timo t-1190 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Стихотворение было не мое, а Беранже. И хотя мой перевод был далек от совершенства, старый актер пришел в восторг. Через неделю он уже срывал с ним бешеные аплодисменты. Теперь не проходило и дня, чтобы Владо не заглянул ко мне в кабинет и не осведомился, не перевел ли я еще что-нибудь из Беранже. Визиты его стали столь частыми, а просьбы – столь настойчивыми, что пришлось перевести еще одно стихотворение, потом третье, четвертое, пока не набралось на целую книжку. Эта книжка ничем не обогатила мое творчество, но стала благодатной почвой для творческой деятельности Владо. Он поистине достиг виртуозности перевоплощения, и его невыразительное гладкое лицо превращалось в арену страстей, которые, как мне казалось, раньше были ему совершенно чужды. Он великолепно владел мимикой и интонацией, необходимыми ему, чтобы изобразить карьериста, подхалима, доносчика, хищника, скрягу и прочих подонков. Преображался он с такой страстью, будто хотел отомстить тем, кто всю жизнь унижал и топтал его.
Разумеется, Владо был артистом старой школы и в погоне за выразительностью иногда «переигрывал», но его немного старомодный стиль как нельзя лучше соответствовал пафосу Беранже. Так на закате жизни актер-неудачник смог порадоваться своей первой и последней нешумной славе.
Но это произошло позднее. А в то время, о котором идет речь, Владо был всего лишь неудачником и безработным. Раз или два в неделю, тщательно вычистив редингот, он отправлялся в Народный театр – вот уже много лет он надеялся, что его примут туда на работу, если откроется вакансия. Но вакансия все не появлялась, и после очередного похода артист возвращался на кухню, повязывал поверх редингота фартук и садился чистить картошку. Чистка картошки входила в обязанности домработницы, но Владо считал своим долгом помогать по хозяйству и потому вносил свою лепту в поддержание чистоты. Он протирал пол намотанной на длинную палку влажной тряпкой. Артист сам придумал это приспособление, чтобы не испачкать свой черный редингот, с которым не расставался.
Вне этих хозяйственных дел его присутствие в доме было почти незаметно. Съежившись, стараясь занять как можно меньше места, он часами молча сидел в углу, чтобы не напоминать о себе, и, даже когда его усаживали за общий стол, всегда жался в уголок и держал тарелку на коленях. Привычку стоять в стороне, не мешать, не попадаться лишний раз на глаза выработала у него жизнь. Испытав в ней много разочарований, он инстинктивно старался избегать толпы. Это было естественно в его положении, хотя, казалось бы, человек с его профессией должен постоянно стремиться быть на виду, в центре внимания, выделяться не только на сцене, но и в быту. В те годы многие артисты носили большие широкополые шляпы, черные бабочки – вместо галстуков, в ресторане, чтобы все заметили их присутствие, заказывали бутылку вина громогласно, трубно играя интонациями. И если Владо было чуждо стремление выделиться, то, вероятно, потому, что он слишком редко занимался делом, связанным с его профессией, и еще потому, что слишком часто на него обрушивались удары судьбы.
И все же профессия требовала своего. И это «свое» она обычно получала в поздние вечерние часы. Бабушка уходила в свою комнату, отец закрывался в кабинете, домработница ложилась спать в прихожей, а дядя в это время вообще не любил сидеть дома. С нами, детьми, в кухне оставался только Владо. Кухня служила ему спальней, но для нас она была и любимым местом сборов, так что артист встречался с публикой каждый вечер – как в настоящем театре. Владо приносил из чулана один из своих ободранных чемоданов, доставал из него какую-нибудь потрепанную книжку, против обыкновения откашливался и начинал лицедействовать. А мы, усевшись на кушетке, игравшей роль одновременно первого и последнего ряда, следили, как на обычно лишенном выражения лице актера бушевали и гасли чужие волнения и страсти.
Любимцем Владо, разумеется, был Шекспир, а самой милой сердцу пьесой, естественно, – «Гамлет». Гамлет, однако, действовал на публику усыпляюще. Уже во время первой сцены, после того как исчезал призрак, исчезал и наш интерес, а после сцены в приемном зале зрители спали крепким сном. Так что Владо вынужден был оставить драму несчастного принца датского в покое и окунуться в кошмары «Макбета». «Макбета» мы уже знали в переложении отца, сделанном им специально для детей. Поэтому нам легче было следить за действием, но интерес к развязке пропадал. А бедный Владо лез вон из кожи, перевоплощаясь то в трагического Макбета, то в его ужасную супругу, то в трех ведьм… По нашему мнению, больше всего ему удавались ведьмы, но сцены с ведьмами были короткими, их было немного, действие затягивалось, особенно после убийства, и брат, теряя терпение, говорил:
– Расскажи лучше про Бирнамский лес…
– Бирнамский лес в конце, – спокойно возражал Владо. – Бирнамский лес – это возмездие, а возмездие всегда наступает в конце.
Только до возмездия было слишком далеко. Так далеко, что, дожидаясь его, мы незаметно засыпали. Впрочем, мы засыпали и на «Отелло», и на «Короле Лире», и на «Венецианском купце», не говоря уже о «Сне в летнюю ночь», что подразумевалось уже самим названием.
Вот этого человека я и взялся описывать, сам не знаю почему. Описал я его добросовестно – внешность, манеры, привычки, а чтобы оживить рассказ, дополнил его характерными случаями из жизни актера. Привел, например, как однажды дядя послал его в квартальную пекарню зажарить ягнячьи головки. Владо положил на противень и несколько груш. Он был вегетарианец, а так как груши были твердые, решил их испечь. Дядя попытался втолковать ему, что при таком противоестественном сочетании ягнячьи головки приобретут несвойственный им сладковатый вкус, а груши будут пахнуть жиром, но актер стоял на своем, считая, что свободное место в противне следует использовать, ведь пекарь все равно берет за все тридцать стотинок. Я описал, как каждый день Владо ездил к городской минеральной бане пить горячую минеральную воду.
– Вы тоже должны пить, – советовал он. – Очень полезно.
– Полезно для чего? – недоверчиво спрашивал я.
– Для всего. Прочищает внутренности. А самое главное – утоляет чувство голода. Особенно, если пьешь много. Когда я выпиваю пол-литра, голод проходит и можно не обедать. Сколько раз я экономил так на обеде.
В общем, я рассказал все, что представлялось мне заслуживающим внимания, а когда рукопись была готова, оставил ее на письменном столе отца. Вечером Старик вернул мне сочинение и сказал своим обычным тоном:
– Хорошо.
Но тон означал, что плохо.
– Не знаю, что еще можно написать, – пробормотал я, понимая смысл интонации.
Отец, уже шагавший к своему кабинету, остановился на полпути.
– Вопрос совсем не в том, что нужно что-то добавить. Характеристика не обязательно должна быть подробной.
– А какой?
– Ты хотел написать небольшой юмористический рассказ. В какой-то мере это тебе удалось.
– Я хотел обрисовать человека…
– Вот именно. И обрисовал его в легком шутливом тоне.
– Это добродушная шутка…
Отец не возразил, но замолчал, видно, пытаясь дать мне время подумать над тем, что он имел в виду. На его месте я, наверное, вышел бы из комнаты, но он продолжал стоять в дверях, ожидая, когда оскорбленный автор справится с раздражением.
– Не вижу, где я взял не тот тон. В конце концов, и Диккенс пишет с юмором.
– Да, и Гоголь тоже. Но когда читаешь «Шинель», сначала смеешься, а потом начинаешь плакать. Ты же до конца стараешься не испортить читателю настроение.
– Есть вещи, которые читатель сам может уловить, совсем не обязательно разжевывать ему их.
– Разжевывать, разумеется, незачем. Но ты даже не намекаешь. Этот человек наливается водой не потому, что он скаредничает и хочет сэкономить на обеде, а потому, что у него нет денег. Он занимается кухонной работой в рединготе, потому что эта одежда у него единственная – и выходная, и на каждый день. Он дошел до последней черты бедности, но не афиширует это, а пытается скрыть, он всегда аккуратен и чист, от него пахнет мылом, пусть даже хозяйственным, но мылом…
Старик продолжил в том же духе, а я слушал и думал, что все мне давно известно, и испытывал недовольство собой: почему я не написал так. Отец говорил:
– Ты даже не обратил внимания на его глаза. Портрет без глаз – это…
– Я написал о его глазах.
– Да, написал, что он косит и носит пенсне в металлической оправе. А его взгляд? Робкий взгляд собаки, привыкшей получать одни пинки…
Невероятная глупость: но в нарисованном мною портрете глаза действительно не играли никакой роли. Я был так огорчен, что улавливал только обрывки фраз Старика.
– Накопившаяся с годами печаль… Мечтать о славе и смиренно дожидаться места статиста. Не роптать… Может быть, даже не надеяться… И все же оставаться верным себе… своему рединготу и достоинству, так, как, по его мнению, подобает хорошо воспитанным людям.
Отец будто разговаривал сам с собой, и, наверное, так оно и было, потому что он редко обращался к собеседнику с длинным монологом. Наконец я почувствовал, что он изменил тон и обращается действительно ко мне:
– Все, что ты написал, в общем и целом – верно. Остается решить, насколько все это осмысленно. Душа и тело человека имеют определенную структуру, организованную вокруг одного стержня. Как у этого растения…
Длинным, желтым от табака пальцем он указал на стоящую на окне бегонию. Чахлую и хилую, потому что мы с братом перекладывали друг на друга обязанность поливать ее.
– Корень, стебель, листья, цветок… Структура человеческой души сложнее, но это отнюдь не значит, что ее нет вовсе. Начни с невидимого, с корня, перейди к стеблю и продолжай дальше…
– Получится схема.
– Я не говорю, что нужно писать именно так. Так нужно исследовать. Исследуй строение, а потом описывай как хочешь. Опиши так, чтобы в этом нельзя было усмотреть схемы.
Сказав это, он ушел в кабинет работать, а я порвал свой рассказ и отправился в кафе «Средец» к друзьям.
Хотелось развеяться и избавиться от раздражающего чувства поражения. Одного из тех мелких поражений, что оставляют след на всю жизнь.
В то время творческие муки составляли незначительный процент моей работы. Я писал с удовольствием и для удовольствия. Перспектива заменить приятный процесс изложения впечатлений каким-то методичным исследованием меня совсем не прельщала. Наверное, я слишком упрощенно понял мысль отца, потому что работа писателя представлялась мне так: нужно брать героев и одного за другим изучать их, как изучают образцы минералов или растений. Теперь беллетристика казалась мне не только непостижимым, но и нежеланным занятием, которому предаются скучные люди, выполняющие неприятную задачу изучения разных представителей человеческого рода.
Конечно, беллетристика может быть и такой. Литературных доказательств тому хоть пруд пруди. Из самых лучших побуждений написаны горы книг, по одну сторону которых толпа скучных авторов, по другую – сонмы скучающих читателей. И те и другие оказались там по принуждению. Первые выполняют миссию, которую сами присвоили, или зарабатывают писательским ремеслом себе на хлеб. Вторые – жертвы хорошего тона, ибо книга, объявленная критиками или авторами учебника серьезной, должна быть прочитана. А то, что она скучна, лишний раз указывает на ее серьезность.
Я, однако, не намеревался включаться в эту ярмарку скуки. Не усвоив урока, данного отцом, я решил, что беллетристика не мой удел. Позднее я изменил свое решение, но произошло это под влиянием другого урока. Его преподал мне не Старик, а сама жизнь.
Было это в конце тридцать девятого или в начале сорокового года – точно не помню. Меня мобилизовали раздавать продуктовые карточки. Раз в месяц в соответствующей организации я получал пачку карточек и список тех, кому они предназначались. С сумкой под мышкой я ходил по домам, как настоящий инкассатор.
Работа была довольно обременительная, но я видел в ней и хорошую сторону, причем совсем не с писательской точки зрения. Небольшие махинации с отчетностью позволяли мне оставлять для себя несколько карточек. Этим не стоило пренебрегать, поскольку у меня было много друзей без постоянного места жительства, лишенных возможности получить карточки законным путем.
Я отвечал за несколько домов, расположенных на улочках, примыкающих к площади Св. Недели. А так как раздача карточек была связана с письменными формальностями, то я не только заглядывал, но и заходил в десятки квартир, садился за стол в гостиной или на кухне и начинал задавать вопросы.
В сущности, в этом не было ничего особенного. Как говорил Старик, живем среди людей, каждый день встречаемся с людьми, порой они настолько надоедают, что хочется крикнуть: «Никого не хочу видеть!» И все же никогда прежде мне не приходилось за три дня обходить по двести квартир, все до одной похожие и в то же время неповторимые – с разными обитателями, разной обстановкой и разными запахами. Я впервые увидел наш квартал изнутри, в поперечном разрезе, как двести кирпичных клеток, в которых так же, как в клетках зверинца, тысячи существ обоих полов, разного возраста и породы размножаются, объедаются, голодают, растут, стареют, болеют, умирают.
К своей работе, как я сказал, я отнесся сначала без какого-либо писательского интереса. Ограничивался только раздачей карточек. Скажите, что еще можно делать в стандартной гостиной с гобеленами в позолоченных рамках, с несколькими обитыми плюшем креслами, которые должны свидетельствовать о зажиточности хозяев и которые из соображений экономии накрыты пожелтевшими от времени холщевыми чехлами. Что можно делать, попав в компанию толстого супруга, поспешно дожевывающего обед и затягивающего перед зеркалом узел галстука, потому что пора открывать магазин, и такой же толстой супруги, которая одной рукой подает розетку с засахарившимся вареньем, а другой – поправляет локоны, уложенные в замысловатую прическу, сделанную, видимо, по случаю предстоящего после обеда чая в обществе соседок или приятельниц?
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я