Положительные эмоции сайт Водолей
Вошли четыре солдата с узлом грязного белья,
бурого, в крови и вшах: "Все постирать". Таля бросилась к узлу
и, демонстрируя полную готовность стирать немедленно, начала
кидать белье в стоящий на печке бак.
- Разом не успеть, - сказала прабабушка. - Завтра приходите.
На следующий день они пришли снова, и снова с бельем. В кухне
стоял вонючий пар, на полу были лужи, солдаты потоптались по
лужам и ушли. Последний, большой парень с красным слюнявым ртом,
шутя направил на прабабушку винтовку, дудкой вытянул губы -
"пу-пу", - засмеялся и хлопнул дверью. Минут через пять он
вернулся и, смеясь, уселся у печки. Таля схватила палку и начала
помешивать кипящее белье, стараясь не глядеть на солдата. Солдат
поставил винтовку в угол, подошел к Тале и со спины схватил ее
руками за грудь. Таля молчала, вцепившись руками в палку, солдат
тянул Талю к себе, бак накренился, серый кипяток побежал через
край на ноги ей и солдату. Но он Талю не отпускал, а она не
отпускала палку, удерживая ею бак. Солдат рванул Талю, кипяток
хлынул потоком, солдат зарычал от боли, в кухню вбежала
прабабушка, Лиза и дети.
- Мама, - закричала Таля, - детей уведите.
Солдат схватил винтовку.
- Зверь, - завопила Лиза.
Владислав Донатович выбежал из комнаты и бросился на солдата.
Какое-то время они молча боролись, каждый перетягивал к себе
винтовку, но тут Таля, потеряв всякую возможность удерживать бак
с кипятком, отскочила от печки, кипяток рухнул на пол, и солдат
упал. Владислав Донатович вытащил его во двор, скоро вернулся,
взял шинель и винтовку и ушел снова.
Через два дня солдаты пришли, забрали белье, но про слюнявого
никто не спросил. Это ничуть не успокоило домашних, а то, что
солдаты не появились в ближайшие дни, показалось даже
подозрительным. Беды ждали отовсюду - с улицы и со двора, к
уличным окнам прабабушка вообще запретила подходить и уж тем
более открывать парадную дверь. Но Лиза и дети все-таки забегали
в гостиную и выглядывали из окон. Один раз Лиза вышла на
крыльцо, и дети из окна увидели, что сразу с противоположной
стороны улицы к дому бросились красноармейцы. Сами ли они
направились в дом, или привлекла их внимание Лиза, слишком
неожиданно появившаяся на крыльце, никто не знает. Дети убежали
первыми, а следом за ними с криком побежала Лиза. Когда
полковница, прабабушка и Таля вышли в столовую, Лиза, наверное,
была уже неживая - солдат тащил ее за косы, и она не кричала.
Домашние молча шли следом через столовую и гостиную и вышли на
крыльцо. Остальные солдаты с грохотом сбежали вниз и оттуда
глядели, как тот, кто волок Лизу, на каждой ступеньке подтягивал
ее голову за косы и бил лицом о камень. Когда солдаты ушли,
женщины спустились с крыльца - голова у Лизы была разбита, а
лица просто не было.
После гибели Лизы полковница не сошла с ума и по-прежнему все
понимала, только всюду искала Лизу - и в доме и в городе, и все
городские новости стали поступать в дом через нее.
Людей убивали прямо на улицах, не щадили никого, ни детей, ни
женщин, но с полковницей не случилось ничего. Она сообщала, что
с кораблей сбрасывают офицеров, избитых, со связанными руками,
что вешают на Приморском бульваре и на ее глазах повесили
капитана Саковича, уже полуживого, с вытекшим глазом. Говорила
она всегда спокойно и каждый раз добавляла, что Лизы там не
было. В крещенскую неделю полковница пропала на три дня и,
вернувшись, сообщила, что всех офицеров, обнаруженных в городе,
завтра расстреляют на Максимовой даче.
Прабабушка ушла из дому с ночи. Максимова дача тогда была далеко
за городом. От Балаклавской дороги сворачивала по степи хорошая
проселочная - прямо к парадному подъезду. Но прабабушка пошла не
по дороге, а по степи, с северной стороны. Дача,
благоустроенная, богатая усадьба с парком, прудами и водопадами,
целиком умещается в низинке, в обширной круглой чаше и не видна
ниоткуда - ни с дороги, ни со степи. Можно десять раз пройти
мимо, ничуть не подозревая, что рядом - только вниз посмотри -
находится она, Максимова дача - вода, цветники, тенистые поляны,
гроты. Так вот прабабушка пошла с северной стороны, туда от
усадьбы нет ни дороги, ни выхода, редко посаженные деревья
террасами поднимаются вверх, а на самой верхней деревьев уже нет
- только низкие кусты и каменные выступы, вроде маленьких скал.
В этих камнях она и укрылась и видела сверху, как внизу по
дороге прошла неровная растянутая колонна, и солдаты, словно
догоняя, пробежали за ней следом. Того места, где колонну
остановили, сверху не было видно, но прабабушка слышала, как
мерно и нестрашно застучал пулемет и потом - не скоро - солдаты
пошли по дороге в обратную сторону, к воротам и дороге.
"Господи, - сказала бабушка, - прими и прости".
Темноты она дожидаться не стала и пошла в город прямо в полдень.
- Эй, бабка, - закричали ей в спину, - что ты тут потеряла?
Два молодых солдата бежали за ней и тащили винтовки.
- Козу, - ответила прабабушка, ничуть не испугавшись.
- Какую еще козу?
- Свою. Белую. - И пошла дальше.
Солдаты отстали. Потом закричали снова:
- Бабка, ходила тут коза. Вон там поищи, - и показали рукой -
вон там.
- Поищу, - сказала прабабушка.
Козу она нашла, и - точно - белую, и привела домой: в доме
появилось молоко.
Но коза на Екатерининской прожила недолго: семья перебралась на
другую квартиру, попроще и подальше от центра.
Вот в этой квартире, точнее, в отдельном низком каменном доме,
состоящем из кухоньки и двух комнат с широкими окнами, и прожила
моя севастопольская родня до новой войны. К тому времени мамы
моей в городе уже не было: она вышла замуж и уехала жить на
север.
История отца моего, сама по себе очень интересная, с этой линией
- южной - ничего общего не имела, кроме разве что одной заметной
детали: отец, человек, любивший и признававший только красоту
русского севера и никогда - по убеждению - оттуда не выезжавший,
вдруг три года подряд, как он говорил, отбывал по месяцу в
Крыму, а именно, в Севастополе, а два последних года даже жил в
гостинице Киста (к тому времени там уже был санаторий) и каждый
день упорно прогуливался по Приморскому бульвару и
Екатерининской (тогда уже Ленина) до тех пор, пока не встретил
на площади, едва-едва ступив с гостиничного крыльца,
золотоволосую, зеленоглазую мою будущую мать. Об их романе
никаких сведений не осталось, но я думаю, что моя мама уехала на
север единственно потому, что первая в своем роду не оказалась
темнокосой и черноглазой красавицей, и красота ее была светла,
безмучительна, легка, как долгая ясная погода.
Когда началась эвакуация жителей, прабабушка заявила, что из
Севастополя никуда не уедет. Полковница столь же решительно к
ней присоединилась. Но Таля, тогда уже действительно моя
бабушка, с сыном и снохой поехали к нам, совсем налегке:
официальная точка зрения состояла в том, что война будет
победоносной и скорой, так что наши надеялись к зиме вернуться
домой.
Прабабушка абсолютно была уверена, что город все равно не
отдадут. Отражение двух первых штурмов, особенно жестокого
зимнего, укрепило ее уверенность. В апреле она стала выходить из
дома в чистом белье и в белой кофточке - ждала третьего штурма.
Он и оказался последним. И дом наш, не квартира, а дом, тот, что
у самой воды, был разрушен именно третьим штурмом. Но прабабушка
этого уже не узнала. Она погибла прежде.
В тот день бомбили, против обычного, мало и стреляли реже. После
полудня стрельба уплотнилась, но тоже не сильно. Улица была
разновысотной: с одной стороны дома стояли ниже дороги, и почти
в каждый двор приходилось спускаться по каменной лестнице. Но
прабабушка каждый день непременно поднималась и выходила к
воротам. В этот раз, когда она вышла, по улице бежали солдаты
или матросы: трудно было разобрать, они, видно, только что
выбрались из очередной переделки и были одновременно обгорелыми
и засыпанными известкой, бежали, пригнувшись и прижимаясь к
уцелевшим каменным стенкам, и уже почти миновали нашу, но тут
бежавший последним рванулся к прабабушке и упал возле самых ее
ног. Когда прабабушка начала его поднимать, все его внутренности
выпали разом, единым темным комком на каменную плиту возле
калитки. Прабабушка принесла из дома одеяло, положила на него
солдата и стала укладывать рядом с телом выпавшую из него плоть.
Она уже покончила этот труд, когда давешние солдаты (а может,
уже другие, но так же обгорелые и в известке) побежали в
обратную сторону и прямо натолкнулись на убитого и склонившуюся
над ним прабабушку в белой кофточке и с белой высокой косой на
темени.
- Сын, что ли, твой? - спросил тот, кто бежал первым.
- Сын.
Прабабушка и полковница Поливанова хотели перетащить солдата во
двор, но спуск был очень крутым, сил у них было мало, и
полковница побежала за подмогой в соседний квартал. Женщины, на
которую она рассчитывала, на месте не оказалось, полковница
побежала к другой, квартала за три, возле бывшего костела. Но
когда она вернулась, ничего уже не было - ни солдата, ни
прабабушки, ни дома - даже пыль осела. В течение следующего
месяца от квартала совсем ничего не осталось, и полковница уже
не могла точно различить место, где стоял дом.
О том, как погибла прабабушка, мы узнали после войны. А Таля не
узнала никогда: она умерла раньше матери, зимой 42-го года, и
уже до лета могила ее потерялась.
Моя северная голубоглазая бабушка, тихая умница и праведница,
являлась, безусловно, фигурой эпической. События в ее жизни были
только исторические: революция, голод, война, понимаемые ее
весьма однозначно - как знак беды и сигнал к действию. Как все
истинно кроткие люди, она обладала абсолютным бесстрашием и
твердостью духа, ничуть не догадываясь об этом. В первую мировую
войну, когда в бабушкином губернском городе появились выселенные
из столицы немцы и местные жители в порыве патриотизма боялись
пускать их на постой, бабушка первая разместила у себя обширное
немецкое семейство и послужила примером соседям. Она и в 18-м
году приютила у себя двух женщин "из бывших", до того
перепуганных, что первое время бабушке приходилось ходить за
ними, как за малыми детьми. Впрочем, все это не стоило бабушке
никакого напряжения воли или внутренней борьбы: она начисто
лишена была не только прихотей, капризов и дамских желаний, но и
вообще отдельных желаний: по натуре своей мать-охранительница,
она и являла собой одно сплошное желание - спаси и уберечь. К
романической, куртуазной стороне жизни бабушка совершенно была
равнодушна, о драмах южного семейства ничего не слыхивала и
наверняка не склонна была верить в такие страсти. Однако южное
решение отказать мне в родовом имени восприняла с обидой и
положила себе за правило никогда и ни за что со мной не
расставаться, так что с самого начального дня я оказалась под ее
опекой, столь плотной, что первые годы ходила, буквально
ухватясь за бабушкин подол. Именно так и предстали мы перед
южанами: направившись к южной бабушке, я - за юбку - потащила за
собой северную. Таля все сразу поняла и, пока была жива, на наш
северный союз ни разу не посягнула. Она даже не говорила со
мной, и, не разбейся я тогда в бане, ее отношение ко мне, может
быть, так и не проявилось.
Сама баня занимала в нашей жизни особое место: после очередей и
картошки баня была третьей нашей великой страдой. Само здание
ее, поставленное углом, обращенное входными дверьми на две
улицы, всегда в клубах пара, с расплывающимися пятнами окон, оно
казалось огромным. И уж совсем необъятным представлялся нам
банный двор, засыпанный кучами угля, столь неровными и высокими,
что между ними укладывались деревянные шаткие мостки;
заставленный странными хозяйственными постройками, заваленный
какими-то будками, фанерными коробами; изъезженный машинами, он
простирался, уходил в даль, вернее - во мрак: банная наша страда
всегда приходилась на вечер.
Занимали мы очередь часов в шесть или в семь и обычно на нижней
площадке и в первом лестничном пролете стояли только мы:
взрослые подтягивались часам к десяти или одиннадцати; уже с
тазами и маленькими детьми... Последние полчаса казались самыми
длинными. А там уж только одежки через барьер побросать,
натянуть на руку мокрый холодный веревочный ободок с номерком -
и в предбанник, по резиновой подстилке, по плиточному полу, к
своему шкафчику, и раздеваться быстрей, быстрей, чтобы не
остановиться и не окостенеть от холода, потому что там, дальше,
не будет времени приходить в себя.
После ледяного предбанника мыльная казалась темной, раскаленной
и огромной. В ней шевелился белый неплотный пар, стоял мерный
заводской шум падающей воды, и едва различимые в пару и зыбком
свете человеческие тела были совсем одинаковыми и одинаково
напряженными в четком рабочем ритме.
Метрах в четырех от стены с высокими, слепыми, белой краской
замазанными окнами поднимались широкие, тяжелые, в потолок
упирающиеся колонны, из них приблизительно в полуметре от пола
выступали большие краны с холодной водой и кипятком и под
кранами - площадки для тазов. От колонн, как раз от этих
площадок, начинались длинные, через все помещение, лавки.
Впрочем, если смотреть от входа, дальних колонн, стен и лавок не
было видно - все терялось в тумане. Нашей задачей было разом
обежать всю мыльную, занять место и тазы. Самыми хорошими были
места возле кранов, а самыми плохими - у стенок, в конце лавок,
и не только потому, что тазы были страшно тяжелыми и таскать их
было для нас почти невероятным трудом, но и потому, что пол
довольно заметно склонялся по направлению от колонн к стене, и
туда тяжело стекала мутная, мыльная вода. У самой стены над
сливными решетками кружились белые толстые пузыри и,
неподвижная, жутко стояла серая, плотная, как войлок, пена.
Вот тут я и упала - сразу всей спиной и затылком, и успела еще
понять, как сносит меня потоком скользкой воды, и увидеть у
самого глаза высокую, рыхлую, пористую грязь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
бурого, в крови и вшах: "Все постирать". Таля бросилась к узлу
и, демонстрируя полную готовность стирать немедленно, начала
кидать белье в стоящий на печке бак.
- Разом не успеть, - сказала прабабушка. - Завтра приходите.
На следующий день они пришли снова, и снова с бельем. В кухне
стоял вонючий пар, на полу были лужи, солдаты потоптались по
лужам и ушли. Последний, большой парень с красным слюнявым ртом,
шутя направил на прабабушку винтовку, дудкой вытянул губы -
"пу-пу", - засмеялся и хлопнул дверью. Минут через пять он
вернулся и, смеясь, уселся у печки. Таля схватила палку и начала
помешивать кипящее белье, стараясь не глядеть на солдата. Солдат
поставил винтовку в угол, подошел к Тале и со спины схватил ее
руками за грудь. Таля молчала, вцепившись руками в палку, солдат
тянул Талю к себе, бак накренился, серый кипяток побежал через
край на ноги ей и солдату. Но он Талю не отпускал, а она не
отпускала палку, удерживая ею бак. Солдат рванул Талю, кипяток
хлынул потоком, солдат зарычал от боли, в кухню вбежала
прабабушка, Лиза и дети.
- Мама, - закричала Таля, - детей уведите.
Солдат схватил винтовку.
- Зверь, - завопила Лиза.
Владислав Донатович выбежал из комнаты и бросился на солдата.
Какое-то время они молча боролись, каждый перетягивал к себе
винтовку, но тут Таля, потеряв всякую возможность удерживать бак
с кипятком, отскочила от печки, кипяток рухнул на пол, и солдат
упал. Владислав Донатович вытащил его во двор, скоро вернулся,
взял шинель и винтовку и ушел снова.
Через два дня солдаты пришли, забрали белье, но про слюнявого
никто не спросил. Это ничуть не успокоило домашних, а то, что
солдаты не появились в ближайшие дни, показалось даже
подозрительным. Беды ждали отовсюду - с улицы и со двора, к
уличным окнам прабабушка вообще запретила подходить и уж тем
более открывать парадную дверь. Но Лиза и дети все-таки забегали
в гостиную и выглядывали из окон. Один раз Лиза вышла на
крыльцо, и дети из окна увидели, что сразу с противоположной
стороны улицы к дому бросились красноармейцы. Сами ли они
направились в дом, или привлекла их внимание Лиза, слишком
неожиданно появившаяся на крыльце, никто не знает. Дети убежали
первыми, а следом за ними с криком побежала Лиза. Когда
полковница, прабабушка и Таля вышли в столовую, Лиза, наверное,
была уже неживая - солдат тащил ее за косы, и она не кричала.
Домашние молча шли следом через столовую и гостиную и вышли на
крыльцо. Остальные солдаты с грохотом сбежали вниз и оттуда
глядели, как тот, кто волок Лизу, на каждой ступеньке подтягивал
ее голову за косы и бил лицом о камень. Когда солдаты ушли,
женщины спустились с крыльца - голова у Лизы была разбита, а
лица просто не было.
После гибели Лизы полковница не сошла с ума и по-прежнему все
понимала, только всюду искала Лизу - и в доме и в городе, и все
городские новости стали поступать в дом через нее.
Людей убивали прямо на улицах, не щадили никого, ни детей, ни
женщин, но с полковницей не случилось ничего. Она сообщала, что
с кораблей сбрасывают офицеров, избитых, со связанными руками,
что вешают на Приморском бульваре и на ее глазах повесили
капитана Саковича, уже полуживого, с вытекшим глазом. Говорила
она всегда спокойно и каждый раз добавляла, что Лизы там не
было. В крещенскую неделю полковница пропала на три дня и,
вернувшись, сообщила, что всех офицеров, обнаруженных в городе,
завтра расстреляют на Максимовой даче.
Прабабушка ушла из дому с ночи. Максимова дача тогда была далеко
за городом. От Балаклавской дороги сворачивала по степи хорошая
проселочная - прямо к парадному подъезду. Но прабабушка пошла не
по дороге, а по степи, с северной стороны. Дача,
благоустроенная, богатая усадьба с парком, прудами и водопадами,
целиком умещается в низинке, в обширной круглой чаше и не видна
ниоткуда - ни с дороги, ни со степи. Можно десять раз пройти
мимо, ничуть не подозревая, что рядом - только вниз посмотри -
находится она, Максимова дача - вода, цветники, тенистые поляны,
гроты. Так вот прабабушка пошла с северной стороны, туда от
усадьбы нет ни дороги, ни выхода, редко посаженные деревья
террасами поднимаются вверх, а на самой верхней деревьев уже нет
- только низкие кусты и каменные выступы, вроде маленьких скал.
В этих камнях она и укрылась и видела сверху, как внизу по
дороге прошла неровная растянутая колонна, и солдаты, словно
догоняя, пробежали за ней следом. Того места, где колонну
остановили, сверху не было видно, но прабабушка слышала, как
мерно и нестрашно застучал пулемет и потом - не скоро - солдаты
пошли по дороге в обратную сторону, к воротам и дороге.
"Господи, - сказала бабушка, - прими и прости".
Темноты она дожидаться не стала и пошла в город прямо в полдень.
- Эй, бабка, - закричали ей в спину, - что ты тут потеряла?
Два молодых солдата бежали за ней и тащили винтовки.
- Козу, - ответила прабабушка, ничуть не испугавшись.
- Какую еще козу?
- Свою. Белую. - И пошла дальше.
Солдаты отстали. Потом закричали снова:
- Бабка, ходила тут коза. Вон там поищи, - и показали рукой -
вон там.
- Поищу, - сказала прабабушка.
Козу она нашла, и - точно - белую, и привела домой: в доме
появилось молоко.
Но коза на Екатерининской прожила недолго: семья перебралась на
другую квартиру, попроще и подальше от центра.
Вот в этой квартире, точнее, в отдельном низком каменном доме,
состоящем из кухоньки и двух комнат с широкими окнами, и прожила
моя севастопольская родня до новой войны. К тому времени мамы
моей в городе уже не было: она вышла замуж и уехала жить на
север.
История отца моего, сама по себе очень интересная, с этой линией
- южной - ничего общего не имела, кроме разве что одной заметной
детали: отец, человек, любивший и признававший только красоту
русского севера и никогда - по убеждению - оттуда не выезжавший,
вдруг три года подряд, как он говорил, отбывал по месяцу в
Крыму, а именно, в Севастополе, а два последних года даже жил в
гостинице Киста (к тому времени там уже был санаторий) и каждый
день упорно прогуливался по Приморскому бульвару и
Екатерининской (тогда уже Ленина) до тех пор, пока не встретил
на площади, едва-едва ступив с гостиничного крыльца,
золотоволосую, зеленоглазую мою будущую мать. Об их романе
никаких сведений не осталось, но я думаю, что моя мама уехала на
север единственно потому, что первая в своем роду не оказалась
темнокосой и черноглазой красавицей, и красота ее была светла,
безмучительна, легка, как долгая ясная погода.
Когда началась эвакуация жителей, прабабушка заявила, что из
Севастополя никуда не уедет. Полковница столь же решительно к
ней присоединилась. Но Таля, тогда уже действительно моя
бабушка, с сыном и снохой поехали к нам, совсем налегке:
официальная точка зрения состояла в том, что война будет
победоносной и скорой, так что наши надеялись к зиме вернуться
домой.
Прабабушка абсолютно была уверена, что город все равно не
отдадут. Отражение двух первых штурмов, особенно жестокого
зимнего, укрепило ее уверенность. В апреле она стала выходить из
дома в чистом белье и в белой кофточке - ждала третьего штурма.
Он и оказался последним. И дом наш, не квартира, а дом, тот, что
у самой воды, был разрушен именно третьим штурмом. Но прабабушка
этого уже не узнала. Она погибла прежде.
В тот день бомбили, против обычного, мало и стреляли реже. После
полудня стрельба уплотнилась, но тоже не сильно. Улица была
разновысотной: с одной стороны дома стояли ниже дороги, и почти
в каждый двор приходилось спускаться по каменной лестнице. Но
прабабушка каждый день непременно поднималась и выходила к
воротам. В этот раз, когда она вышла, по улице бежали солдаты
или матросы: трудно было разобрать, они, видно, только что
выбрались из очередной переделки и были одновременно обгорелыми
и засыпанными известкой, бежали, пригнувшись и прижимаясь к
уцелевшим каменным стенкам, и уже почти миновали нашу, но тут
бежавший последним рванулся к прабабушке и упал возле самых ее
ног. Когда прабабушка начала его поднимать, все его внутренности
выпали разом, единым темным комком на каменную плиту возле
калитки. Прабабушка принесла из дома одеяло, положила на него
солдата и стала укладывать рядом с телом выпавшую из него плоть.
Она уже покончила этот труд, когда давешние солдаты (а может,
уже другие, но так же обгорелые и в известке) побежали в
обратную сторону и прямо натолкнулись на убитого и склонившуюся
над ним прабабушку в белой кофточке и с белой высокой косой на
темени.
- Сын, что ли, твой? - спросил тот, кто бежал первым.
- Сын.
Прабабушка и полковница Поливанова хотели перетащить солдата во
двор, но спуск был очень крутым, сил у них было мало, и
полковница побежала за подмогой в соседний квартал. Женщины, на
которую она рассчитывала, на месте не оказалось, полковница
побежала к другой, квартала за три, возле бывшего костела. Но
когда она вернулась, ничего уже не было - ни солдата, ни
прабабушки, ни дома - даже пыль осела. В течение следующего
месяца от квартала совсем ничего не осталось, и полковница уже
не могла точно различить место, где стоял дом.
О том, как погибла прабабушка, мы узнали после войны. А Таля не
узнала никогда: она умерла раньше матери, зимой 42-го года, и
уже до лета могила ее потерялась.
Моя северная голубоглазая бабушка, тихая умница и праведница,
являлась, безусловно, фигурой эпической. События в ее жизни были
только исторические: революция, голод, война, понимаемые ее
весьма однозначно - как знак беды и сигнал к действию. Как все
истинно кроткие люди, она обладала абсолютным бесстрашием и
твердостью духа, ничуть не догадываясь об этом. В первую мировую
войну, когда в бабушкином губернском городе появились выселенные
из столицы немцы и местные жители в порыве патриотизма боялись
пускать их на постой, бабушка первая разместила у себя обширное
немецкое семейство и послужила примером соседям. Она и в 18-м
году приютила у себя двух женщин "из бывших", до того
перепуганных, что первое время бабушке приходилось ходить за
ними, как за малыми детьми. Впрочем, все это не стоило бабушке
никакого напряжения воли или внутренней борьбы: она начисто
лишена была не только прихотей, капризов и дамских желаний, но и
вообще отдельных желаний: по натуре своей мать-охранительница,
она и являла собой одно сплошное желание - спаси и уберечь. К
романической, куртуазной стороне жизни бабушка совершенно была
равнодушна, о драмах южного семейства ничего не слыхивала и
наверняка не склонна была верить в такие страсти. Однако южное
решение отказать мне в родовом имени восприняла с обидой и
положила себе за правило никогда и ни за что со мной не
расставаться, так что с самого начального дня я оказалась под ее
опекой, столь плотной, что первые годы ходила, буквально
ухватясь за бабушкин подол. Именно так и предстали мы перед
южанами: направившись к южной бабушке, я - за юбку - потащила за
собой северную. Таля все сразу поняла и, пока была жива, на наш
северный союз ни разу не посягнула. Она даже не говорила со
мной, и, не разбейся я тогда в бане, ее отношение ко мне, может
быть, так и не проявилось.
Сама баня занимала в нашей жизни особое место: после очередей и
картошки баня была третьей нашей великой страдой. Само здание
ее, поставленное углом, обращенное входными дверьми на две
улицы, всегда в клубах пара, с расплывающимися пятнами окон, оно
казалось огромным. И уж совсем необъятным представлялся нам
банный двор, засыпанный кучами угля, столь неровными и высокими,
что между ними укладывались деревянные шаткие мостки;
заставленный странными хозяйственными постройками, заваленный
какими-то будками, фанерными коробами; изъезженный машинами, он
простирался, уходил в даль, вернее - во мрак: банная наша страда
всегда приходилась на вечер.
Занимали мы очередь часов в шесть или в семь и обычно на нижней
площадке и в первом лестничном пролете стояли только мы:
взрослые подтягивались часам к десяти или одиннадцати; уже с
тазами и маленькими детьми... Последние полчаса казались самыми
длинными. А там уж только одежки через барьер побросать,
натянуть на руку мокрый холодный веревочный ободок с номерком -
и в предбанник, по резиновой подстилке, по плиточному полу, к
своему шкафчику, и раздеваться быстрей, быстрей, чтобы не
остановиться и не окостенеть от холода, потому что там, дальше,
не будет времени приходить в себя.
После ледяного предбанника мыльная казалась темной, раскаленной
и огромной. В ней шевелился белый неплотный пар, стоял мерный
заводской шум падающей воды, и едва различимые в пару и зыбком
свете человеческие тела были совсем одинаковыми и одинаково
напряженными в четком рабочем ритме.
Метрах в четырех от стены с высокими, слепыми, белой краской
замазанными окнами поднимались широкие, тяжелые, в потолок
упирающиеся колонны, из них приблизительно в полуметре от пола
выступали большие краны с холодной водой и кипятком и под
кранами - площадки для тазов. От колонн, как раз от этих
площадок, начинались длинные, через все помещение, лавки.
Впрочем, если смотреть от входа, дальних колонн, стен и лавок не
было видно - все терялось в тумане. Нашей задачей было разом
обежать всю мыльную, занять место и тазы. Самыми хорошими были
места возле кранов, а самыми плохими - у стенок, в конце лавок,
и не только потому, что тазы были страшно тяжелыми и таскать их
было для нас почти невероятным трудом, но и потому, что пол
довольно заметно склонялся по направлению от колонн к стене, и
туда тяжело стекала мутная, мыльная вода. У самой стены над
сливными решетками кружились белые толстые пузыри и,
неподвижная, жутко стояла серая, плотная, как войлок, пена.
Вот тут я и упала - сразу всей спиной и затылком, и успела еще
понять, как сносит меня потоком скользкой воды, и увидеть у
самого глаза высокую, рыхлую, пористую грязь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9