Каталог огромен, цена порадовала
Вот тут и увидел Леку Володя, поспевший теперь уже никому не
известно каким образом, чтобы увидеть Леку в последний раз. Лека
помнит только, как страшно он был бледен, когда она наклонилась
к нему с перил и ее мокрые волосы упали ему на лицо. Володя снял
фуражку и, содрогаясь от ужаса, уже почти неживой, поцеловал
Лекину грязную, липкую от чеснока руку.
Домашние вернулись только к вечеру и, к своему удивлению,
застали Леку совершенно спокойной.
Вскоре она засобиралась в Москву, намереваясь учиться, и, когда
папа и мамочка пообещали как можно срочно пересылать ей Володины
письма, Лека твердо сказала, что писем не будет. Писем и точно
не было. Потом все узнали, что Володя погиб, даже не доехав до
фронта: случайный снаряд, просто залетный, больше никто не
погиб.
Вскоре после того, как Лека перебралась в Москву, все семейство
уехало в Севастополь, так что известие о Володиной странной
гибели нашло их именно там. Через полгода после этого - вот уж
совсем неожиданно - умер Виктор Александрович: отпущенный домой
по ранению, не сильно и тяжелому, он простудился в дороге и на
пятый день по приезде в полном сознании скончался на руках
обезумевшей жены. Горе в семье было ужасное, опасались за Галин
рассудок, так что генеральша, забравшая к себе внуков на черные
дни, немедленно вернула их домой и строго-настрого наказала
прислуге держать малюток неотступно при матери. Таля все время
до похорон глаз не сомкнула, слова не проронила, а когда гроб
опускали в могилу, наклонилась вслед за ним и упала в яму.
Дурное это предзнаменование сказалось скоро: четыре месяца
спустя умер генерал. Занемог он сразу после похорон зятя, так
что Леку успели предупредить, и она, приехав, застала отца еще
живого.
На вокзале ее встречал Владислав Донатович. Это взбудоражило
Леку: о его сердечных победах она была наслышана давно, у них в
гимназии обсуждалось пять или шесть совершено достоверных
случаев, когда местные дамы травились или пытались травиться от
невыносимой к нему любви. В семье подобных тем не терпели,
сплетен не выносили, кроме того, красавца зятя упрекнуть было
просто не в чем. Что касается генеральши, то она к истеричкам
относилась резко отрицательно, и ее собственные дочери воспитаны
были в простоте и строгости.
Могила генерала пришлась почти рядом с могилой Виктора
Александровича, чуть повыше стояла часовня, а между могилами
росло приметное - свесившееся набок - миндальное дерево.
Говорят, что на похоронах прабабушка была как-то необыкновенно
хороша: люди, знавшие ее многие годы, вспоминали, что редко
когда ее, истинную красавицу, видели столь торжественной.
Говорили еще, что это дурной знак, предвещающий либо скорую
смерть, либо потрясения невероятные.
На похоронах и после, когда стали разъезжаться, старшие дочери
находились рядом с матерью, поддерживая ее под руки, таким
образом младшей дочери - Леке - места рядом просто не досталось,
и при ней, на правах ближайшего родственника, все это время был
красавец зять. Лицо его и строгая прямая фигура смущали Леку,
она стеснялась своих слез, красота матери и старших сестер,
черноволосых и в черном, казалась ей угрожающей, в церкви было
душно, благоуханный воздух шевелился над головами, и Лека,
поднимая глаза, видела большой гроб, твердое лицо, седые виски и
эполеты, но словно издали, словно во сне. Лека и сама была
словно во сне, и только сухая, горячая, крепкая рука направляла
ее и вела ко гробу, и вожатый ее был высок, прям, смугл, темен
лицом, и, ведомая им, Лека подошла, наклонилась и поцеловала
папочкину желтую руку и холодный лоб, и вожатый наклонился вслед
за ней и вслед за ней поцеловал.
Ночью в доме никто не спал. Генеральша еще с вечера закрылась в
мужнином кабинете и просидела там до утра. Лека слышала, как
сестры уговаривали ее отдохнуть, как кухарка несколько раз
громким шепотом вопрошала, не принести ли хоть чаю, но ответа не
получила. Лека стояла в своей прежней комнате, у окна,
выходящего на террасу: двери большой гостиной были открыты,
оттуда появлялись люди - проходили сестры, взявшись за руки и
склонясь друг к другу головами, плакала Соня, курил Владислав
Донатович, и всю ночь седой, в белой рубахе, ходил старый
генеральский денщик.
Дом стоял близко к воде, каменное тело мыса заслоняло собой
город, и он просто не был виден - только Северная сторона и оба
равелина. Ночами исчезали и они, оставались дальние огни, и
шумела вода. Свет из гостиной не освещал террасу целиком, она
уходила во тьму, и люди, идущие по террасе, казалось, пропадут в
море.
За террасой была широкая клумба с маргаритками, особенно
любимыми папочкой и Талей, но сейчас Лека была уверена, что
никакой клумбы и никаких цветов там уже нет: а есть только тьма,
ночь и вода. "Богородица безневестная, заступница Пречистая, -
молилась Лека, - пошли умиление и свет душе моей..."
Утром все поехали на кладбище к свежей могиле. Дорога шла по
пустой тогда степи, слева было море и чуть повыше - сияющий
купол Херсонесского храма. Экипажи оставили у главных ворот и
пошли по боковой тропе, вдоль кладбищенской стены до калитки -
оттуда до часовни и могилы совсем было близко. Кончался октябрь,
но тепло не отступало, и тяжелая зелень, сплошь обвившая
каменную стену, была свежа и краснела выборочно - пятнами -
ярко-красными и черно-зелеными, и выглядела скорей роскошно, чем
печально. Тропа была узкой, и шли гуськом, друг за другом, и
опять сестры шли вслед за матерью, а за Лекой опять оказался
Владислав Донатович.
На полпути Лека обернулась поглядеть на Херсонесский купол, но
встретила вчерашний черный пронзительный взгляд, перекрестилась
и опустила голову. У могилы никто не плакал, сестры поправляли
цветы, генеральша тронула рукой крест: "Друг мой, в какой же час
ты оставляешь меня".
В тот же день было решено, что Владислав Донатович и Лека
отвезут детей в Талину квартиру на Екатерининскую и оставят их
там под присмотром Сони. Дети вышли заплаканные, серьезные,
уселись в коляске напротив взрослых, но потом повеселели, и
когда ехали по набережной, они уже тихо говорили и смотрели по
сторонам. На Екатерининской площади коляску отпустили и пошли
пешком вверх по улице: дети на несколько шагов впереди. Так что
в дом они вошли раньше взрослых. У крыльца Владислав Донатович
пропустил Леку вперед и, когда она вступила на верхнюю площадку
крыльца, твердо и тихо сказал ей в спину, что судьба его решена,
жить без нее он уже не сумеет и расстаться с ней не сможет. Лека
замахала рукой, прижала к губам платочек и кинулась к двери, где
лицом к лицу столкнулась с Соней, слышавшей все до последнего
слова.
Вернувшаяся к вечеру Таля застала сестру и зятя молча сидевшими
в гостиной, а Соню - плачущей в детской; дети же в тех же
утренних платьях спали на ковре в родительской спальне. Таля
объяснила это общим напряжением последних дней и даже не слишком
удивилась, когда Соня, несмотря на поздний час, отправилась к
мамочке. На следующий день, как раз после обеда пришел от
генеральши посыльный с просьбой Владиславу Донатовичу явиться
как можно более срочно. Все испугались - не случилось ли что с
генеральшей, но посыльный сказал, что она здорова и сама
говорила с ним час назад. Ночь прошла в волнениях, с утра Таля и
Лека забрали детей и поехали к матери. Прислуги в доме не было,
генеральша встретила дочерей молча и даже внукам не сказала ни
слова.
Владислав Донатович, вышедший из внутренних комнат, начал было
говорить, что он один виною... "Довольно, - прервала его
генеральша, - я полагаю Вас порядочным человеком и думаю, что
ваша семья, да, да, Ваша семья не доставит никому удовольствия
тешиться сплетнями и вздором". Оказалось, что Соня рассказала
мамочке обо всем, что слышала, но та, ничуть не поверив,
заявила, что они с дочерью немедленно поедут к Тале и узнают все
сами, притом мамочка выглядела спокойной и немедленно стала
собираться. Дочь ее, тоже на вид совершенно спокойная, пошла
одеваться, но вместо этого поднялась в отцовский кабинет,
достала из ящика револьвер и выстрелила себе в сердце. Но не
убилась, а только ранила себя, как потом выяснилось, очень
легко, поверху. И тут генеральша, решив, что в таком случае
вернее своего врача никого нет, послала за зятем. Приехав, он
застал жену уже лежащей на постели и весьма умело перевязанной
матерью, но все-таки более испуганной, чем умирающей. Владислав
Донатович объяснил теще, что наибольшее опасение вызывает не
рана, а нервное расстройство, но, что он надеется, все
обойдется.
Целый день он не отходил от жены и вышел только, услышав голоса
приехавших сестер.
Генеральша держалась отменно, но Таля и Лека решили все же не
лезть ей на глаза и не мешать разговору с зятем. Говорили они
долго, но потом генеральша вышла на кухню и велела дочерям
собирать чай. Таля и Лека сразу успокоились, начали разбирать
посуду, но тут в кухне появилась Соня, почему-то босая,
растрепанная и с топором бросилась на Леку. Топор она держала
неловко, обеими руками, что мешало ей развернуться и ударить, и
кричала тихо, почти шепотом: "Не все вам, не все, не все...", но
Лека испугалась, уронила чашки и бросилась в гостиную.
Генеральша сидела у стола, Владислав Донатович стоял у двери,
ведущей на террасу, и таким образом находился ближе к Леке,
может быть, поэтому она бросилась к нему, и пока он, подхватив
ее и закрывая собой, усаживал в кресло за дверью, генеральша
поднялась, выступила против Сони, вырвала из рук ее топор и
бросила его на стол. Когда же зять, оторвавшись от Леки,
повернулся, генеральша стояла у стола, опершись рукой на Сонин
топор.
- Что такое, - сказала она, - причешись и обуйся.
На семейном совете решено было, что больная до выздоровления
останется в материнском доме, после чего они с мужем уедут к
себе; Лека вернется в Москву, а Соня отправится погостить к
крестной в Чернигов.
Но вышло не так, как решили. Лека действительно уехала, но
Владислав Донатович через месяц отправился вслед за ней.
Генеральше, как могли долго, не сообщали об этом. Когда же
сообщили, гнев ее был страшен: она запретила произносить имена
зятя и младшей дочери и пообещала, что отринет от себя каждого,
кто будет поддерживать с ними отношения или вспоминать о них.
Далее она сказала, что поживет пока у Тали, чтобы не
расставаться с внуками, а на будущий год, если, бог даст, эта
ужасная война кончится, они - с Талей и детьми - уедут к себе в
имение.
Но никуда они не уехали: будущий год был 1917-й.
К тому времени прабабушка была еще крепкой, но совсем седой.
Город пал не сразу. Первое время вообще казалось, что все еще
образуется. Еще в октябре 1920 года Василий Витальевич Шульгин
говорил: "нарядная севастопольская толпа", то есть уже не
публика, но еще нарядная. Как раз в октябре на Екатерининскую
переселилась полковница Поливанова, давняя приятельница
прабабушки, с восемнадцатилетней дочерью Лизой. Полковницу,
добродушную, говорливую и хозяйственную, приняли охотно,
полагая, что вместе продержаться легче: в городе было
неспокойно.
Город был забит толпами беженцев, раненых, спекулянтов; спали на
улицах, хлопотали, кричали, надеялись уехать, но офицеры были
еще стройны, рестораны работали, в гостинице Киста пел
Вертинский. Соня не выдержала, взяла Ниночку и под видом дамы,
прогуливающей ребенка, пошла к гостинице посмотреть на своего
кумира. Вертинский, усталый, напудренный, нервный, вышел на
крыльцо, вертя в руках букетик, укрепленный на длинной светлой
палочке-держалке и обернутый двойным рядом плоеных бумажных
кружев. Соня, крепко сжимая Ниночкину руку, демонстративно
смотрела мимо него; Вертинский наклонился, подал девочке букет:
"Пгелесть какая". Соня покраснела, повернулась и быстро
поволокла Ниночку через площадь. Принесли мамочке вертинские
цветы вместе со слащовской грамоткой: "Тыловая сволочь!
Распаковывайте свои чемоданы! Я опять отстоял для вас Перекоп".
Генеральша долго читала грамотку.
- При чем здесь Перекоп?
- Яков Александрович смелый человек, - вмешалась полковница.
- Но армии больше нет, они не удержатся.
Через несколько дней объявился генеральский денщик, совсем
обветшавший, невоенный, в старом пальто, притащил из большого
дома мешок муки. Генеральша поцеловала старика:
- Нет уже армии, Федор Ильич, нигде мы уже не служим.
Старик вытирал слезы, крестил детей. На следующий день Врангель
на корабле "Великий князь Александр Михайлович" покинул город.
Несколько дней в порту и на площади страшно гудела толпа, но
потом враз замолчала, рассеялась и исчезла - в город вошли
красные.
По улице снова покатился шум, снова стреляли и совсем близко.
Несколько раз кто-то ломился в парадную дверь, но дверь устояла,
и дом оставили в покое. Слышно было, что стреляли в порту, но и
те выстрелы стихли. Из дома никто не выходил. Никто не спал,
даже дети. Вечером девочка вышла во двор за кошкой. Длинный двор
был развернут буквой "Г" от маленькой калитки с улицы в глухой
тупичок с летней кухней и двумя низкими каменными сарайчиками.
Девочка боялась позвать кошку и молча смотрела именно туда, на
сарайчики, полагая, что кошка там и спряталась. И как раз оттуда
спросили:
- Нина, бабушка жива?
- Жива.
- А мама?
- Мама жива.
- А кто еще в доме?
- Еще тетя Поливанова и Лиза.
- Бабушку позови.
Прабабушка вышла и через минуту вернулась в дом, и за ней
Владислав Донатович, очень худой, в грязной шинели.
- Вы ранены?
- Легко. Это чужая кровь. - Обвел всех глазами. - А где?...
- Не знаю, - сказала она. - Не знаю.
Его устроили в детской и тотчас начали стирать все, что на нем
было - переодеть его было не во что. К вечеру следующего дня
решили выстирать и шинель, поэтому на печке стоял большой бак с
водой, а шинель лежала возле печки. Когда в дверь - со двора -
застучали, прабабушка выбежала из комнаты, уволокла шинель и
отперла дверь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9