необычные раковины для ванной
Ровно столько стоила пачка третьесортных сигарет «Солнце». К тому времени я уже отказался от борьбы с курением. И потому был немного удивлен, услышав собственный вопрос:
– А тебе не хочется мороженого?
Девочка испуганно посмотрела на меня, собираясь что-то возразить, но я опередил ее:
– Знаю, знаю, бабушка говорит, что вы бедные, а мороженое не для бедных.
– Бабушка говорит, что от мороженого болит горло, – невозмутимо поправила меня Камелия.
– Да, но это приятная боль.
– На лев или на три? – лаконично спросил меня продавец блаженства, когда я предстал перед его тележкой.
– На три, – с царственной небрежностью ответил я и подумал, что на оставшиеся два лева смогу купить только «Кариоку» – так мы называли тогда жалкую коробочку всего с восемью сигаретами.
Девочка напряженно следила за движениями продавца блаженства, а он, желая показать, что и ему не чужда известная царственная щедрость, добавил сверх порции еще одну ложечку.
Камелия протянула к стаканчику тонкую, испачканную чернилами руку, поднесла лакомство ко рту и зажмурилась. Трепетное ожидание было оправдано – мороженое с сахарином стали делать гораздо позже – и на лице девочки появилось счастливое выражение.
Но забытье продолжалось недолго.
– Давайте спрячемся за углом, – прошептала она.
– Зачем?
– Бабушка убьет меня, если увидит.
– Ну, хорошо.
За углом она продолжила вкушать лакомство, растягивая удовольствие. Но одним мороженым нельзя наслаждаться бесконечно. В конце концов дошла очередь до стаканчика, она сгрызла и его. Нам не оставалось ничего другого, как разойтись, отправиться каждому по своим делам. Я оглянулся, посмотрел ей вслед. Она шла, держа в одной руке картонный портфель, а в другой – сетку с нищенским пайком – половинкой твердой, как кирпич, буханки и куском сухой, как гипс, брынзы.
Я смотрел, как она уходит, и, казалось, видел весь предстоящий ей путь: работу в темной швейной мастерской, длинные тягостные вечера в мансарде, озвученные скучными бабушкиными напутствиями, дни одиночества, когда бабушки уже не станет, и ночи одиночества в старой двуспальной кровати и нелегкий крест слишком звучного для нее имени, по поводу которого за ее спиной будут раздаваться насмешки: «наша косоглазая Камелия», «наша дурнушка Камелия».
Она, как все недоедающие дети, была маленького росточка и здесь, на улице, казалась еще меньше. Наблюдая, как она шагает вдоль серых, обшарпанных домов, прижимаясь почти вплотную к стенке, чтобы не мешать прохожим, я чувствовал, что к горлу подступает комок, что я готов заплакать. Тогда я иногда еще плакал. С возрастом человек грубеет или старается огрубеть, чтобы меньше плакать. Ему кажется, что, чем меньше он плачет, тем легче жить.
Впечатления о домах, в которых я бывал по долгу службы, были живыми, но поверхностными, как моментальные снимки уличного фотографа. Обстановка и люди представали предо мной всего на один миг, не раскрывая того, что было, и не подсказывая, что будет. Я заходил в дом и видел, например, что в кухне обедают какой-то усталый мужчина и какая-то бледная девушка, только и всего. Из служебной справки узнавал, что мужчина – вдовец, а девушка – его дочь, ей девятнадцать лет, не замужняя, только и всего. Я замечал, что у обоих одинаково синие и одинаково грустные глаза, только и всего.
Но в квартале все или почти все было известно, и не нужно было быть Шерлоком Холмсом, чтобы узнать подробности, которые незаметны на моментальном снимке. Достаточно было прислушаться к разговорам в кафе Македонца, или к сплетням в парикмахерской, или к болтовне нашего слуги, чтобы получить массу сведений. Самым обильным источником информации был сапожник, мастерская которого находилась в конце нашего пассажа. Благодаря своим широким связям – сексуальным и чисто деловым – с домработницами, он, безусловно, оказывался в курсе всех семейных драм. И верный правилу «светоч знания должен светить всем», охотно делился с нами, молодыми, не только сведениями, но и рассуждениями по поводу каждого происшествия.
Раньше все это меня не интересовало, и я жил в квартале как посторонний. Выходил из дому и шел в «Средец», где играли в карты или обсуждались вопросы политики и литературы. Возвращался домой, где меня ожидали незаконченные и неопубликованные рукописи. Иногда заходил в квартальные центры информации, но со строго определенной целью. В кафе Македонца, например, – бесплатно читал газеты, в парикмахерской – стригся, когда волосы становились безобразно длинными, а к сапожнику ходил, чтобы он меня подковал. В те трудные времена карточной системы на каблуки и подметки, чтобы они дольше не снашивались, мы набивали подковки. При ходьбе они громко цокали, зато поступь казалась более мужественной. Приятно слышать, как отпечатывается каждый твой шаг. Это создавало иллюзию, будто шагаешь по жизни смело и уверенно.
Но к сплетням я никогда не прислушивался. Стал прислушиваться только сейчас, вероятно, потому, что знал моих героев по имени, и эти герои, каждый по-своему, озадачивали меня – человек с сонным лицом и загадочной «свободной профессией»; Камелия, которая на вопрос «где твои родители?» только и смогла ответить: «Нет их»; усталый мужчина и бледная девушка, хлебавшие говяжий суп в унылой атмосфере кухни, настолько унылой, что охватывал ужас при одной только мысли, что такая атмосфера не на один вечер, а на всю жизнь.
Его жена скончалась в прошлом году, совсем некстати. Есть люди, которые умирают некстати, потому что они являются мотором семейного механизма, хотя близкие понимают это лишь тогда, когда их уже нет в живых. «Он был всего-навсего мужем своей жены и ничего в доме не умел делать. Иногда, правда, ходил в магазин, при этом ему нужно было точно сказать: купи сто граммов соли и два килограмма помидоров. Потому что иначе он мог купить сто граммов помидоров и два килограмма соли», – комментировал сапожник, тот, что прибивал мне подковки. К тому же покойница оставила ему дочь, с которой вдовец не знал, что делать. Нет, она ему не мешала. Наоборот, это было единственное существо, которое он любил, ибо жена внушала ему только страх.
Девушка окончила гимназию и теперь вела дом, но хозяйство налогового чиновника не так уж велико, и у нее оставалось много свободного времени. («Дочка в опасном возрасте, и несчастный отец места себе не находит, когда она выходит на улицу. Ему кажется, что ее непременно изнасилуют. Хотя, между нами говоря, если вас интересует мое мнение, то я бы дал премию тому, кто изнасилует такое чучело»). Она была не столько некрасивой, сколько бесцветной, с бледным продолговатым лицом и голубыми глазами – одно из тех существ, которые остаются незаметными, так что ей не грозила опасность быть изнасилованной за первым же углом. Но в глазах отца она была красавицей, и он все время, пока был на работе, терзал себя мыслью о том, что может случиться, если его девочка, несмотря на его запрет, выйдет из дому и какой-нибудь бездельник вскружит ей голову.
После рабочего дня положение особенно не менялось. («С собой в кафе он ее не брал, чтобы, не дай бог, она не услышала там что-нибудь неприличное. Друзей в дом не приглашал, потому что эти старые развратники… И она, бедняжка, кукует целый день одна и не имеет права никому открыть дверь, кроме своей старой тети. Они договорились: тетя звонит три раза. Так что если когда-нибудь захочешь воспользоваться отсутствием зануды-папаши, звони три раза»).
О пароле – трехкратном звонке было известно во всем квартале, как было известно и точное расписание воскресного пиршества. Вообще, в воскресенье вся семья предавалась наслаждениям, беря реванш за всю неделю. С утра вдовец отправлялся в кафе Македонца сыграть партию в нарды. В это время дочь с теткой готовили воскресный обед, праздничность которого подчеркивалась наличием жаркого и десерта. После обеда для переваривания пищи отец укладывался подремать, а затем выводил дочь на прогулку – в Борисов сад, точнее, к озеру с рыбками. Самые трепетные блаженства ждали их на обратном пути: пирожное в кондитерской «Савоя», кинофильм в пропахшем мастикой кинозале «Глория» или «Капитоль». А потом – снова тесная и душная квартира с неистребимым запахом говяжьего супа.
Неизвестно, как представлял себе будущее дочки налоговый чиновник. Об этом у сплетниц нашего квартала не было никаких сведений, но догадаться было нетрудно: он рассчитывал, что девушка привыкнет к такой жизни, а потом… может быть, как-то устроится и ее судьба. Насколько девушка привыкла, тоже было тайной для квартала. Но только, когда однажды вдовец вернулся с работы, квартира оказалась пустой.
Разумеется, он бросился на поиски, расспрашивал соседей, обошел ближайшие магазины, наконец одна женщина из прачечной неуверенно ответила: «Кажется, я ее видела. Она проходила здесь и повернула на Трапезицу». Трапезица – большая улица. Искать там девушку – все равно что искать иголку в стогу сена.
За полночь она вернулась домой. Ее новое платье, то, что предназначалось для воскресных прогулок, представляло собой тряпку, измазанную белилами и губной помадой. Девушка рыдала, тело ее сотрясали судороги, одним словом, у нее была истерика. Она отошла от дома не дальше чем на две улицы, прошла не больше двухсот метров, но и этого оказалось достаточно, чтобы рухнула столь старательно возводимая крепость домашнего карантина.
Если бы ее изнасиловали, это было бы банальным сексуальным преступлением. Но над ней только надсмеялись, и это подействовало страшнее, чем могло быть воспринято злодеяние сексуального маньяка. Ее заманили при помощи двух бывших соучениц по гимназии. Пригласили на день рождения, и она не устояла перед искушением, надела выходное платье, как могла причесала свои бесцветные волосы и, румяная от волнения и стыда, пошла в богатый дом, где собрались веселые молодые люди.
Сначала ею занялись девочки. Они отвели ее в спальню и оштукатурили белилами и пудрой, намазали румянами и губной помадой. Они говорили, что так краситься сейчас принято, это подчеркнет ее красоту. А в гостиной ею занялись мальчики. Они наперебой приглашали ее танцевать («но я не умею танцевать» – «ничего, мы вас научим, это так просто») и играли в любовь с первого взгляда. Они не были хулиганами, эти три мальчика из зажиточных семей, все из нашего квартала. Во время танца они шептали ей слова сочувствия, жалели за то, что она чахнет в домашней тюрьме, как принцесса в замке. Потом шутки стали грубее и перешли в любовные признания в одном углу и в насильственные брудершафты – в другом. А когда кавалеры почувствовали, что первоначальное упоение девушки перешло в испуг, шутки стали совсем грубыми и кто-то сказал, что она прелестный, но увядающий от одиночества цветок, а увядающий цветок нужно полить, пока не поздно, и они стали поливать ее вермутом, а потом решили помочь ей открыть свои прелести, которые она так эгоистически скрывала от окружающих, и повалили на пол, и пока она плакала и отбивалась, а девочки лицемерно делали вид, будто стараются защитить ее, кавалеры разрезали ее платье спереди и сзади, как раз там, где платье больше всего нужно женщине, и оголили ее жалкую и хилую плоть. Наконец она сумела вырваться из рук своих мучителей и в таком ужасном виде выбежала на улицу, где, к счастью, уже почти никого не было.
Этот случай оценили в квартале как забавный. Как неприличную и грубую шутку. Шутку, которая должна послужить уроком отцу, показать ему, что нельзя воспитывать дочь под стеклянным колпаком. Некоторые считали, что происшедшее – форменное безобразие, что следовало бы надрать уши этим маменькиным сынкам. Но как бы то ни было, в жизни квартала это было всего лишь одно из многих мелких происшествий. В конце концов, ее даже не изнасиловали. Да, на ее честь не посягнули, и все же в девушке что-то надломилось. Надломилась какая-то из тех мелочей, о которых мы даже не знаем, где они находятся и что собой представляют, о хрупкости которых узнаем только после того, как они сломаются.
Девушка больше не выходила даже на традиционную воскресную прогулку с отцом. Раза два-три после инцидента он пытался вывести ее, но безуспешно. Стоило ей увидеть на улице молодых мужчин, как она застывала на месте, прижималась к отцу с выражением такого испуга на лице, что привлекала к себе внимание прохожих. Поэтому прогулки пришлось отменить вместе с их самыми заманчивыми моментами – пирожным в «Савое» и посещением кино.
У отца тоже появились странности. Он уже не беспокоился, что дочь выйдет из дома в его отсутствие – теперь ее никакими силами нельзя было вытащить оттуда, – однако стал бояться психиатров. «Она помешалась», – говорили в квартале. Но это было тихое помешательство, а тихо помешанными не занимаются ни полиция, ни психиатры.
Наблюдая за жизнью людей в чужих квартирах, слушая мелкие сплетни, я все чаще ловил себя на том, что многого не понимаю. Не понимаю, как добрый человек из большой любви мог превратить свою дочь в арестантку. Не понимаю, как нормальные молодые люди без всякой причины могли со зверской жестокостью обойтись с беззащитным существом. При этом они не были движимы ни похотью, ни корыстью. Не понимаю, почему люди способны на свинство именно в самом сокровенном – в любви.
Однажды рано утром, войдя в кухню, я почувствовал, что там царит какое-то необычное возбуждение. Мой брат и наш слуга высунулись из окна и спорили:
– Они там, – утверждал слуга.
– Не может быть! – возражал брат.
– Могу поспорить на что угодно, они там, – настаивал на своем слуга.
Я быстро умылся и тоже выглянул в окно.
Внизу, во дворе, собралась необычная для столь раннего часа толпа, которая с гиканьем и смехом осаждала парикмахерскую. Жалюзи на дверях были опущены, и вообще парикмахерская не подавала никаких признаков жизни.
Я должен пояснить, что по части любовных плотских похождений парикмахер не уступал сапожнику. Но там, где есть чемпионы, есть, разумеется, и завистники.
1 2 3 4 5 6
– А тебе не хочется мороженого?
Девочка испуганно посмотрела на меня, собираясь что-то возразить, но я опередил ее:
– Знаю, знаю, бабушка говорит, что вы бедные, а мороженое не для бедных.
– Бабушка говорит, что от мороженого болит горло, – невозмутимо поправила меня Камелия.
– Да, но это приятная боль.
– На лев или на три? – лаконично спросил меня продавец блаженства, когда я предстал перед его тележкой.
– На три, – с царственной небрежностью ответил я и подумал, что на оставшиеся два лева смогу купить только «Кариоку» – так мы называли тогда жалкую коробочку всего с восемью сигаретами.
Девочка напряженно следила за движениями продавца блаженства, а он, желая показать, что и ему не чужда известная царственная щедрость, добавил сверх порции еще одну ложечку.
Камелия протянула к стаканчику тонкую, испачканную чернилами руку, поднесла лакомство ко рту и зажмурилась. Трепетное ожидание было оправдано – мороженое с сахарином стали делать гораздо позже – и на лице девочки появилось счастливое выражение.
Но забытье продолжалось недолго.
– Давайте спрячемся за углом, – прошептала она.
– Зачем?
– Бабушка убьет меня, если увидит.
– Ну, хорошо.
За углом она продолжила вкушать лакомство, растягивая удовольствие. Но одним мороженым нельзя наслаждаться бесконечно. В конце концов дошла очередь до стаканчика, она сгрызла и его. Нам не оставалось ничего другого, как разойтись, отправиться каждому по своим делам. Я оглянулся, посмотрел ей вслед. Она шла, держа в одной руке картонный портфель, а в другой – сетку с нищенским пайком – половинкой твердой, как кирпич, буханки и куском сухой, как гипс, брынзы.
Я смотрел, как она уходит, и, казалось, видел весь предстоящий ей путь: работу в темной швейной мастерской, длинные тягостные вечера в мансарде, озвученные скучными бабушкиными напутствиями, дни одиночества, когда бабушки уже не станет, и ночи одиночества в старой двуспальной кровати и нелегкий крест слишком звучного для нее имени, по поводу которого за ее спиной будут раздаваться насмешки: «наша косоглазая Камелия», «наша дурнушка Камелия».
Она, как все недоедающие дети, была маленького росточка и здесь, на улице, казалась еще меньше. Наблюдая, как она шагает вдоль серых, обшарпанных домов, прижимаясь почти вплотную к стенке, чтобы не мешать прохожим, я чувствовал, что к горлу подступает комок, что я готов заплакать. Тогда я иногда еще плакал. С возрастом человек грубеет или старается огрубеть, чтобы меньше плакать. Ему кажется, что, чем меньше он плачет, тем легче жить.
Впечатления о домах, в которых я бывал по долгу службы, были живыми, но поверхностными, как моментальные снимки уличного фотографа. Обстановка и люди представали предо мной всего на один миг, не раскрывая того, что было, и не подсказывая, что будет. Я заходил в дом и видел, например, что в кухне обедают какой-то усталый мужчина и какая-то бледная девушка, только и всего. Из служебной справки узнавал, что мужчина – вдовец, а девушка – его дочь, ей девятнадцать лет, не замужняя, только и всего. Я замечал, что у обоих одинаково синие и одинаково грустные глаза, только и всего.
Но в квартале все или почти все было известно, и не нужно было быть Шерлоком Холмсом, чтобы узнать подробности, которые незаметны на моментальном снимке. Достаточно было прислушаться к разговорам в кафе Македонца, или к сплетням в парикмахерской, или к болтовне нашего слуги, чтобы получить массу сведений. Самым обильным источником информации был сапожник, мастерская которого находилась в конце нашего пассажа. Благодаря своим широким связям – сексуальным и чисто деловым – с домработницами, он, безусловно, оказывался в курсе всех семейных драм. И верный правилу «светоч знания должен светить всем», охотно делился с нами, молодыми, не только сведениями, но и рассуждениями по поводу каждого происшествия.
Раньше все это меня не интересовало, и я жил в квартале как посторонний. Выходил из дому и шел в «Средец», где играли в карты или обсуждались вопросы политики и литературы. Возвращался домой, где меня ожидали незаконченные и неопубликованные рукописи. Иногда заходил в квартальные центры информации, но со строго определенной целью. В кафе Македонца, например, – бесплатно читал газеты, в парикмахерской – стригся, когда волосы становились безобразно длинными, а к сапожнику ходил, чтобы он меня подковал. В те трудные времена карточной системы на каблуки и подметки, чтобы они дольше не снашивались, мы набивали подковки. При ходьбе они громко цокали, зато поступь казалась более мужественной. Приятно слышать, как отпечатывается каждый твой шаг. Это создавало иллюзию, будто шагаешь по жизни смело и уверенно.
Но к сплетням я никогда не прислушивался. Стал прислушиваться только сейчас, вероятно, потому, что знал моих героев по имени, и эти герои, каждый по-своему, озадачивали меня – человек с сонным лицом и загадочной «свободной профессией»; Камелия, которая на вопрос «где твои родители?» только и смогла ответить: «Нет их»; усталый мужчина и бледная девушка, хлебавшие говяжий суп в унылой атмосфере кухни, настолько унылой, что охватывал ужас при одной только мысли, что такая атмосфера не на один вечер, а на всю жизнь.
Его жена скончалась в прошлом году, совсем некстати. Есть люди, которые умирают некстати, потому что они являются мотором семейного механизма, хотя близкие понимают это лишь тогда, когда их уже нет в живых. «Он был всего-навсего мужем своей жены и ничего в доме не умел делать. Иногда, правда, ходил в магазин, при этом ему нужно было точно сказать: купи сто граммов соли и два килограмма помидоров. Потому что иначе он мог купить сто граммов помидоров и два килограмма соли», – комментировал сапожник, тот, что прибивал мне подковки. К тому же покойница оставила ему дочь, с которой вдовец не знал, что делать. Нет, она ему не мешала. Наоборот, это было единственное существо, которое он любил, ибо жена внушала ему только страх.
Девушка окончила гимназию и теперь вела дом, но хозяйство налогового чиновника не так уж велико, и у нее оставалось много свободного времени. («Дочка в опасном возрасте, и несчастный отец места себе не находит, когда она выходит на улицу. Ему кажется, что ее непременно изнасилуют. Хотя, между нами говоря, если вас интересует мое мнение, то я бы дал премию тому, кто изнасилует такое чучело»). Она была не столько некрасивой, сколько бесцветной, с бледным продолговатым лицом и голубыми глазами – одно из тех существ, которые остаются незаметными, так что ей не грозила опасность быть изнасилованной за первым же углом. Но в глазах отца она была красавицей, и он все время, пока был на работе, терзал себя мыслью о том, что может случиться, если его девочка, несмотря на его запрет, выйдет из дому и какой-нибудь бездельник вскружит ей голову.
После рабочего дня положение особенно не менялось. («С собой в кафе он ее не брал, чтобы, не дай бог, она не услышала там что-нибудь неприличное. Друзей в дом не приглашал, потому что эти старые развратники… И она, бедняжка, кукует целый день одна и не имеет права никому открыть дверь, кроме своей старой тети. Они договорились: тетя звонит три раза. Так что если когда-нибудь захочешь воспользоваться отсутствием зануды-папаши, звони три раза»).
О пароле – трехкратном звонке было известно во всем квартале, как было известно и точное расписание воскресного пиршества. Вообще, в воскресенье вся семья предавалась наслаждениям, беря реванш за всю неделю. С утра вдовец отправлялся в кафе Македонца сыграть партию в нарды. В это время дочь с теткой готовили воскресный обед, праздничность которого подчеркивалась наличием жаркого и десерта. После обеда для переваривания пищи отец укладывался подремать, а затем выводил дочь на прогулку – в Борисов сад, точнее, к озеру с рыбками. Самые трепетные блаженства ждали их на обратном пути: пирожное в кондитерской «Савоя», кинофильм в пропахшем мастикой кинозале «Глория» или «Капитоль». А потом – снова тесная и душная квартира с неистребимым запахом говяжьего супа.
Неизвестно, как представлял себе будущее дочки налоговый чиновник. Об этом у сплетниц нашего квартала не было никаких сведений, но догадаться было нетрудно: он рассчитывал, что девушка привыкнет к такой жизни, а потом… может быть, как-то устроится и ее судьба. Насколько девушка привыкла, тоже было тайной для квартала. Но только, когда однажды вдовец вернулся с работы, квартира оказалась пустой.
Разумеется, он бросился на поиски, расспрашивал соседей, обошел ближайшие магазины, наконец одна женщина из прачечной неуверенно ответила: «Кажется, я ее видела. Она проходила здесь и повернула на Трапезицу». Трапезица – большая улица. Искать там девушку – все равно что искать иголку в стогу сена.
За полночь она вернулась домой. Ее новое платье, то, что предназначалось для воскресных прогулок, представляло собой тряпку, измазанную белилами и губной помадой. Девушка рыдала, тело ее сотрясали судороги, одним словом, у нее была истерика. Она отошла от дома не дальше чем на две улицы, прошла не больше двухсот метров, но и этого оказалось достаточно, чтобы рухнула столь старательно возводимая крепость домашнего карантина.
Если бы ее изнасиловали, это было бы банальным сексуальным преступлением. Но над ней только надсмеялись, и это подействовало страшнее, чем могло быть воспринято злодеяние сексуального маньяка. Ее заманили при помощи двух бывших соучениц по гимназии. Пригласили на день рождения, и она не устояла перед искушением, надела выходное платье, как могла причесала свои бесцветные волосы и, румяная от волнения и стыда, пошла в богатый дом, где собрались веселые молодые люди.
Сначала ею занялись девочки. Они отвели ее в спальню и оштукатурили белилами и пудрой, намазали румянами и губной помадой. Они говорили, что так краситься сейчас принято, это подчеркнет ее красоту. А в гостиной ею занялись мальчики. Они наперебой приглашали ее танцевать («но я не умею танцевать» – «ничего, мы вас научим, это так просто») и играли в любовь с первого взгляда. Они не были хулиганами, эти три мальчика из зажиточных семей, все из нашего квартала. Во время танца они шептали ей слова сочувствия, жалели за то, что она чахнет в домашней тюрьме, как принцесса в замке. Потом шутки стали грубее и перешли в любовные признания в одном углу и в насильственные брудершафты – в другом. А когда кавалеры почувствовали, что первоначальное упоение девушки перешло в испуг, шутки стали совсем грубыми и кто-то сказал, что она прелестный, но увядающий от одиночества цветок, а увядающий цветок нужно полить, пока не поздно, и они стали поливать ее вермутом, а потом решили помочь ей открыть свои прелести, которые она так эгоистически скрывала от окружающих, и повалили на пол, и пока она плакала и отбивалась, а девочки лицемерно делали вид, будто стараются защитить ее, кавалеры разрезали ее платье спереди и сзади, как раз там, где платье больше всего нужно женщине, и оголили ее жалкую и хилую плоть. Наконец она сумела вырваться из рук своих мучителей и в таком ужасном виде выбежала на улицу, где, к счастью, уже почти никого не было.
Этот случай оценили в квартале как забавный. Как неприличную и грубую шутку. Шутку, которая должна послужить уроком отцу, показать ему, что нельзя воспитывать дочь под стеклянным колпаком. Некоторые считали, что происшедшее – форменное безобразие, что следовало бы надрать уши этим маменькиным сынкам. Но как бы то ни было, в жизни квартала это было всего лишь одно из многих мелких происшествий. В конце концов, ее даже не изнасиловали. Да, на ее честь не посягнули, и все же в девушке что-то надломилось. Надломилась какая-то из тех мелочей, о которых мы даже не знаем, где они находятся и что собой представляют, о хрупкости которых узнаем только после того, как они сломаются.
Девушка больше не выходила даже на традиционную воскресную прогулку с отцом. Раза два-три после инцидента он пытался вывести ее, но безуспешно. Стоило ей увидеть на улице молодых мужчин, как она застывала на месте, прижималась к отцу с выражением такого испуга на лице, что привлекала к себе внимание прохожих. Поэтому прогулки пришлось отменить вместе с их самыми заманчивыми моментами – пирожным в «Савое» и посещением кино.
У отца тоже появились странности. Он уже не беспокоился, что дочь выйдет из дома в его отсутствие – теперь ее никакими силами нельзя было вытащить оттуда, – однако стал бояться психиатров. «Она помешалась», – говорили в квартале. Но это было тихое помешательство, а тихо помешанными не занимаются ни полиция, ни психиатры.
Наблюдая за жизнью людей в чужих квартирах, слушая мелкие сплетни, я все чаще ловил себя на том, что многого не понимаю. Не понимаю, как добрый человек из большой любви мог превратить свою дочь в арестантку. Не понимаю, как нормальные молодые люди без всякой причины могли со зверской жестокостью обойтись с беззащитным существом. При этом они не были движимы ни похотью, ни корыстью. Не понимаю, почему люди способны на свинство именно в самом сокровенном – в любви.
Однажды рано утром, войдя в кухню, я почувствовал, что там царит какое-то необычное возбуждение. Мой брат и наш слуга высунулись из окна и спорили:
– Они там, – утверждал слуга.
– Не может быть! – возражал брат.
– Могу поспорить на что угодно, они там, – настаивал на своем слуга.
Я быстро умылся и тоже выглянул в окно.
Внизу, во дворе, собралась необычная для столь раннего часа толпа, которая с гиканьем и смехом осаждала парикмахерскую. Жалюзи на дверях были опущены, и вообще парикмахерская не подавала никаких признаков жизни.
Я должен пояснить, что по части любовных плотских похождений парикмахер не уступал сапожнику. Но там, где есть чемпионы, есть, разумеется, и завистники.
1 2 3 4 5 6