https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/sayni/
А что, может, ты не ощущаешь к ним ненависти?
Сливар ужаснулся: он не мог решительно возразить, что не питает к ним ненависти.
— Ну вот видишь! И что бы ты ни создал, на что бы ни лег отпечаток твоих мыслей, все это — чужое. Твои творения смотрят на этих людей как враждебно настроенные чужеземцы, ну, и люди эти тоже смотрят с ненавистью на твои творения. И если это так, как ты можешь требовать, чтобы они отдали заказ тебе? Что, понял теперь суть дела?
Хладник внимательно пересчитал свои деньги и заказал вторую, а может быть, уже и третью бутылку вина. Вино было очень плохое, оно противно отдавало бочкой, но Хладник привык к нему, а Сливар не думал об этом, едва сознавая вообще, что пьет. Трактир постепенно заполнялся посетителями. Приходили рабочие и какие-то другие плохо одетые, но в большинстве своем сытые и хмельные люди, которых немало в предместье и про которых никто толком не знает, на что они живут и чем занимаются. Днем они спят, а вечером идут по своим темным делишкам.
— И тебя ничуть не гнетет, что у тебя нет дома? — спросил Сливар.
— Теперь нет. Известно ведь, каким путем человек становится мудрым и солидным. Ты разве никогда в жизни не плакал? И я плакал — люди ведут себя как маленькие дети, пока не прозреют! Ответь мне: может, ты завидуешь людям, у которых есть дом и которые вросли в землю по самую шею?
И опять Сливар ужаснулся: он не мог решительно подтвердить, что завидует таким людям.
— Вот видишь! Только мудрость делает человека человеком и поднимает его высоко над всей земной чепухой. Как можно стать мудрым, закопавшись по горло в землю и тараща оттуда подслеповатые глаза, которые все равно ничего не увидят дальше ближайшей норы? А мы, свободные странники, везде чужие. Ничто не спутывает нам ноги, ничто не застилает глаза, мы смотрим на жизнь сверху вниз и судим ее по справедливости. Нет участи лучше нашей: нас выбрасывают за порог, а мы смеемся над этими хозяевами жизни, потому что знаем их. Ведь было бы еще смешнее, если бы они нас принимали приветливо. Чокнемся: да здравствуют странники!
На Сливара подействовало вино, в висках у него стучало, и мягкая грусть заволакивала душу.
— Ах нет, дружище, жизнь наша вовсе не такая расчудесная! Разве ты никогда ни о чем не жалел... разве тебе не было жаль твоих творений, самых прекрасных, которые ты так никогда и не создал, потому что не оказалось рядом человека, который порадовался бы им и был бы тебе за них благодарен?
— Да, мне было жаль всего этого в прежние ребяческие времена. Но теперь мне не нужна чья-то радость и благодарность. То, чем я обладаю,— это только мое, и никому до этого нет дела... Но, дорогой мой, говоря искренне и по-дружески...
Губы Хладника искривились в странной улыбке, он склонился над столом и посмотрел Сливару прямо в лицо.
— А сам-то ты как работаешь? Скажи мне честно, неужели ты и вправду полагаешь, что сможешь когда-нибудь по-настоящему работать? Неужели в душе ты не сознаешь, что обдумывать свои творения, которых никогда не было и не будет,— это все равно что лгать?
Сливар сидел молча, он не мог сказать, что никогда не лгал.
— Это участь странников, дружище! Такова уж наша натура...
— Так уж человек устроен, сказал бы Байт.
— Ах, Байт, эта мразь, у него есть дом! Разве он смог бы работать, если бы у него не было дома? А твои замыслы — это замыслы странника, они неуловимы, и воплотить их невозможно. Я ведь знаю тебя, можешь от меня не таиться! Признайся, как часто по вечерам ты расхаживал по мастерской, и голова у тебя была полна самых сладостных мыслей о великих творениях, небесной красоте, торжественных лаврах и прочей блистательной суетне? В ту минуту ты и вправду был великим художником, и если бы кто-то, неожиданно появившись, смог осторожно извлечь грандиозные замыслы из твоей головы и воплотить их, это, братец ты мой, действительно было бы замечательное произведение искусства! Но никто не появился, и ты ходил по ателье от стены к стене и обратно, а когда наконец взялся за глину, то вытаращил глаза от изумления: что такое, неужели твои замыслы потешались над тобой? Сколько было таких вечеров? Мысли твои тоже вырваны с корнем, и даже если бы тебе когда-нибудь посчастливилось их воплотить, они показались бы чужими тебе самому.— получилась бы просто откровенная насмешка над тем, что ты задумал. Работай одними руками — лепи халтуру, не размышляя,— лишь бы иметь хотя бы через день кусок хлеба, ведь хлеб, что ни говори, все-таки нужен. Но голову понапрасну не напрягай и не пытайся облечь свои замыслы в зримую форму — можешь только тешиться ими, радоваться, что они у тебя дерзкие и свободные.
Сливар слушал Хладника и жалел его. Откуда у него эти высокомерные слова? Они рождаются в испачканном грязью, истерзанном сердце, их произносят посиневшие, отекшие губы, какие бывают у человека, который проплакал целую ночь. При виде его некрасивого, даже неприятного лица с маленькими прищуренными глазами, ввалившимися щеками, поросшими редкой рыжеватой щетиной, трудно ожидать от него таких речей. Он был похож на вечного студента, переписчика какой-нибудь заштатной канцелярии. Когда они простились перед трактиром, Хладник быстро пошел по улице мелкими неровными шагами, сгорбившись и засунув руки в карманы, сдвинув шляпу на затылок, так что спереди из-под нее торчали жесткие волосы.
Позже Сливар частенько виделся с ним. Но домой к себе никогда не приглашал, да Хладник, вероятно, и не пошел бы. Встречи происходили раза два в неделю в том самом трактире — они словно искали общества друг друга: когда Сливар бывал в трактире, обычно появлялся и Хладник. Сливару эти свидания были приятны, ему свободнее дышалось, он говорил о том, что его мучило, мысли, которые раньше он тщательно в страхе скрывал, постепенно стали проситься на язык. В первые дни он не решался поделиться с Хладником постоянно душившими и унижавшими его тягостными заботами и ощущением, что он дурной, низкий, достойный презрения человек. Сливар даже чуть-чуть побаивался Хладника, считая его сильнее и порядочнее себя. Но разомлев от вина, Сливар разоткровенничался, Хладник выслушал его молча.
— Бедняга, для тебя было бы лучше... Ну, чокнемся и выпьем за твое здоровье!
Сливар больше не искал работы и для себя самого ничего не лепил, даже ради забавы. Когда Хладник рассказал ему о памятнике Кетте, Сливар взял в руки свой эскиз и долго его разглядывал. Теперь он показался Сливару совершенно неудачным, бог весть чем от него веяло? Пожалуй, чуть ощутимо от него тянуло дыханием родных краев, никто бы его не уловил, кроме него самого. Тогда он еще не вырвал себя со всеми корнями из родной земли, не отряс ее прах со своих ног, и чего тогда только не было в его сердце! Сливару стало грустно и тяжело, он взял в руки молот и разбил свой эскиз, чтобы никогда больше его не видеть. Затем он поспешно в самых общих чертах вылепил новый вариант. На первом — лицо поэта было сентиментальным, он выглядел влюбленным студентом, на лоб его свисал невинный завиток. К поэту застенчиво тянулась женская фигурка — тоненькая, стройная — почти ребенок со своими наивными мечтами; казалось, на лице ее играл луч кроткого, милого, задумчивого солнца, которое светит в родных краях... Но теперь облик поэта представился Сливару совсем другим. Сначала создавалось впечатление, что поэт улыбается, но решающую, главную линию около губ прикрывали усы — болезненную, почти саркастическую складку; она была такой выразительной и отчетливой, что Сливар удивился, как мог ее раньше не заметить. Нужно только капельку приподнять усы, отодвинуть их на миллиметр, и губы с горечью и вызовом, почти в голос рассмеялись: «Кто вы такие, чтобы копаться в моей душе и воображать, будто я страдал ради вашей забавы и будто теперь вы смеете плясать под ритмы моих вздохов? Вы поставили меня на каменную глыбу, чтобы одарить меня своей милостью, но случилось так, что ноги мои возвышаются над вашими головами». Неверно уловил Сливар и рисунок бровей Кетте — лоб получился гладкий, веселый, просветленный, Сливар проглядел упрямую и горделивую линию профиля, что начиналась от бровей и постепенно переходила в очертание высокого лба — в этой линии отражалось беспокойство и уже чувствовалось разочарование. Сливар был слеп, не заметив этой особенности, которая придавала лицу совершенно другое, новое выражение. В голове поэта вызревало бунтарство, глаза начинали прозревать, они еще не разглядели все доподлинно, в них было удивление, они всматривались в жизнь с обостренным вниманием, вопрошающе, но уже с ужасом. Корни его еще глубоко сидели в родной земле, но их уже начали вырывать — сколько понадобилось бы времени, чтобы могучее дерево поплыло вниз по реке?.. И женщину, тянувшуюся к поэту, Сливар теперь тоже вылепил иначе — она стала пышной, полнотелой, однако лицо ее было словно мертвое, а губы кривились в злорадной усмешке, как это бывало иногда у Хладника... Вылепив скульптурную группу в самых общих чертах, он поставил незавершенный эскиз на то самое место, где стоял прежний, разбитый.
Сливар был доволен. Он без сожаления уничтожил свое прошлое, разбил его несколькими ударами вдребезги, начисто стер воспоминания. Задумчивые, доверчивые глаза, светлый, безоблачный лоб — все теперь в виде мелких осколков лежало в углу, здесь же валялось молодое, исполненное любовью сердце, которое, страдая и сжимаясь от боли, все же заглядывало вдаль, сдерживая стоны и истекая кровью, мечтало о радостном будущем. Все это навсегда разбито, и в комнате будто звучал презрительный, иронический, горестный смех, который срывался с резко очерченных, чуть приоткрытых губ поэта.
XII
Берта больше не находила работы; наступило жаркое лето. Все, что можно было обратить в деньги, постепенно оказалось в ломбарде. В самом начале с кроватей исчезли красивые розовые покрывала, а в конце августа за ними последовали и хорошие шторы с окон; покупались они в рассрочку, с колоссальным трудом и за солидную цену.
Квартира сделалась пустой и скучной; Берта медленно ходила по комнатам и казалась очень усталой, брови ее словно нависли над глазами, затеняя их. На лице ее лежала печать невысказанных мыслей, затаенных горестей. В прежние времена стоило только чуть дрогнуть ее сердцу, как она обращалась к мужу, искала взглядом его приветливое лицо, ждала, чтобы он посмотрел ей в глаза и спросил, что с ней. Раньше она стучала в дверь его мастерской и с улыбкой сообщала ему о каком-нибудь пустяке. И Сливар радовался, что она несет ему на ладони свою детскую душу. Сейчас в ее сердце бушевали и метались накрепко запертые там тревожные мысли, и не было никого, кто открыл бы им дверь. Лицо ее постарело, стало серьезным и задумчивым. По мере того как Сливар отходил от нее, исчезая где-то в своей дали, она тоже медленно отдалялась от него — обращенная к нему лицом, покорно пятилась назад, соскальзывая понемногу вниз, и сердце ее переполнялось горечью. У нее не хватало сил окликнуть его, поднять руку и помахать ему. Она мучилась, будто вдруг онемев, не в состоянии сдвинуться с места, как бывает во сне.
Со Сливаром и матерью Берта перебрасывалась отдельными словами лишь о самых обыденных вещах. Она разговаривала со Сливаром о повседневных заботах спокойно и, казалось бы, без утайки, но оба они знали, что это совсем не то, о чем действительно нужно было бы поговорить. «Деньги... деньги... деньги...» — слово это приобрело в конце концов особый призвук, знаменуя собой границу, за которую их разговоры не заходили. Утром они определяли вещь, без которой можно было обойтись, в полдень делали подсчеты, и, если вечером Сливар случайно оказывался дома, они снова что-то подсчитывали. Бывало, что уже были сказаны все слова, дело обсуждено во всех подробностях, но, вели они все еще сидели друг против друга, они продолжали говорить — монотонно, спокойно, только чтобы не молчать, ненароком не посмотреть друг другу в глаза именно в ту минуту, когда во взгляде может сверкнуть тщательно скрываемая правда; при этом они внимательно следили, чтобы разговор случайно не перешел на нечто другое, непосредственно не связанное с хлебом насущным... с хлебом... хлебом.
— А вообще-то я думаю, завтра я найду работу,— говорил иногда Сливар, но Берта знала так же хорошо, как и он сам, что работу он не найдет и даже не будет ее искать.
— А вообще-то я думаю, завтра я получу деньги из Любляны.
И хотя оба прекрасно понимали, что он наверняка ничего не получит, слова эти их устраивали, и все воспринималось как будто всерьез. Нужно только разговаривать и вести себя пристойно, притворяясь, что все в порядке и ничего особенного не случилось. Только бы, господи, не выдать себя, ничем не показать, что все-таки кое-что произошло! Господи, что, если вдруг распахнется дверь и со страшной силой шумно вырвется все на свет божий!.. Поэтому нужно таиться, нужно вести себя тихо и неприметно, не прикасаться к наболевшему сердцу! Терпеть, пока еще возможно, а когда уж наступит час, что поделать... только не открывать двери, и так все само собой прорвется слишком скоро!
Прошло пять или шесть душных, жарких недель, и снова, сидя в мастерской, Сливар слышал, как рядом в комнате стучит швейная машина и через определенные промежутки времени поскрипывают ножницы. Ему было жутко: скрипучие ножницы все приближались, медленно, осторожно открывались двери, скрип блестящих ножниц звучал издевательски, к нему тянулось, подползало незнакомое, омерзительное лицо, и вот уже ножницы звякают у него перед глазами, металлическим холодом касаются его щек, а он только чуть отводит голову назад, не в силах сдвинуться с места... Тьфу! Обманщик, негодяй, живешь на содержании у женщины!.. Сливар боялся, как бы кто-нибудь не вошел и не угадал по его лицу, какое он ничтожество и что в сердце у него только гниль и грязь.
Он скрывал от Берты свое знакомство с Хладником, но жаждал его общества тем сильнее, чем больше боялся самого себя. Ему нравился цинизм Хладника, его спокойствие, Сливар уважал его за эти достоинства, которых сам еще не обрел и которые ему так импонировали, Сливару тоже хотелось ими обладать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Сливар ужаснулся: он не мог решительно возразить, что не питает к ним ненависти.
— Ну вот видишь! И что бы ты ни создал, на что бы ни лег отпечаток твоих мыслей, все это — чужое. Твои творения смотрят на этих людей как враждебно настроенные чужеземцы, ну, и люди эти тоже смотрят с ненавистью на твои творения. И если это так, как ты можешь требовать, чтобы они отдали заказ тебе? Что, понял теперь суть дела?
Хладник внимательно пересчитал свои деньги и заказал вторую, а может быть, уже и третью бутылку вина. Вино было очень плохое, оно противно отдавало бочкой, но Хладник привык к нему, а Сливар не думал об этом, едва сознавая вообще, что пьет. Трактир постепенно заполнялся посетителями. Приходили рабочие и какие-то другие плохо одетые, но в большинстве своем сытые и хмельные люди, которых немало в предместье и про которых никто толком не знает, на что они живут и чем занимаются. Днем они спят, а вечером идут по своим темным делишкам.
— И тебя ничуть не гнетет, что у тебя нет дома? — спросил Сливар.
— Теперь нет. Известно ведь, каким путем человек становится мудрым и солидным. Ты разве никогда в жизни не плакал? И я плакал — люди ведут себя как маленькие дети, пока не прозреют! Ответь мне: может, ты завидуешь людям, у которых есть дом и которые вросли в землю по самую шею?
И опять Сливар ужаснулся: он не мог решительно подтвердить, что завидует таким людям.
— Вот видишь! Только мудрость делает человека человеком и поднимает его высоко над всей земной чепухой. Как можно стать мудрым, закопавшись по горло в землю и тараща оттуда подслеповатые глаза, которые все равно ничего не увидят дальше ближайшей норы? А мы, свободные странники, везде чужие. Ничто не спутывает нам ноги, ничто не застилает глаза, мы смотрим на жизнь сверху вниз и судим ее по справедливости. Нет участи лучше нашей: нас выбрасывают за порог, а мы смеемся над этими хозяевами жизни, потому что знаем их. Ведь было бы еще смешнее, если бы они нас принимали приветливо. Чокнемся: да здравствуют странники!
На Сливара подействовало вино, в висках у него стучало, и мягкая грусть заволакивала душу.
— Ах нет, дружище, жизнь наша вовсе не такая расчудесная! Разве ты никогда ни о чем не жалел... разве тебе не было жаль твоих творений, самых прекрасных, которые ты так никогда и не создал, потому что не оказалось рядом человека, который порадовался бы им и был бы тебе за них благодарен?
— Да, мне было жаль всего этого в прежние ребяческие времена. Но теперь мне не нужна чья-то радость и благодарность. То, чем я обладаю,— это только мое, и никому до этого нет дела... Но, дорогой мой, говоря искренне и по-дружески...
Губы Хладника искривились в странной улыбке, он склонился над столом и посмотрел Сливару прямо в лицо.
— А сам-то ты как работаешь? Скажи мне честно, неужели ты и вправду полагаешь, что сможешь когда-нибудь по-настоящему работать? Неужели в душе ты не сознаешь, что обдумывать свои творения, которых никогда не было и не будет,— это все равно что лгать?
Сливар сидел молча, он не мог сказать, что никогда не лгал.
— Это участь странников, дружище! Такова уж наша натура...
— Так уж человек устроен, сказал бы Байт.
— Ах, Байт, эта мразь, у него есть дом! Разве он смог бы работать, если бы у него не было дома? А твои замыслы — это замыслы странника, они неуловимы, и воплотить их невозможно. Я ведь знаю тебя, можешь от меня не таиться! Признайся, как часто по вечерам ты расхаживал по мастерской, и голова у тебя была полна самых сладостных мыслей о великих творениях, небесной красоте, торжественных лаврах и прочей блистательной суетне? В ту минуту ты и вправду был великим художником, и если бы кто-то, неожиданно появившись, смог осторожно извлечь грандиозные замыслы из твоей головы и воплотить их, это, братец ты мой, действительно было бы замечательное произведение искусства! Но никто не появился, и ты ходил по ателье от стены к стене и обратно, а когда наконец взялся за глину, то вытаращил глаза от изумления: что такое, неужели твои замыслы потешались над тобой? Сколько было таких вечеров? Мысли твои тоже вырваны с корнем, и даже если бы тебе когда-нибудь посчастливилось их воплотить, они показались бы чужими тебе самому.— получилась бы просто откровенная насмешка над тем, что ты задумал. Работай одними руками — лепи халтуру, не размышляя,— лишь бы иметь хотя бы через день кусок хлеба, ведь хлеб, что ни говори, все-таки нужен. Но голову понапрасну не напрягай и не пытайся облечь свои замыслы в зримую форму — можешь только тешиться ими, радоваться, что они у тебя дерзкие и свободные.
Сливар слушал Хладника и жалел его. Откуда у него эти высокомерные слова? Они рождаются в испачканном грязью, истерзанном сердце, их произносят посиневшие, отекшие губы, какие бывают у человека, который проплакал целую ночь. При виде его некрасивого, даже неприятного лица с маленькими прищуренными глазами, ввалившимися щеками, поросшими редкой рыжеватой щетиной, трудно ожидать от него таких речей. Он был похож на вечного студента, переписчика какой-нибудь заштатной канцелярии. Когда они простились перед трактиром, Хладник быстро пошел по улице мелкими неровными шагами, сгорбившись и засунув руки в карманы, сдвинув шляпу на затылок, так что спереди из-под нее торчали жесткие волосы.
Позже Сливар частенько виделся с ним. Но домой к себе никогда не приглашал, да Хладник, вероятно, и не пошел бы. Встречи происходили раза два в неделю в том самом трактире — они словно искали общества друг друга: когда Сливар бывал в трактире, обычно появлялся и Хладник. Сливару эти свидания были приятны, ему свободнее дышалось, он говорил о том, что его мучило, мысли, которые раньше он тщательно в страхе скрывал, постепенно стали проситься на язык. В первые дни он не решался поделиться с Хладником постоянно душившими и унижавшими его тягостными заботами и ощущением, что он дурной, низкий, достойный презрения человек. Сливар даже чуть-чуть побаивался Хладника, считая его сильнее и порядочнее себя. Но разомлев от вина, Сливар разоткровенничался, Хладник выслушал его молча.
— Бедняга, для тебя было бы лучше... Ну, чокнемся и выпьем за твое здоровье!
Сливар больше не искал работы и для себя самого ничего не лепил, даже ради забавы. Когда Хладник рассказал ему о памятнике Кетте, Сливар взял в руки свой эскиз и долго его разглядывал. Теперь он показался Сливару совершенно неудачным, бог весть чем от него веяло? Пожалуй, чуть ощутимо от него тянуло дыханием родных краев, никто бы его не уловил, кроме него самого. Тогда он еще не вырвал себя со всеми корнями из родной земли, не отряс ее прах со своих ног, и чего тогда только не было в его сердце! Сливару стало грустно и тяжело, он взял в руки молот и разбил свой эскиз, чтобы никогда больше его не видеть. Затем он поспешно в самых общих чертах вылепил новый вариант. На первом — лицо поэта было сентиментальным, он выглядел влюбленным студентом, на лоб его свисал невинный завиток. К поэту застенчиво тянулась женская фигурка — тоненькая, стройная — почти ребенок со своими наивными мечтами; казалось, на лице ее играл луч кроткого, милого, задумчивого солнца, которое светит в родных краях... Но теперь облик поэта представился Сливару совсем другим. Сначала создавалось впечатление, что поэт улыбается, но решающую, главную линию около губ прикрывали усы — болезненную, почти саркастическую складку; она была такой выразительной и отчетливой, что Сливар удивился, как мог ее раньше не заметить. Нужно только капельку приподнять усы, отодвинуть их на миллиметр, и губы с горечью и вызовом, почти в голос рассмеялись: «Кто вы такие, чтобы копаться в моей душе и воображать, будто я страдал ради вашей забавы и будто теперь вы смеете плясать под ритмы моих вздохов? Вы поставили меня на каменную глыбу, чтобы одарить меня своей милостью, но случилось так, что ноги мои возвышаются над вашими головами». Неверно уловил Сливар и рисунок бровей Кетте — лоб получился гладкий, веселый, просветленный, Сливар проглядел упрямую и горделивую линию профиля, что начиналась от бровей и постепенно переходила в очертание высокого лба — в этой линии отражалось беспокойство и уже чувствовалось разочарование. Сливар был слеп, не заметив этой особенности, которая придавала лицу совершенно другое, новое выражение. В голове поэта вызревало бунтарство, глаза начинали прозревать, они еще не разглядели все доподлинно, в них было удивление, они всматривались в жизнь с обостренным вниманием, вопрошающе, но уже с ужасом. Корни его еще глубоко сидели в родной земле, но их уже начали вырывать — сколько понадобилось бы времени, чтобы могучее дерево поплыло вниз по реке?.. И женщину, тянувшуюся к поэту, Сливар теперь тоже вылепил иначе — она стала пышной, полнотелой, однако лицо ее было словно мертвое, а губы кривились в злорадной усмешке, как это бывало иногда у Хладника... Вылепив скульптурную группу в самых общих чертах, он поставил незавершенный эскиз на то самое место, где стоял прежний, разбитый.
Сливар был доволен. Он без сожаления уничтожил свое прошлое, разбил его несколькими ударами вдребезги, начисто стер воспоминания. Задумчивые, доверчивые глаза, светлый, безоблачный лоб — все теперь в виде мелких осколков лежало в углу, здесь же валялось молодое, исполненное любовью сердце, которое, страдая и сжимаясь от боли, все же заглядывало вдаль, сдерживая стоны и истекая кровью, мечтало о радостном будущем. Все это навсегда разбито, и в комнате будто звучал презрительный, иронический, горестный смех, который срывался с резко очерченных, чуть приоткрытых губ поэта.
XII
Берта больше не находила работы; наступило жаркое лето. Все, что можно было обратить в деньги, постепенно оказалось в ломбарде. В самом начале с кроватей исчезли красивые розовые покрывала, а в конце августа за ними последовали и хорошие шторы с окон; покупались они в рассрочку, с колоссальным трудом и за солидную цену.
Квартира сделалась пустой и скучной; Берта медленно ходила по комнатам и казалась очень усталой, брови ее словно нависли над глазами, затеняя их. На лице ее лежала печать невысказанных мыслей, затаенных горестей. В прежние времена стоило только чуть дрогнуть ее сердцу, как она обращалась к мужу, искала взглядом его приветливое лицо, ждала, чтобы он посмотрел ей в глаза и спросил, что с ней. Раньше она стучала в дверь его мастерской и с улыбкой сообщала ему о каком-нибудь пустяке. И Сливар радовался, что она несет ему на ладони свою детскую душу. Сейчас в ее сердце бушевали и метались накрепко запертые там тревожные мысли, и не было никого, кто открыл бы им дверь. Лицо ее постарело, стало серьезным и задумчивым. По мере того как Сливар отходил от нее, исчезая где-то в своей дали, она тоже медленно отдалялась от него — обращенная к нему лицом, покорно пятилась назад, соскальзывая понемногу вниз, и сердце ее переполнялось горечью. У нее не хватало сил окликнуть его, поднять руку и помахать ему. Она мучилась, будто вдруг онемев, не в состоянии сдвинуться с места, как бывает во сне.
Со Сливаром и матерью Берта перебрасывалась отдельными словами лишь о самых обыденных вещах. Она разговаривала со Сливаром о повседневных заботах спокойно и, казалось бы, без утайки, но оба они знали, что это совсем не то, о чем действительно нужно было бы поговорить. «Деньги... деньги... деньги...» — слово это приобрело в конце концов особый призвук, знаменуя собой границу, за которую их разговоры не заходили. Утром они определяли вещь, без которой можно было обойтись, в полдень делали подсчеты, и, если вечером Сливар случайно оказывался дома, они снова что-то подсчитывали. Бывало, что уже были сказаны все слова, дело обсуждено во всех подробностях, но, вели они все еще сидели друг против друга, они продолжали говорить — монотонно, спокойно, только чтобы не молчать, ненароком не посмотреть друг другу в глаза именно в ту минуту, когда во взгляде может сверкнуть тщательно скрываемая правда; при этом они внимательно следили, чтобы разговор случайно не перешел на нечто другое, непосредственно не связанное с хлебом насущным... с хлебом... хлебом.
— А вообще-то я думаю, завтра я найду работу,— говорил иногда Сливар, но Берта знала так же хорошо, как и он сам, что работу он не найдет и даже не будет ее искать.
— А вообще-то я думаю, завтра я получу деньги из Любляны.
И хотя оба прекрасно понимали, что он наверняка ничего не получит, слова эти их устраивали, и все воспринималось как будто всерьез. Нужно только разговаривать и вести себя пристойно, притворяясь, что все в порядке и ничего особенного не случилось. Только бы, господи, не выдать себя, ничем не показать, что все-таки кое-что произошло! Господи, что, если вдруг распахнется дверь и со страшной силой шумно вырвется все на свет божий!.. Поэтому нужно таиться, нужно вести себя тихо и неприметно, не прикасаться к наболевшему сердцу! Терпеть, пока еще возможно, а когда уж наступит час, что поделать... только не открывать двери, и так все само собой прорвется слишком скоро!
Прошло пять или шесть душных, жарких недель, и снова, сидя в мастерской, Сливар слышал, как рядом в комнате стучит швейная машина и через определенные промежутки времени поскрипывают ножницы. Ему было жутко: скрипучие ножницы все приближались, медленно, осторожно открывались двери, скрип блестящих ножниц звучал издевательски, к нему тянулось, подползало незнакомое, омерзительное лицо, и вот уже ножницы звякают у него перед глазами, металлическим холодом касаются его щек, а он только чуть отводит голову назад, не в силах сдвинуться с места... Тьфу! Обманщик, негодяй, живешь на содержании у женщины!.. Сливар боялся, как бы кто-нибудь не вошел и не угадал по его лицу, какое он ничтожество и что в сердце у него только гниль и грязь.
Он скрывал от Берты свое знакомство с Хладником, но жаждал его общества тем сильнее, чем больше боялся самого себя. Ему нравился цинизм Хладника, его спокойствие, Сливар уважал его за эти достоинства, которых сам еще не обрел и которые ему так импонировали, Сливару тоже хотелось ими обладать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19