нем обезьяну". Но должно быть, я
гляделся еще дольше -- то, что я вижу в зеркале, куда ниже
обезьяны, это нечто на грани растительного мира, на уровне
полипов. Я не отрицаю, это нечто живое, но не об этой жизни
говорила Анни; я вижу какие-то легкие подергивания, вижу, как
трепещет обильная, блеклая плоть. С такого близкого расстояния
в особенности отвратительны глаза. Нечто стеклянистое,
податливое, слепое, обведенное красным -- ну в точности рыбья
чешуя.
Всей тяжестью навалившись на фаянсовую раму, я приближаю
свое лицо к стеклу, пока оно не упирается в него вплотную.
Глаза, нос, рот исчезают -- не остается ничего человеческого.
Коричневатые морщины по обе стороны горячечно вспухших губ,
трещины, бугорки. Широкие покатости щек покрыты светлым
шелковистым пушком, из ноздрей торчат два волоска: ну прямо
рельефная карта горных пород. И несмотря ни на что, этот
призрачный мир мне знаком. Я не то чтобы УЗНАЮ его подробности.
Но все вместе вызывает у меня ощущение "уже виденного", от
этого я тупею и меня потихоньку клонит в сон.
Мне хочется встряхнуться -- живое, резкое ощущение помогло
бы мне. Я прижимаю левую ладонь к щеке и оттягиваю кожу -- в
зеркале гримаса. Половина моего лица съехала в сторону, левая
часть рта скривилась, вздулась, обнажив зуб: в расселине
показалась белая выпуклость и розовая кровоточащая плоть. Не к
этому я стремился -- опять ничего нового, ничего твердого, все
мягкое, податливое, уже виденное! Засыпаю с открытыми глазами,
и вот уже мое лицо в зеркале растет, растет, это огромный
бледный, плавающий в солнечном свете ореол...
Просыпаюсь я оттого, что едва не потерял равновесия. Я
сижу верхом на стуле, все еще одурелый. Неужели другие тоже так
мучаются, изучая свое лицо? Мне кажется, я воспринимаю свое
лицо так же, как ощущаю свое тело, -- каким-то подспудным
органическим чувством. Ну, а другие как? Маркиз де Рольбон,
например? Неужели его тоже клонило в сон, когда он видел в
зеркалах то, о чем мадам Жанлис говорит: "Его опрятное
морщинистое личико, все изрытое оспинами, на котором было
написано выражение какого-то особенного плутовства, бросавшееся
в глаза, несмотря на все старания маркиза его скрыть. Он очень
заботился о своей прическе, -- добавляет мадам Жанлис. -- Я ни
разу не видела его без парика. Но щеки у него были сизые, едва
ли не с черным отливом, потому что у маркиза была густая
борола, а он желал бриться сам и делал это очень неумело. Он
имел обыкновение, по примеру Гримма, мазаться свинцовыми
белилами. Мсье Данжевиль говаривал, что эта смесь синего с
белым придает Рольбону сходство с рокфором".
Думаю, что маркиз был занятной личностью. Однако глазам
мадам Шарьер он все-таки представлялся совсем иным. Насколько я
понимаю, она считала его скорее бесцветным. Может, собственное
лицо понять невозможно. А может, это оттого, что я один? Люди,
общающиеся с другими людьми, привыкают видеть себя в зеркале
глазами своих друзей.
1 2 3 4 5