https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/dlya-tualeta/
вернувшись на свою скамейку, обходчик закроет глаза, продолжая спать и одновременно тщательно отсчитывать часы и минуты.
В мозгу у Сливара, словно гнойная рана, непрестанно сверлила и саднила докучливая забота. Сливар хотел забыть о ней, но не мог отвлечься ни на минуту, все его мысли пропитались гнойным зловонием и стали от этого гнусного недуга злыми, болезненными и грязными.
«Я ведь странник, как сказал обо мне Байт, я мечтатель, как назвал меня Тратник, зачем мне навязали это тяжкое бремя, которое я не в силах нести? Теперь эти люди смотрят на меня в ожидании хлеба — заработайте его сами, у меня его нет! Я путник, забредший к вам совершенно случайно — всего лишь переночевать, зачем вы удержали меня и повисли на мне? Неужели вы не заметили, что я скиталец?.. Я обманул вас, солгал вам? Все странники лгут, таков уж обычай, иначе и быть не может. Вы сами должны были догадаться и насильно вложить мне в руку дорожный посох! Ты, Берта, должна была все предвидеть, мы оба поплакали бы и распрощались, а в сердце осталась бы прекрасная память. Но теперь тебе плохо и страшно, а мне еще хуже и еще страшней... Я принял на душу тяжкий грех, связав вашу судьбу со своей скитальческой участью. Вот мы и идем теперь, прикованные друг к другу, как перепуганные дети в грозу и ливень, бредем и падаем на колени... Ты должна была все предвидеть, Берта!..»
Случилось это в конце июня — вечером Берта постучалась в двери его мастерской. Войдя смущенно и робко, она остановилась у самых дверей.
— Павле, на завтра у нас ничего не осталось... еле на сегодня хватило.
— У меня тоже ничего нет,— ответил он холодно, не взглянув ей в лицо.
— Но...
— Что «но»? Ведь было достаточно денег, на что их потратили?
Он хорошо знал, на что их потратили, просто хотел ее обидеть.
— Я ничего не смог продать, торговцы не покупают мои работы — их нельзя поставить ни в одну комнату, вообще они ни на что не годятся, вот, смотри!
Она так испугалась, что побледнела.
— Что же теперь будет?
— А я почем знаю? Если удастся найти работу — хорошо, если нет — пусть будет что будет... Триста гульденов получу еще за эту ерунду,— он показал на завешанный бюст неизвестного поэта,— но двести из них я должен вернуть Тратнику, а пришлют ли что из Любляны, еще вопрос, может, только зимой... Вот так-то, Берта! А теперь готовься — я не знаю, как быть, и ничего не могу поделать.
Еще минуту она безмолвно стояла в дверях, затем вернулась в комнату. Сливар сидел к ней спиной, если бы он увидел ее лицо, то ужаснулся бы — такое оно было бледное и испуганное, в глазах блестели слезы.
Вечером Сливар пошел прогуляться, и его не было дома до поздней ночи. Вернувшись, он сразу же лег и мигом уснул. Но скоро проснулся и вскочил с постели: ему почудилось, будто на диване сидит кто-то совершенно белый и неподвижный. Это оказался лунный свет — за окном была ясная ночь, по небу плыла луна, и широкая полоса белого света падала на диван сквозь неплотно занавешенное окно. Наглухо задернув шторы, Сливар вернулся на кровать встревоженный и присмиревший. Всю ночь в голове его сновали странные мысли, ему мерещились совсем рядом чьи-то холодные, искаженные лица, он дрожал от страха и озноба.
XI
Утром Берта вышла из дома и пробыла где-то почти два часа. Сливар видел только, что вернулась она с большим свертком в руках. В полдень, как обычно, на столе появился обед. Проходил день за днем, будто ничего не случилось. С шести часов утра до семи вечера Берта просиживала за швейной машиной, она нашла в городе работу, а на первую неделю заложила свое воскресное платье. Сливару она не сказала ни одного укоризненного слова, лицо ее осталось таким же приветливым, только исчезло прежнее выражение детской доверчивости и брови были горестно сдвинуты, как в те дни, когда она лежала в постели, пристально глядя куда-то вдаль.
Сливар и раньше мало бывал в комнате, теперь он появлялся там только за обедом и ужином. Он сидел у себя в мастерской и слушал, как за стеной жужжит швейная машина и через определенные промежутки времени поскрипывают ножницы. Этот звуковой аккомпанемент задавал ритм его мыслям, удерживая их на привязи, так что им было не свернуть на какие-то более веселые окольные дорожки; они пытались убежать, освободиться, но твердая рука тянула их назад, и они ползли по земле, испачканные грязью и усталые.
Он закончил памятник и послал на родину окончательный эскиз. Получив оставшиеся деньги, Сливар заплатил за квартиру и отдал долг Тратнику. Иногда он отправлялся в город— «поискать работы», как говорил себе, закрывая за собой дверь. Но по улицам ходил, забыв про всякую цель. Дни стояли жаркие, опаленные солнцем улицы были безлюдны; когда задувал ветер, пыль поднималась до самых крыш. Высокие дома предместья громоздились на солнцепеке, скучные и однообразные; из окон их выглядывала и бродила по мостовой летняя, смердящая нищета; в этих краях было немало осунувшихся, изможденных женских лиц, оборванных и грязных ребятишек; рабочие, потерявшие работу, бог весть где раздобывшие десять крейцеров на водку, ругались в питейных заведениях, так что было слышно далеко на улице. И над этим смрадным прозябанием висело, почти касаясь крыш, тяжелое серое облако, сквозь которое пробивались пыльные, раскаленные солнечные лучи. Задыхаясь, здесь стенала жизнь, опустившаяся до самых низменных своих проявлений; отверженные, забитые, от бедности и зависти очерствевшие люди блуждали тут, будто голодные звери: только хлеба, откуда угодно, любой ценой! Хлеб был единственным смыслом этого страшного бытия, он вырывался у алчного общества нечеловеческим трудом, со слезами и проклятиями и съедался жадно, без радости и успокоения.
Сливару было страшно этой трясины, но она неудержимо влекла его к себе. Вырывавшиеся у этих униженных людей проклятия находили отклик в его сердце; особый отсвет, исходящий от исхудалых, упрямых лиц, с ненавистью, завистью и вожделением глядевших на богатый центр города, отражался и на его лице, и в глазах его тоже сверкал беспокойный кровавый огонь, как бы заглушаемый дымом и пылью... На его лице, как и па всех этих лицах — правда, лишь в редкие минуты,— появлялись отблески ненависти и вожделения, и в глазах, как далекие сполохи, вспыхивало беспокойное пламя. Но чаще лица эти были смиренны и невыразительны, на них лежал отпечаток неизбывных тяжелых забот; это была покорность арестанта, приговоренного к пожизненному заключению: первые недели он буйствует и бунтует, так что его заковывают в тяжелые цепи, однако потом привыкает и, смирившись, тупо смотрит остановившимся взглядом. Лишь время от времени что-то сверкнет у него в глазах, всколыхнется грудь — значит, ему привиделся зеленеющий солнечный лес, и на мгновение распахнулась над головой бескрайняя небесная синь; он удивился и испугался, глядит широко открытыми глазами, хочет задержать в усталой памяти изумительную картину — но она уже исчезла, остался лишь тонкий, трепещущий луч на стене, вот он приблизился к оконной решетке и растаял...
На этих улицах, среди этих людей Сливар чувствовал себя как дома. Теперь его не тянуло в пивную, где собирались словенские художники и куда он раньше охотно захаживал; он не пошел бы туда даже с полным карманом денег. Он везде ощущал себя чужаком, а особенно там, среди этих людей, уже высоко поднявшихся по золотой лестнице и отряхнувших со своих ног прах родимой земли, из которой они сами вырвали себя с корнем и сумели прижиться в другом месте. В этих людях чувствовалась холодная, бездушная сила: они взбирались по лестнице уверенной, твердой поступью, у них был трезвый, ясный ум — не возникало головокружений, не заносило в сторону от глупых фантазий. Выкапывая себя из родной земли, отрясая ее прах со своих ног, они едва сознавали, что делали, и ни о чем не жалели, не оглядывались назад. Пересадили себя как растение — бог весть, способно ли оно затосковать по своему прежнему саду, по товарищам своей юности...
Когда Сливар появлялся среди них, казалось, будто он только что прибыл из чужедальних краев: разговаривали с ним холодно, чуть ли не с презрением —- он был для них чужеземцем из бедной страны, сам бедняк, не заслуживающий внимания.
Как-то шел он по грязной улице предместья; темнело, люди выходили из домов и мастерских, народу становилось все больше. Сливар оглянулся, посмотрел еще раз повнимательнее и почувствовал радостное удивление. Мимо него, склонив голову, прошел тот самый художник, которого он видел в Любляне на торжественном ужине, тощий, бледный, плохо одетый.
— Извините,— крикнул Сливар ему вдогонку,— я Павле Сливар!
— А я Хладник,— ответил тот небрежно и пошел было дальше, но вдруг остановился и внимательно вгляделся Сливару в лицо.— Ты что тут делаешь?
Он обратился к Сливару на «ты» — стало быть, по глазам и по лицу признал в нем товарища. Сливару такая интимность показалась вполне естественной,
— Ничего не делаю, брожу по улицам,— засмеялся Сливар.
— Что ж, давай бродить вместе.— И подхватил его под руку.— А деньги у тебя есть?
— Две кроны,— пробормотал Сливар и добавил: — Но скоро получу от Копривника.
— О, я тоже. Сейчас у меня только три кроны, но человек может ожидать чего угодно! Завтра я продам свою большую картину «Саломея» за двадцать тысяч гульденов: уже есть договоренность.
— Ты, значит, написал Саломею?
— Ах, нет! А впрочем, почему бы и нет? Ты вот говоришь, что получишь деньги от Копривника. Знаю я тебя, братец, сразу раскусил, как только увидел. Ты что, живешь в этих краях?
— Да, совсем близко. А ты где?
— Мастерская у меня пока в академии — до конца года, а живу я в Фаворитах, там еще лучше, чем здесь,— одни оборванцы; чувствуешь себя как в родной семье. Пойдем-ка выпьем!
Они отправились в один из предместных трактиров, где вечно пахнет прокисшим пивом, подгорелым салом, гуляшом и дешевым куревом. Сливаясь, запахи эти делают воздух тяжелым и спертым, но для обоняния все же приятным, если попривыкнешь к нему,— на сердце от него становится веселее, беспечнее и как-то свободней, а некоторые люди делаются от этого запаха мягче и сентиментальнее...
— Так что же ты, Сливар, пережил за это время? Видно, немало — сильно постарел и даже бороду отпустил.
— Я женился.
Хладник уже поднес было стакан ко рту, но тут решительно поставил его обратно на стол и заглянул Сливару в глаза, не шутит ли он.
— Ты... женился?.. Какой черт тебя попутал... может, спьяну?
— Вовсе нет. У меня красивая, хорошая жена, две светлые комнаты, просторная мастерская. И семья ее живет со мной.
— Вроде говоришь серьезно, не лжешь. Но лицо у тебя лживое! Если все это так, тогда где же, свинья, твое достоинство, зачем обманываешь порядочных людей! И почему вообще пошел со мной в этот трактир?
— Нет, лицо мое не лжет, и никакого обмана тут нет. Дело в том, что моя квартира и моя семья это одно, а сам я — совсем другое...
— Эх, значит, ты слишком на многое понадеялся и основательно влип,— заметил Хладник шутливо и в то же время с искренним сочувствием, наливая в оба стакана вина.— Черт возьми, что ты теперь думаешь делать? Ума не приложу, как бы я выкрутился на твоем месте... Но это, в конце концов, твоя забота — выпьем, бедняга, за твое здоровье!
Сливар вздохнул с облегчением. Ему было приятно слышать эти естественные, шутливые, сдержанные и одновременно сердечные слова, видеть перед собой это исхудалое, изможденное от голода, небритое лицо. У Сливара возникло чувство, будто он наконец оказался среди своих.
— А у тебя, Хладник, как дела?
— У меня все по-старому. В конце концов так привыкаешь, что другой жизни и не хочешь...
— Я бы не смог привыкнуть.
— Тем хуже для тебя. Тебе бы уж пришлось привыкать. Конечно, сейчас у тебя путы на ногах... но это уж твоя печаль. В самом деле, страшная у тебя жизнь, дружище, выпьем за твое здоровье!.. Ну, а про Куштрина ты уже слыхал?
— А что такое?
— Памятник Кетте будет делать.
Сливар пошатнулся. Он с удивлением уставился на Хладника.
— Что ты удивляешься? Еще как сделает! Они собрали деньги. Один человек, который начинает свою политическую карьеру...
— Тот адвокат?
— Тот адвокат в прошлом году женился на богачке, а так как он начинает свою политическую карьеру, то объявил подписку и сам внес порядочную сумму. Тогда дали и другие, тоже начинающие ту или иную карьеру, вот Куштрин и получил заказ. Чего ты удивляешься?
Сердце Сливара переполнилось горьким чувством.
— Значит, заказали Куштрину?
— Разумеется, Куштрину; неужели ты думал, закажут тебе?.. Нет, Сливар... но ты не огорчайся: они оскорбили бы тебя, если бы хоть что-нибудь тебе заказали; в самом деле, я бы на тебя тогда и глядеть не стал, а моя дружба чего-нибудь да стоит. Что тебе вообще делать там, в
Любляне? Зачем они стали бы тебе заказывать, ты ведь чужак!
Сливар совсем расстроился, резкие морщины на лбу выдавали мучительные мысли. Слово «чужак» в этот миг особой болью отозвалось в его сердце. Он остро почувствовал, как одинок и беден, понял, что докатился до бродяжничества и нашел здесь милого дружка, оборванного и опустившегося, что отразилось не только на его внешности, но еще больше на его душе.
— Погоди, я тебе все растолкую,— продолжал Хладник.— Ты напрасно удивляешься и расстраиваешься — это потому, что ты только недавно оказался в нашем кругу и еще как следует не осмотрелся. Постепенно избавишься от всяческих сантиментов, откроешь пошире глаза и увидишь вещи такими, каковы они есть. Они далеко не прекрасны, но хорошо уже то, что их правильно видишь. Трудно жить без розовых очков, дружище, но зато честнее. Сейчас я тебе поясню: ты ведь чужак, дорогой мой, родом из тридевятого царства. Ты можешь где угодно расхаживать и разъезжать, можешь жениться и иметь прекрасную квартиру с просторным ателье, но своего дома у тебя все равно нет, люди понимают, что ты чужак, сторонятся тебя и не дове.-ряют тебе. Ты чужой повсюду, а более всего — там, на родине. Они знают, что ты из тридевятого царства и совсем не такой, как они сами, поэтому они тебя ненавидят, и ты их — тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
В мозгу у Сливара, словно гнойная рана, непрестанно сверлила и саднила докучливая забота. Сливар хотел забыть о ней, но не мог отвлечься ни на минуту, все его мысли пропитались гнойным зловонием и стали от этого гнусного недуга злыми, болезненными и грязными.
«Я ведь странник, как сказал обо мне Байт, я мечтатель, как назвал меня Тратник, зачем мне навязали это тяжкое бремя, которое я не в силах нести? Теперь эти люди смотрят на меня в ожидании хлеба — заработайте его сами, у меня его нет! Я путник, забредший к вам совершенно случайно — всего лишь переночевать, зачем вы удержали меня и повисли на мне? Неужели вы не заметили, что я скиталец?.. Я обманул вас, солгал вам? Все странники лгут, таков уж обычай, иначе и быть не может. Вы сами должны были догадаться и насильно вложить мне в руку дорожный посох! Ты, Берта, должна была все предвидеть, мы оба поплакали бы и распрощались, а в сердце осталась бы прекрасная память. Но теперь тебе плохо и страшно, а мне еще хуже и еще страшней... Я принял на душу тяжкий грех, связав вашу судьбу со своей скитальческой участью. Вот мы и идем теперь, прикованные друг к другу, как перепуганные дети в грозу и ливень, бредем и падаем на колени... Ты должна была все предвидеть, Берта!..»
Случилось это в конце июня — вечером Берта постучалась в двери его мастерской. Войдя смущенно и робко, она остановилась у самых дверей.
— Павле, на завтра у нас ничего не осталось... еле на сегодня хватило.
— У меня тоже ничего нет,— ответил он холодно, не взглянув ей в лицо.
— Но...
— Что «но»? Ведь было достаточно денег, на что их потратили?
Он хорошо знал, на что их потратили, просто хотел ее обидеть.
— Я ничего не смог продать, торговцы не покупают мои работы — их нельзя поставить ни в одну комнату, вообще они ни на что не годятся, вот, смотри!
Она так испугалась, что побледнела.
— Что же теперь будет?
— А я почем знаю? Если удастся найти работу — хорошо, если нет — пусть будет что будет... Триста гульденов получу еще за эту ерунду,— он показал на завешанный бюст неизвестного поэта,— но двести из них я должен вернуть Тратнику, а пришлют ли что из Любляны, еще вопрос, может, только зимой... Вот так-то, Берта! А теперь готовься — я не знаю, как быть, и ничего не могу поделать.
Еще минуту она безмолвно стояла в дверях, затем вернулась в комнату. Сливар сидел к ней спиной, если бы он увидел ее лицо, то ужаснулся бы — такое оно было бледное и испуганное, в глазах блестели слезы.
Вечером Сливар пошел прогуляться, и его не было дома до поздней ночи. Вернувшись, он сразу же лег и мигом уснул. Но скоро проснулся и вскочил с постели: ему почудилось, будто на диване сидит кто-то совершенно белый и неподвижный. Это оказался лунный свет — за окном была ясная ночь, по небу плыла луна, и широкая полоса белого света падала на диван сквозь неплотно занавешенное окно. Наглухо задернув шторы, Сливар вернулся на кровать встревоженный и присмиревший. Всю ночь в голове его сновали странные мысли, ему мерещились совсем рядом чьи-то холодные, искаженные лица, он дрожал от страха и озноба.
XI
Утром Берта вышла из дома и пробыла где-то почти два часа. Сливар видел только, что вернулась она с большим свертком в руках. В полдень, как обычно, на столе появился обед. Проходил день за днем, будто ничего не случилось. С шести часов утра до семи вечера Берта просиживала за швейной машиной, она нашла в городе работу, а на первую неделю заложила свое воскресное платье. Сливару она не сказала ни одного укоризненного слова, лицо ее осталось таким же приветливым, только исчезло прежнее выражение детской доверчивости и брови были горестно сдвинуты, как в те дни, когда она лежала в постели, пристально глядя куда-то вдаль.
Сливар и раньше мало бывал в комнате, теперь он появлялся там только за обедом и ужином. Он сидел у себя в мастерской и слушал, как за стеной жужжит швейная машина и через определенные промежутки времени поскрипывают ножницы. Этот звуковой аккомпанемент задавал ритм его мыслям, удерживая их на привязи, так что им было не свернуть на какие-то более веселые окольные дорожки; они пытались убежать, освободиться, но твердая рука тянула их назад, и они ползли по земле, испачканные грязью и усталые.
Он закончил памятник и послал на родину окончательный эскиз. Получив оставшиеся деньги, Сливар заплатил за квартиру и отдал долг Тратнику. Иногда он отправлялся в город— «поискать работы», как говорил себе, закрывая за собой дверь. Но по улицам ходил, забыв про всякую цель. Дни стояли жаркие, опаленные солнцем улицы были безлюдны; когда задувал ветер, пыль поднималась до самых крыш. Высокие дома предместья громоздились на солнцепеке, скучные и однообразные; из окон их выглядывала и бродила по мостовой летняя, смердящая нищета; в этих краях было немало осунувшихся, изможденных женских лиц, оборванных и грязных ребятишек; рабочие, потерявшие работу, бог весть где раздобывшие десять крейцеров на водку, ругались в питейных заведениях, так что было слышно далеко на улице. И над этим смрадным прозябанием висело, почти касаясь крыш, тяжелое серое облако, сквозь которое пробивались пыльные, раскаленные солнечные лучи. Задыхаясь, здесь стенала жизнь, опустившаяся до самых низменных своих проявлений; отверженные, забитые, от бедности и зависти очерствевшие люди блуждали тут, будто голодные звери: только хлеба, откуда угодно, любой ценой! Хлеб был единственным смыслом этого страшного бытия, он вырывался у алчного общества нечеловеческим трудом, со слезами и проклятиями и съедался жадно, без радости и успокоения.
Сливару было страшно этой трясины, но она неудержимо влекла его к себе. Вырывавшиеся у этих униженных людей проклятия находили отклик в его сердце; особый отсвет, исходящий от исхудалых, упрямых лиц, с ненавистью, завистью и вожделением глядевших на богатый центр города, отражался и на его лице, и в глазах его тоже сверкал беспокойный кровавый огонь, как бы заглушаемый дымом и пылью... На его лице, как и па всех этих лицах — правда, лишь в редкие минуты,— появлялись отблески ненависти и вожделения, и в глазах, как далекие сполохи, вспыхивало беспокойное пламя. Но чаще лица эти были смиренны и невыразительны, на них лежал отпечаток неизбывных тяжелых забот; это была покорность арестанта, приговоренного к пожизненному заключению: первые недели он буйствует и бунтует, так что его заковывают в тяжелые цепи, однако потом привыкает и, смирившись, тупо смотрит остановившимся взглядом. Лишь время от времени что-то сверкнет у него в глазах, всколыхнется грудь — значит, ему привиделся зеленеющий солнечный лес, и на мгновение распахнулась над головой бескрайняя небесная синь; он удивился и испугался, глядит широко открытыми глазами, хочет задержать в усталой памяти изумительную картину — но она уже исчезла, остался лишь тонкий, трепещущий луч на стене, вот он приблизился к оконной решетке и растаял...
На этих улицах, среди этих людей Сливар чувствовал себя как дома. Теперь его не тянуло в пивную, где собирались словенские художники и куда он раньше охотно захаживал; он не пошел бы туда даже с полным карманом денег. Он везде ощущал себя чужаком, а особенно там, среди этих людей, уже высоко поднявшихся по золотой лестнице и отряхнувших со своих ног прах родимой земли, из которой они сами вырвали себя с корнем и сумели прижиться в другом месте. В этих людях чувствовалась холодная, бездушная сила: они взбирались по лестнице уверенной, твердой поступью, у них был трезвый, ясный ум — не возникало головокружений, не заносило в сторону от глупых фантазий. Выкапывая себя из родной земли, отрясая ее прах со своих ног, они едва сознавали, что делали, и ни о чем не жалели, не оглядывались назад. Пересадили себя как растение — бог весть, способно ли оно затосковать по своему прежнему саду, по товарищам своей юности...
Когда Сливар появлялся среди них, казалось, будто он только что прибыл из чужедальних краев: разговаривали с ним холодно, чуть ли не с презрением —- он был для них чужеземцем из бедной страны, сам бедняк, не заслуживающий внимания.
Как-то шел он по грязной улице предместья; темнело, люди выходили из домов и мастерских, народу становилось все больше. Сливар оглянулся, посмотрел еще раз повнимательнее и почувствовал радостное удивление. Мимо него, склонив голову, прошел тот самый художник, которого он видел в Любляне на торжественном ужине, тощий, бледный, плохо одетый.
— Извините,— крикнул Сливар ему вдогонку,— я Павле Сливар!
— А я Хладник,— ответил тот небрежно и пошел было дальше, но вдруг остановился и внимательно вгляделся Сливару в лицо.— Ты что тут делаешь?
Он обратился к Сливару на «ты» — стало быть, по глазам и по лицу признал в нем товарища. Сливару такая интимность показалась вполне естественной,
— Ничего не делаю, брожу по улицам,— засмеялся Сливар.
— Что ж, давай бродить вместе.— И подхватил его под руку.— А деньги у тебя есть?
— Две кроны,— пробормотал Сливар и добавил: — Но скоро получу от Копривника.
— О, я тоже. Сейчас у меня только три кроны, но человек может ожидать чего угодно! Завтра я продам свою большую картину «Саломея» за двадцать тысяч гульденов: уже есть договоренность.
— Ты, значит, написал Саломею?
— Ах, нет! А впрочем, почему бы и нет? Ты вот говоришь, что получишь деньги от Копривника. Знаю я тебя, братец, сразу раскусил, как только увидел. Ты что, живешь в этих краях?
— Да, совсем близко. А ты где?
— Мастерская у меня пока в академии — до конца года, а живу я в Фаворитах, там еще лучше, чем здесь,— одни оборванцы; чувствуешь себя как в родной семье. Пойдем-ка выпьем!
Они отправились в один из предместных трактиров, где вечно пахнет прокисшим пивом, подгорелым салом, гуляшом и дешевым куревом. Сливаясь, запахи эти делают воздух тяжелым и спертым, но для обоняния все же приятным, если попривыкнешь к нему,— на сердце от него становится веселее, беспечнее и как-то свободней, а некоторые люди делаются от этого запаха мягче и сентиментальнее...
— Так что же ты, Сливар, пережил за это время? Видно, немало — сильно постарел и даже бороду отпустил.
— Я женился.
Хладник уже поднес было стакан ко рту, но тут решительно поставил его обратно на стол и заглянул Сливару в глаза, не шутит ли он.
— Ты... женился?.. Какой черт тебя попутал... может, спьяну?
— Вовсе нет. У меня красивая, хорошая жена, две светлые комнаты, просторная мастерская. И семья ее живет со мной.
— Вроде говоришь серьезно, не лжешь. Но лицо у тебя лживое! Если все это так, тогда где же, свинья, твое достоинство, зачем обманываешь порядочных людей! И почему вообще пошел со мной в этот трактир?
— Нет, лицо мое не лжет, и никакого обмана тут нет. Дело в том, что моя квартира и моя семья это одно, а сам я — совсем другое...
— Эх, значит, ты слишком на многое понадеялся и основательно влип,— заметил Хладник шутливо и в то же время с искренним сочувствием, наливая в оба стакана вина.— Черт возьми, что ты теперь думаешь делать? Ума не приложу, как бы я выкрутился на твоем месте... Но это, в конце концов, твоя забота — выпьем, бедняга, за твое здоровье!
Сливар вздохнул с облегчением. Ему было приятно слышать эти естественные, шутливые, сдержанные и одновременно сердечные слова, видеть перед собой это исхудалое, изможденное от голода, небритое лицо. У Сливара возникло чувство, будто он наконец оказался среди своих.
— А у тебя, Хладник, как дела?
— У меня все по-старому. В конце концов так привыкаешь, что другой жизни и не хочешь...
— Я бы не смог привыкнуть.
— Тем хуже для тебя. Тебе бы уж пришлось привыкать. Конечно, сейчас у тебя путы на ногах... но это уж твоя печаль. В самом деле, страшная у тебя жизнь, дружище, выпьем за твое здоровье!.. Ну, а про Куштрина ты уже слыхал?
— А что такое?
— Памятник Кетте будет делать.
Сливар пошатнулся. Он с удивлением уставился на Хладника.
— Что ты удивляешься? Еще как сделает! Они собрали деньги. Один человек, который начинает свою политическую карьеру...
— Тот адвокат?
— Тот адвокат в прошлом году женился на богачке, а так как он начинает свою политическую карьеру, то объявил подписку и сам внес порядочную сумму. Тогда дали и другие, тоже начинающие ту или иную карьеру, вот Куштрин и получил заказ. Чего ты удивляешься?
Сердце Сливара переполнилось горьким чувством.
— Значит, заказали Куштрину?
— Разумеется, Куштрину; неужели ты думал, закажут тебе?.. Нет, Сливар... но ты не огорчайся: они оскорбили бы тебя, если бы хоть что-нибудь тебе заказали; в самом деле, я бы на тебя тогда и глядеть не стал, а моя дружба чего-нибудь да стоит. Что тебе вообще делать там, в
Любляне? Зачем они стали бы тебе заказывать, ты ведь чужак!
Сливар совсем расстроился, резкие морщины на лбу выдавали мучительные мысли. Слово «чужак» в этот миг особой болью отозвалось в его сердце. Он остро почувствовал, как одинок и беден, понял, что докатился до бродяжничества и нашел здесь милого дружка, оборванного и опустившегося, что отразилось не только на его внешности, но еще больше на его душе.
— Погоди, я тебе все растолкую,— продолжал Хладник.— Ты напрасно удивляешься и расстраиваешься — это потому, что ты только недавно оказался в нашем кругу и еще как следует не осмотрелся. Постепенно избавишься от всяческих сантиментов, откроешь пошире глаза и увидишь вещи такими, каковы они есть. Они далеко не прекрасны, но хорошо уже то, что их правильно видишь. Трудно жить без розовых очков, дружище, но зато честнее. Сейчас я тебе поясню: ты ведь чужак, дорогой мой, родом из тридевятого царства. Ты можешь где угодно расхаживать и разъезжать, можешь жениться и иметь прекрасную квартиру с просторным ателье, но своего дома у тебя все равно нет, люди понимают, что ты чужак, сторонятся тебя и не дове.-ряют тебе. Ты чужой повсюду, а более всего — там, на родине. Они знают, что ты из тридевятого царства и совсем не такой, как они сами, поэтому они тебя ненавидят, и ты их — тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19