https://wodolei.ru/catalog/mebel/nedorogo/
Они теснились вокруг недвижной Анны, молодые — чинно опустив сложенные руки, пожилые — скрестив руки на груди. Дверь оставалась открытой для уходивших и приходивших, и я воспользовался случаем, чтобы выйти и побродить на воздухе. Дорожки, ведущие в деревню, были в это время необычайно оживленны.
Лишь после полуночи до меня снова дошла очередь дежурства подле покойной, которое мы, неизвестно почему, учредили. Теперь я оставался в комнате до утра, но эти часы промелькнули для меня как одно мгновение, и я не могу сказать, что, собственно, я думал и чувствовал. Стояла такая тишина, что, казалось, слышно было шуршание вечности. Белая мертвая девушка час за часом недвижно лежала предо мной, но яркие цветы ковра как будто росли в тусклом свете. Вот взошла утренняя звезда и отразилась в озере; в ее честь я потушил лампу, чтобы звезда эта была единственной лампадой для Анны, и теперь я сидел впотьмах в своем углу, наблюдая, как постепенно светлеет комната. В сумраке, сменившемся прозрачной и ясной золотистой зарей, комната, казалось, оживала и наполнялась невидимым движением вокруг тихой фигуры, постепенно выступавшей в свете нового дня. Я поднялся и подошел к ложу, и в то время как черты Анны представали взору все яснее, я называл ее имя — без звука, одним дыханием; стояла мертвая тишина, а когда я робко коснулся руки покойной, то в ужасе отдернул свою, как от раскаленного железа: рука ее была холоднее куска глины.
Когда это отталкивающее холодное ощущение пронизало все мое тело, внезапно и лицо трупа показалось мне таким бездушным и чуждым, что я чуть не крикнул в испуге: «Что мне за дело до тебя?» И в тот же миг из зала донеслись мягкие, но мощные звуки органа. Они лишь временами горестно трепетали, но затем снова нарастали с гармонической мужественной силой.
Это учитель в такой ранний час пытался смягчить свою боль и тоску мелодией старой песни в хвалу бессмертия. Я прислушивался к музыке, она победила мой телесный ужас, ее таинственные звуки раскрыли предо мною мир бессмертных духов, и мне чудилось, что я новым обетом еще вернее приобщусь к этому миру вместе с усопшей. Это опять показалось мне значительным и торжественным событием.
Но в то же время пребывание в комнате мертвой стало меня томить, и я был рад с мыслью о бессмертии выйти наружу, в живой зеленый мир. В этот день пришел из деревни молодой столяр, чтобы сколотить гроб. Учитель уже много лет назад собственноручно срубил стройную сосну и предназначил ее для своего гроба. Распиленная на доски, она лежала за домом и была защищена навесом. Часто она служила скамьей, сидя на которой учитель читал, а дочь его в детстве играла. Теперь выяснилось, что из верхней, более тонкой половины ствола мог выйти гробик для Анны и еще остались бы доски для гроба ее отца. Хорошо просохшие доски были разобраны и одна за другой разрезаны пополам. Но учитель не мог выдержать этого зрелища, да и женщины в доме жаловались на визг пилы. Поэтому мы со столяром перенесли доски и инструменты в легкий челнок и поплыли к отдаленной части берега, где из зарослей вытекала речонка, впадавшая в озеро. Молодые буки образовали там у воды подобие светлой беседки. Прикрепив несколько досок струбцинами к тонким стволам, столяр устроил удобный верстак, над которым, подобно куполу, возвышались кроны буков. Сначала нужно было пригнать друг к другу доски и склеить дно гроба. Из первых стружек и охапки хвороста я разжег костер и поставил на него клеянку, куда налил воды, горстью зачерпнув ее из ручья, в то время как столяр усердно пилил и строгал. Пока витые стружки смешивались с падавшей листвой, а доски становились все глаже, я ближе познакомился с молодым парнем.
Это был немец-северянин, уроженец далекого балтийского побережья, рослый и стройный, со смелыми, словно точеными чертами лица, голубыми, но огненными глазами; у него были густые белокурые волосы, и, глядя на него, казалось, что они должны быть стянуты на затылке в узел,— настолько он походил на древнего германца. В его движениях, когда он работал, было истинное изящество, а во всем его облике сквозило что-то детское. Мы скоро разговорились; он рассказывал мне о своей родине, о старинных северных городах, о море и о могущественной Ганзе. Он многое знал и о прошлом, о нравах и обычаях тех приморских местностей, откуда был родом. Передо мной прошла долгая и упорная борьба городов с морскими разбойниками, я видел, как жители Гамбурга обезглавили Клауса Штюрцен-бехера со многими его товарищами; потом я видел, как первого мая самый молодой член муниципалитета, с блестящей свитой из молодежи, гордясь своим сверкающим оружием, выезжал из ворот штральзунда и направлялся в густой буковый лес, где его короновали зеленой короной из листьев в «майские графы» и где он вечером танцевал с красивой «майской графиней». Описывал он также жилища и наряды северных крестьян, от жителей Восточной Померании до дюжих фризов, у которых еще можно найти следы мужественного свободолюбия. Я видел в мыслях их свадьбы и погребения, и, наконец, молодой человек заговорил о свободе немецкой нации и о том, что немцы скоро учредят у себя отличную республику.
Тем временем я по его указаниям нарезал кучку деревянных гвоздей. А он уже делал последние взмахи двойным рубанком. Тонкие стружки, подобно нежным, блестящим шелковым лентам, отделялись от досок с высоким певучим звуком, который здесь, под деревьями, казался какой-то странной песней. Теплые, мягкие лучи осеннего солнца сверкали на воде и терялись в синей дымке, висевшей над лесом, на опушке которого мы обосновались. Теперь мы соединили гладкие белые доски. Удары молотков с такой силой отдавались в лесу, что ошеломленные птицы, взлетали и в испуге носились над озером. Вскоре готовый гроб стоял перед нами, прямой и ровный, с красиво возвышавшейся крышкой. Столяр несколькими взмахами вынул по краям изящные узкие галтели, и я с удивлением смотрел, как легко получались в мягком дереве эти канавки. Затем он достал два куска пемзы, потер их друг о друга над гробом и разогнал белый порошок по всей поверхности. Я невольно улыбнулся, видя, что он орудует точно так же, как моя мать, когда трет два куска сахара над сдобным печеньем. Отшлифованный пемзой гроб стал белоснежным, и только еле заметный красноватый налет соснового дерева просвечивал насквозь, как в цветке яблони. Так он был гораздо красивее и благороднее, чем если бы его покрасили, позолотили или снабдили бронзовыми украшениями.
В головах столяр, согласно обычаю, проделал отверстие с задвижным щитком, через которое можно было видеть лицо покойной до минуты опускания гроба. Теперь нужно было еще вставить стекло, о котором забыли, и поэтому я поехал за ним домой. Я знал, что па одном из шкафов лежит старая рамка от давно исчезнувшей картины. Я взял стекло, осторожно положил его в челнок и поплыл назад. Столяр бродил по перелеску в поисках орехов. Меж тем я примерил стекло, убедился, что оно подходит к отверстию, и, так как оно было запылено и сильно потускнело, тщательно вымыл его в прозрачном ручье, стараясь при этом не разбить его о камни. После этого я его поднял, чтобы сбежала вода, и, держа сверкающее стерло высоко против солнца, внезапно увидел самое прелестное чудо, какое мне когда-либо встречалось в жизни. Я увидел трех ангелочков: один из них пел, держа в руках поты, а слева и справа от него двое других играли на старомодных скрипках, и все трое радостно и восторженно смотрели вверх. Это видение было так воздушно, так нежно и прозрачно, что я не знал, витает ли оно в солнечных лучах, в стекле или только в моей фантазии. Когда я двигал стекло, ангелочки на мгновение исчезали, но при другом повороте я снова видел их. Позже я узнал, что застекленные рисунки, к которым долго никто не прикасается, в темные ночи мало-помалу переводятся на стекло и оставляют на нем как бы свое зеркальное изображение. Я и тогда заподозрил нечто подобное, разглядев в этом видении следы старой гравировки на меди и узнав ангелочков в манере Ван-Эйка. Надписи не было видно, и поэтому гравюра могла быть редким пробным оттиском. Теперь драгоценное стекло было для меня лучшим даром, который я мог положить в гроб, я я сам укрепил его в крышке, никому не сказав об этой тайне. Немец подошел снова. Мы набрали самых тонких стружек, к которым примешались красные листья, и ровным слоем положили их в гроб как последнюю постель. Потом мы закрыли гроб, снесли его в лодку и поплыли с этим длинным белым предметом по тихому, мерцавшему озеру, а учитель, увидев, что мы подплываем п высаживаемся на берег, разразился громким рыданием.
На следующий день бедняжку положили в гроб и окружили всеми цветами, какие в это время года цвели в доме и в саду. А па высокой крышке поместили тяжелый венок из миртовых веток и белых роз, принесенный девушками церковного прихода, и, кроме того, еще столько букетов бледных осенних цветов всякого рода, что ими была покрыта вся поверхность гроба и оставалось свободным только стекло, сквозь которое видно было нежное белое лицо умершей.
Вынос тела предполагался из дома моего дяди, и для этого Анну сначала нужно было доставить туда через гору. С этой целью явились из деревни юноши, которые поочередно несли гроб на плечах, а мы, небольшая кучка ее близких, замыкали шествие. На залитой солнцем вершине горы сделали короткий роздых и поставили носилки на землю. Здесь, наверху, было так красиво! Взор блуждал по окружающим долинам до синих гор, земля расстилалась вокруг в сверкающей роскоши красок. Четверо сильных молодых людей, которые последними шли с носилками, отдыхали, присев на выступавшие рукоятки, и, подперев ладонью голову, молча смотрели перед собой. Высоко в голубом небе скользили светящиеся облака. Казалось, они на миг останавливались над покрытым цветами гробом и с любопытством заглядывали в окошко, которое чуть поблескивало среди миртов и роз, отражая небесную высь. Если бы Анна могла теперь открыть глаза, она, несомненно, увидела бы ангелочков и подумала, что они парят высоко в небе. Мы сидели вокруг, и теперь меня охватила глубокая печаль, из глаз моих покатились слезы, когда я подумал о том, что Анна мертва и что она совершает свой последний путь через эту живописную гору.
Мы спустились в деревню, и тут впервые зазвучал погребальный колокол. Дети кучками провожали нас до дома, где гроб был поставлен под деревьями у входа. Родственники покойной оказывали скорбное гостеприимство всем соболезнующим; а ведь всего лишь полтора года прошло с тех пор, как веселое праздничное шествие пастухов двигалось под этими же деревьями и восхищенными кликами приветствовало появление Анны. Вскоре полянка заполнилась людьми, которые теснились, чтобы в последний раз взглянуть в лицо покойной.
Когда похоронное шествие тронулось в путь, оно оказалось очень многочисленным. Учитель, шедший вплотную за гробом, непрерывно всхлипывал, как ребенок. Теперь мне было неприятно, что у меня нет хозяйственной черной одежды, ибо я шел среди одетых в траур двоюродных братьев в своей зеленой куртке, точно какой-то чужак-язычник. После обычной панихиды и завершившего ее хорала все собрались вокруг могилы, где молодежь, понизив голос, исполнила — что было совсем неожиданно — тщательно разученную похоронную песню. Гроб опустили в могилу. Могильщик подал наверх венок и цветы, чтобы сохранить их, и бедный гроб стоял теперь обнаженный в сырой глубине. Пение продолжалось, но все женщины рыдали. Последний солнечный луч озарил бледное лицо, видневшееся за стеклом; мною овладело такое странное чувство, что я не могу описать его иначе, как чуждым и холодным словом «объективность», выдуманным учеными. Может быть, виною было стекло, но я,— правда, в приподнятом и торжественном настроении, однако с полным спокойствием,— смотрел, как погребают закрытую этим стеклом драгоценность, словно за ним в рамке лежала часть моего опыта, часть моей жизни. Я и сегодня не знаю, было ли это проявленнем моей силы или слабости, что я скорее наслаждался трагическим и торжественным событием, нежели страдал от него, и почти что радовался приближавшейся серьезной перемене в моей жизни.
Щиток над стеклом задвинули. Могильщик и его помощник выбрались наверх, и вскоре над могилою вырос невысокий бурый холмик.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ ЮДИФЬ ТОЖЕ УХОДИТ
На другой день, когда учитель дал понять, что теперь он хочет бороться с горем в одиночестве, лицом к лицу со своим богом, мы с матушкой стали готовиться к возвращению в город. Перед этим я навестил Юдифь. Опять подошла пора сбора, и она осматривала фруктовые деревья. В этот день впервые выпал осенний туман и уже заволок сад серебряной тканью. Увидя меня, Юдифь нахмурилась и смутилась, потому что не знала, как ей держать себя перед лицом печального события.
Но я серьезным тоном сказал ей, что пришел проститься, и притом навсегда, потому что отныне я никогда больше не смогу видеться с ней. Она испугалась и с улыбкой воскликнула, что едва ли это столь уж твердо и непреложно. При этом она так побледнела, но в то же время была так ласкова, что ее очарование чуть не вывернуло мне душу наизнанку, как выворачивают перчатку. Но я овладел собой и настаивал на том, что так продолжаться не может, что Анна с детства нравилась мне, что она до самой смерти искренне любила меня и была уверена в моей верности. А верность и вера, сказал я, должны быть на свете,— нужно же держаться чего-то надежного, и я смотрю на это не только как на свой долг, но и как на особое счастье, если в память покойной и ради нашего общего бессмертия сохраню на всю жизнь такую ясную и милую звезду, которая будет направлять все мои действия.
Услышав такие речи, Юдифь испугалась еще больше и в то же время почувствовала себя задетой. Эти слова опять удивили ее: она утверждала, что никто и никогда не говорил ей ничего подобного. Она принялась быстро ходить под деревьями взад и вперед, потом сказала:
— А я думала, что ты и меня немножко любишь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119
Лишь после полуночи до меня снова дошла очередь дежурства подле покойной, которое мы, неизвестно почему, учредили. Теперь я оставался в комнате до утра, но эти часы промелькнули для меня как одно мгновение, и я не могу сказать, что, собственно, я думал и чувствовал. Стояла такая тишина, что, казалось, слышно было шуршание вечности. Белая мертвая девушка час за часом недвижно лежала предо мной, но яркие цветы ковра как будто росли в тусклом свете. Вот взошла утренняя звезда и отразилась в озере; в ее честь я потушил лампу, чтобы звезда эта была единственной лампадой для Анны, и теперь я сидел впотьмах в своем углу, наблюдая, как постепенно светлеет комната. В сумраке, сменившемся прозрачной и ясной золотистой зарей, комната, казалось, оживала и наполнялась невидимым движением вокруг тихой фигуры, постепенно выступавшей в свете нового дня. Я поднялся и подошел к ложу, и в то время как черты Анны представали взору все яснее, я называл ее имя — без звука, одним дыханием; стояла мертвая тишина, а когда я робко коснулся руки покойной, то в ужасе отдернул свою, как от раскаленного железа: рука ее была холоднее куска глины.
Когда это отталкивающее холодное ощущение пронизало все мое тело, внезапно и лицо трупа показалось мне таким бездушным и чуждым, что я чуть не крикнул в испуге: «Что мне за дело до тебя?» И в тот же миг из зала донеслись мягкие, но мощные звуки органа. Они лишь временами горестно трепетали, но затем снова нарастали с гармонической мужественной силой.
Это учитель в такой ранний час пытался смягчить свою боль и тоску мелодией старой песни в хвалу бессмертия. Я прислушивался к музыке, она победила мой телесный ужас, ее таинственные звуки раскрыли предо мною мир бессмертных духов, и мне чудилось, что я новым обетом еще вернее приобщусь к этому миру вместе с усопшей. Это опять показалось мне значительным и торжественным событием.
Но в то же время пребывание в комнате мертвой стало меня томить, и я был рад с мыслью о бессмертии выйти наружу, в живой зеленый мир. В этот день пришел из деревни молодой столяр, чтобы сколотить гроб. Учитель уже много лет назад собственноручно срубил стройную сосну и предназначил ее для своего гроба. Распиленная на доски, она лежала за домом и была защищена навесом. Часто она служила скамьей, сидя на которой учитель читал, а дочь его в детстве играла. Теперь выяснилось, что из верхней, более тонкой половины ствола мог выйти гробик для Анны и еще остались бы доски для гроба ее отца. Хорошо просохшие доски были разобраны и одна за другой разрезаны пополам. Но учитель не мог выдержать этого зрелища, да и женщины в доме жаловались на визг пилы. Поэтому мы со столяром перенесли доски и инструменты в легкий челнок и поплыли к отдаленной части берега, где из зарослей вытекала речонка, впадавшая в озеро. Молодые буки образовали там у воды подобие светлой беседки. Прикрепив несколько досок струбцинами к тонким стволам, столяр устроил удобный верстак, над которым, подобно куполу, возвышались кроны буков. Сначала нужно было пригнать друг к другу доски и склеить дно гроба. Из первых стружек и охапки хвороста я разжег костер и поставил на него клеянку, куда налил воды, горстью зачерпнув ее из ручья, в то время как столяр усердно пилил и строгал. Пока витые стружки смешивались с падавшей листвой, а доски становились все глаже, я ближе познакомился с молодым парнем.
Это был немец-северянин, уроженец далекого балтийского побережья, рослый и стройный, со смелыми, словно точеными чертами лица, голубыми, но огненными глазами; у него были густые белокурые волосы, и, глядя на него, казалось, что они должны быть стянуты на затылке в узел,— настолько он походил на древнего германца. В его движениях, когда он работал, было истинное изящество, а во всем его облике сквозило что-то детское. Мы скоро разговорились; он рассказывал мне о своей родине, о старинных северных городах, о море и о могущественной Ганзе. Он многое знал и о прошлом, о нравах и обычаях тех приморских местностей, откуда был родом. Передо мной прошла долгая и упорная борьба городов с морскими разбойниками, я видел, как жители Гамбурга обезглавили Клауса Штюрцен-бехера со многими его товарищами; потом я видел, как первого мая самый молодой член муниципалитета, с блестящей свитой из молодежи, гордясь своим сверкающим оружием, выезжал из ворот штральзунда и направлялся в густой буковый лес, где его короновали зеленой короной из листьев в «майские графы» и где он вечером танцевал с красивой «майской графиней». Описывал он также жилища и наряды северных крестьян, от жителей Восточной Померании до дюжих фризов, у которых еще можно найти следы мужественного свободолюбия. Я видел в мыслях их свадьбы и погребения, и, наконец, молодой человек заговорил о свободе немецкой нации и о том, что немцы скоро учредят у себя отличную республику.
Тем временем я по его указаниям нарезал кучку деревянных гвоздей. А он уже делал последние взмахи двойным рубанком. Тонкие стружки, подобно нежным, блестящим шелковым лентам, отделялись от досок с высоким певучим звуком, который здесь, под деревьями, казался какой-то странной песней. Теплые, мягкие лучи осеннего солнца сверкали на воде и терялись в синей дымке, висевшей над лесом, на опушке которого мы обосновались. Теперь мы соединили гладкие белые доски. Удары молотков с такой силой отдавались в лесу, что ошеломленные птицы, взлетали и в испуге носились над озером. Вскоре готовый гроб стоял перед нами, прямой и ровный, с красиво возвышавшейся крышкой. Столяр несколькими взмахами вынул по краям изящные узкие галтели, и я с удивлением смотрел, как легко получались в мягком дереве эти канавки. Затем он достал два куска пемзы, потер их друг о друга над гробом и разогнал белый порошок по всей поверхности. Я невольно улыбнулся, видя, что он орудует точно так же, как моя мать, когда трет два куска сахара над сдобным печеньем. Отшлифованный пемзой гроб стал белоснежным, и только еле заметный красноватый налет соснового дерева просвечивал насквозь, как в цветке яблони. Так он был гораздо красивее и благороднее, чем если бы его покрасили, позолотили или снабдили бронзовыми украшениями.
В головах столяр, согласно обычаю, проделал отверстие с задвижным щитком, через которое можно было видеть лицо покойной до минуты опускания гроба. Теперь нужно было еще вставить стекло, о котором забыли, и поэтому я поехал за ним домой. Я знал, что па одном из шкафов лежит старая рамка от давно исчезнувшей картины. Я взял стекло, осторожно положил его в челнок и поплыл назад. Столяр бродил по перелеску в поисках орехов. Меж тем я примерил стекло, убедился, что оно подходит к отверстию, и, так как оно было запылено и сильно потускнело, тщательно вымыл его в прозрачном ручье, стараясь при этом не разбить его о камни. После этого я его поднял, чтобы сбежала вода, и, держа сверкающее стерло высоко против солнца, внезапно увидел самое прелестное чудо, какое мне когда-либо встречалось в жизни. Я увидел трех ангелочков: один из них пел, держа в руках поты, а слева и справа от него двое других играли на старомодных скрипках, и все трое радостно и восторженно смотрели вверх. Это видение было так воздушно, так нежно и прозрачно, что я не знал, витает ли оно в солнечных лучах, в стекле или только в моей фантазии. Когда я двигал стекло, ангелочки на мгновение исчезали, но при другом повороте я снова видел их. Позже я узнал, что застекленные рисунки, к которым долго никто не прикасается, в темные ночи мало-помалу переводятся на стекло и оставляют на нем как бы свое зеркальное изображение. Я и тогда заподозрил нечто подобное, разглядев в этом видении следы старой гравировки на меди и узнав ангелочков в манере Ван-Эйка. Надписи не было видно, и поэтому гравюра могла быть редким пробным оттиском. Теперь драгоценное стекло было для меня лучшим даром, который я мог положить в гроб, я я сам укрепил его в крышке, никому не сказав об этой тайне. Немец подошел снова. Мы набрали самых тонких стружек, к которым примешались красные листья, и ровным слоем положили их в гроб как последнюю постель. Потом мы закрыли гроб, снесли его в лодку и поплыли с этим длинным белым предметом по тихому, мерцавшему озеру, а учитель, увидев, что мы подплываем п высаживаемся на берег, разразился громким рыданием.
На следующий день бедняжку положили в гроб и окружили всеми цветами, какие в это время года цвели в доме и в саду. А па высокой крышке поместили тяжелый венок из миртовых веток и белых роз, принесенный девушками церковного прихода, и, кроме того, еще столько букетов бледных осенних цветов всякого рода, что ими была покрыта вся поверхность гроба и оставалось свободным только стекло, сквозь которое видно было нежное белое лицо умершей.
Вынос тела предполагался из дома моего дяди, и для этого Анну сначала нужно было доставить туда через гору. С этой целью явились из деревни юноши, которые поочередно несли гроб на плечах, а мы, небольшая кучка ее близких, замыкали шествие. На залитой солнцем вершине горы сделали короткий роздых и поставили носилки на землю. Здесь, наверху, было так красиво! Взор блуждал по окружающим долинам до синих гор, земля расстилалась вокруг в сверкающей роскоши красок. Четверо сильных молодых людей, которые последними шли с носилками, отдыхали, присев на выступавшие рукоятки, и, подперев ладонью голову, молча смотрели перед собой. Высоко в голубом небе скользили светящиеся облака. Казалось, они на миг останавливались над покрытым цветами гробом и с любопытством заглядывали в окошко, которое чуть поблескивало среди миртов и роз, отражая небесную высь. Если бы Анна могла теперь открыть глаза, она, несомненно, увидела бы ангелочков и подумала, что они парят высоко в небе. Мы сидели вокруг, и теперь меня охватила глубокая печаль, из глаз моих покатились слезы, когда я подумал о том, что Анна мертва и что она совершает свой последний путь через эту живописную гору.
Мы спустились в деревню, и тут впервые зазвучал погребальный колокол. Дети кучками провожали нас до дома, где гроб был поставлен под деревьями у входа. Родственники покойной оказывали скорбное гостеприимство всем соболезнующим; а ведь всего лишь полтора года прошло с тех пор, как веселое праздничное шествие пастухов двигалось под этими же деревьями и восхищенными кликами приветствовало появление Анны. Вскоре полянка заполнилась людьми, которые теснились, чтобы в последний раз взглянуть в лицо покойной.
Когда похоронное шествие тронулось в путь, оно оказалось очень многочисленным. Учитель, шедший вплотную за гробом, непрерывно всхлипывал, как ребенок. Теперь мне было неприятно, что у меня нет хозяйственной черной одежды, ибо я шел среди одетых в траур двоюродных братьев в своей зеленой куртке, точно какой-то чужак-язычник. После обычной панихиды и завершившего ее хорала все собрались вокруг могилы, где молодежь, понизив голос, исполнила — что было совсем неожиданно — тщательно разученную похоронную песню. Гроб опустили в могилу. Могильщик подал наверх венок и цветы, чтобы сохранить их, и бедный гроб стоял теперь обнаженный в сырой глубине. Пение продолжалось, но все женщины рыдали. Последний солнечный луч озарил бледное лицо, видневшееся за стеклом; мною овладело такое странное чувство, что я не могу описать его иначе, как чуждым и холодным словом «объективность», выдуманным учеными. Может быть, виною было стекло, но я,— правда, в приподнятом и торжественном настроении, однако с полным спокойствием,— смотрел, как погребают закрытую этим стеклом драгоценность, словно за ним в рамке лежала часть моего опыта, часть моей жизни. Я и сегодня не знаю, было ли это проявленнем моей силы или слабости, что я скорее наслаждался трагическим и торжественным событием, нежели страдал от него, и почти что радовался приближавшейся серьезной перемене в моей жизни.
Щиток над стеклом задвинули. Могильщик и его помощник выбрались наверх, и вскоре над могилою вырос невысокий бурый холмик.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ ЮДИФЬ ТОЖЕ УХОДИТ
На другой день, когда учитель дал понять, что теперь он хочет бороться с горем в одиночестве, лицом к лицу со своим богом, мы с матушкой стали готовиться к возвращению в город. Перед этим я навестил Юдифь. Опять подошла пора сбора, и она осматривала фруктовые деревья. В этот день впервые выпал осенний туман и уже заволок сад серебряной тканью. Увидя меня, Юдифь нахмурилась и смутилась, потому что не знала, как ей держать себя перед лицом печального события.
Но я серьезным тоном сказал ей, что пришел проститься, и притом навсегда, потому что отныне я никогда больше не смогу видеться с ней. Она испугалась и с улыбкой воскликнула, что едва ли это столь уж твердо и непреложно. При этом она так побледнела, но в то же время была так ласкова, что ее очарование чуть не вывернуло мне душу наизнанку, как выворачивают перчатку. Но я овладел собой и настаивал на том, что так продолжаться не может, что Анна с детства нравилась мне, что она до самой смерти искренне любила меня и была уверена в моей верности. А верность и вера, сказал я, должны быть на свете,— нужно же держаться чего-то надежного, и я смотрю на это не только как на свой долг, но и как на особое счастье, если в память покойной и ради нашего общего бессмертия сохраню на всю жизнь такую ясную и милую звезду, которая будет направлять все мои действия.
Услышав такие речи, Юдифь испугалась еще больше и в то же время почувствовала себя задетой. Эти слова опять удивили ее: она утверждала, что никто и никогда не говорил ей ничего подобного. Она принялась быстро ходить под деревьями взад и вперед, потом сказала:
— А я думала, что ты и меня немножко любишь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119