Проверенный Wodolei.ru
Но это совсем не означает, что он рассказал о себе. Он рассказывает много всяких историй – и в песнях, и так. Поди узнай, как зовут его на самом деле.
– Ты не отвечаешь, Ана Пауча? Тебя удивляет, что я знаю твое имя? Ты сама мне сказала его. Я же не рылся в твоей голове.
Он, верно, провидец, думает Ана. Есть же люди, что вдруг говорят те слова, которые ты только собираешься произнести.
– Мое имя и впрямь Ана Пауча, все верно, – осмотрительно признается она. – Но я никогда тебе его не говорила. Это уж точно. У меня всегда была хорошая память.
– И все-таки ты сказала его мне, – настаивает он. – Сказала, сама того не желая. Во сне.
– Ты видел меня во сне?
– Ты сама во сне говоришь! В полный голос! Когда ты засыпаешь, думая, что все вокруг тебя тоже уснет, ты твердишь: «Меня зовут Ана Пауча. Меня зовут не Ана-нет». Словно хочешь кому-то что-то доказать. Кому-то, кто у тебя, если я правильно понял по твоему тону, в печенках сидит.
Поджав губы Ана Пауча возражает:
– Уж я-то знаю, что не говорила тебе своего имени. Уверена в этом. Ты украл его. Я хочу сказать… ты узнал его как-то иначе.
Калека хохочет, ему насмешлива вторит гитара.
– Это было бы не первое воровство в моей жизни. Можешь подать на меня жалобу. Чтобы защитить себя, я скажу, что узнал твое имя на благотворительном празднике, где ты была провозглашена королевой бедняков всей страны. Бедной и грязной.
Он хохочет еще громче, представляя себе, как крадет имя. Он небось еще песнь про это сочинит, думает Ана Пауча.
– Я вовсе не жалуюсь, что иду в компании с особой, которая путешествует инкогнито. В этом есть даже свое очарование. Кажется, будто у тебя много спутниц: богатая наследница, которая помогает тебе преодолеть рытвину, благородная принцесса, которая кладет тебе на лоб холодный компресс, мать, которая умоляет тебя не говорить слишком много, чтобы ты не раскашлялся…
– Ты болтаешь глупости! – смягчаясь, произносит Ана Пауча.
– …или смерть, которая ведет тебя к смерти.
– Хватит. Прошу тебя.
Он умолкает. Наступает тишина, которую не осмеливается нарушить даже гитара.
Вокруг них тихие сосновые рощи нижней Кастилии. Орлиное небо. Каменистая почва. Тайна огня, ревниво хранимая планетой и ее солнцем. Их обоюдная тайна. Пустынный пейзаж.
– Мало мы с тобой зарабатывает денег, Ана Пауча. Нужно, чтобы они звенели, как церковный колокол во время пожара!
– Что должно звенеть, как церковный колокол во время пожара? – спрашивает старая Ана неожиданно воинственным голосом.
– Монеты в твоей плошке, когда ты собираешь пожертвования. Деньги идут к деньгам. Мы могли бы позволить себе небольшую передышку в одном позолоченном городке, я знаю такой, он там севернее. Тебе это пришлось бы по душе?
– Те, кто тебя слушает, сами нищи, без гроша. Что ты хочешь, чтобы я там делала?
– Мне не нравится твой смиренный тон. Бедняки – люди великодушные. Разве ты не знала этого? Никогда не слышала, что у бедных отзывчивые сердца?
– Но только не на твои истории. Да, они плачут. И не заставляют себя просить. Но сунуть руку в карман – это дело иное.
– Скажи сразу, что им не нравятся мои песни!
– Нравиться-то нравятся… Но…
– Ты предпочитаешь протягивать руку богачам на паперти церквей? Признайся!
Ана Пауча молчит. Взрыв смеха, прерываемый приступом кашля. Глаза Аны Паучи увлажняются, будто от нежданно хлынувшего дождя.
Сменяющие одна другую кастильские деревни с домами, словно придавленные одинаковыми шиферными крышами и с побеленными известкой стенами, деревни, которые романская или готическая церковь делают еще более заурядными, более бедными, встречают их с подозрением. На окраине на них свирепо набрасываются собаки и дети, собаки лают, дети вопят, собаки кусаются, дети закидывают их камнями. Для защиты Ане Пауче пришлось обзавестись березовой палкой, похожей на палку слепого, которого она ведет. Затем их ждет встреча с местным жандармом, он холодно говорит им, что нищенство запрещено, и предлагает покинуть деревню.
Ана Пауча во весь голос кричит, что они не нищие, они вовсе не попрошайничают, бог сохранил их от этого, они поют… Уж не думают ли в этой деревне, что у обездоленных людей нет гордости? Калека согласно кивает, раскрыв от удивления рот. Откуда взялся у нее этот неожиданный пыл? Жандарм, явно успокоенный, спрашивает:
– Потомственные комедианты?
– Да, сеньор, – гордо отвечает самозваная актриса, не понимая, о чем идет речь.
Им повезло. Телевидение еще не добралось до этой деревни, затерявшейся в сьерре. В будущем году возможно… Жандарм дает им разрешение, но при условии, что выступление будет на деревенской площади.
– Но ваши песни, надеюсь, не оскорбят ничей слух?
– Песни слепого, сеньор! Их могут слушать даже ангелы!
Калека еле слышно смеется и поздравляет ее с победой. Да она схватывает все на лету, эта славная Ана-нет! Простите, бабуля, простите, поправляет он себя, пощипывая струны гитары, я хотел сказать: эта славная Ана Пауча!
После выступления им перепадают два яйца всмятку и гроздь винограда. На двоих. Тринидад сумел разжалобить сердце тещи мэра, потому что из песен слово в слово излагала историю ее падения (она стала матерью, не состоя в браке), которое она называет ошибкой молодости. Что ж, это удача, заключает слепой музыкант перед тем, как уснуть.
Если говорить об удаче, то она, пожалуй, дала им возможность сделать передышку. Ана Пауче не спит больше в заброшенных пакгаузах, пропитанных множеством различных запахов, и прежде всего запахом бродячей нищеты. Руки у нее не такие грязные, как прежде, ноги не такие усталые. Калека раздобыл для нее пару эспадрилий, еще довольно крепких. Немного поношенных, конечно. Нам вовсе ни к чему создавать впечатление, будто мы купаемся в достатке, говорит он. Люди, случается, бывают щедры, но только тогда, когда нужда бьет в глаза, когда она живое олицетворение нищеты. Это такое выражение: живое олицетворение. Ты понимаешь, что я хочу сказать? – спрашивает он, как обычно хрипло смеясь. Ана Пауча еще не научилась различать, когда он насмешничает, а когда и правда полон горечи.
Поезда своими свистками не будят больше Ану ранним утром, нескончаемая лента железной дороги не мозолит ей больше глаза. На смену старому пейзажу пришел новый, со стаями – тут уж никуда не денешься – детей и собак на околицах деревень, но зато по крайней мере нет больше угольной пыли, нет шпал и сложенных штабелями рельсов, нет больше оград с облупившимися вывесками, которые сообщают, что здесь находится лесопильня, бетонный завод или какая-нибудь фабрика. Когда они идут по ухабистым проселочным дорогам, время от времени мимо проносится какой-нибудь старый грузовик, поднимая облако пыли, но оно через несколько минут растворяется в чистом воздухе сьерры. Стойкий запах сосны напоминает Ане море ее родимого края, спускавшуюся к берегу сосновую рощу, которая прикидывалась, будто отступает под порывами соленого ветра. Три ее сына вдыхали этот запах, смешанных с запахом соли и водорослей. Ее муж тоже. И она тоже. Кто бы мог подумать, что наступит день, когда она будет страдать от палящего зноя в самом сердце сьерры?
Она причесывается, мечтательно напевая вполголоса какую-то песенку, вспоминая, какие черные косы были у нее раньше, как вдруг Смерть неожиданно прерывает ее:
– Забудь о прошлом, Ана Пауча. Пусть оно спит. Зачем ты тратишь время, вспоминая те места, где когда-то была счастлива? Сейчас ты тянешь за собой калеку-музыканта, певца и поэта, который научил тебя читать и писать. Но тебе уже никогда не доведется применить свои новые знания. Ты не получишь больше ни одного письма от своего сына. Никогда не дочитаешь «Маленьких бродяг». Слишком поздно. Слишком поздно, Ана-нет.
Ана Пауча умолкает и снова прячет под платок белый венчик своих волос.
– Ана Пауча, опиши мне, что ты видишь! Если мои песни заставили тебя по-новому заговорить, то я хотел бы, чтобы твои глаза помогли мне по-новому видеть. Назовем это культурным обменом, пусть даже ты не понимаешь, что это такое.
Ана Пауча смотрит по сторонам.
– Ты что, язык проглотила? – нетерпеливо спрашивает калека.
Ана Пауча говорит:
– Вокруг все из камня. Горы, крест и храм.
– Итак, горы, крест и храм. Мы находимся где-то в Кастилии. Не скажу, что это очень точное описание, бабуля. Я хочу увидеть. Ты не могла бы немножко поднатужиться?
– Горы из белого, нет, серо-белого блестящего камня, он отливает металлом, словно бросает вывоз самому солнцу и возвращает ему его лучи.
– Гранит, – поет слепой, и ему вторит гитара. – Как ты напишешь слово луч во множественном числе?
– Л, у, ч, и, – покорно говорит старая женщина и пишет слово на пыльной эспланаде.
Гитара издает дребезжащее «да».
– А что еще вокруг камня?
– Сосны. Дубы. Темно-зеленые. Неподвижные. И серо-зеленые дубы. Кряжистые.
– Прелестно! Как назовешь ты различие между этими двумя зелеными цветками?
– Зеленые цвета-соседи.
– Поэтесса! – поет калека на октаву выше. – А реки?
– Водяные нити.
– Протянутые по земле добрым боженькой, чтобы путники могли освежить в них ноги. В нашей католической Испании все имеет свое место и свой смысл. Как напишешь ты слово католик?
– Я не стану его писать. Я уже давно поссорилась с добрым боженькой. Я хочу сказать – со злым богом.
– Но бог – не католик, дочь моя!
Ана Пауча смотрит на слепые глаза своего собеседника, на его улыбку, обнажающую в его склоченной бороде желтые, словно известковые зубы. И ничего не говорит.
Калека продолжает:
– Бедная и грязная старуха, да к тому же еще и невежественная! Нечего сказать, хороша вдохновительница моих лирических песен!
Он заставляет свою гитару рыдать. Лицемерно рыдать.
– Ты права. Никогда не пиши слово католик. Никогда не произноси его. Испепели его в сердце своем! Задуши его! Выбрось из своих снов! Только тогда ты начнешь жить. Ты ведь хочешь жить, не правда ли?
– Нет.
– Ана-нет, кончится тем, что я рассорюсь с тобой!
– А мне наплевать! – кричит Ана Пауча. (Эхо подхватывает ее слова, одевает их в гранит.) – И потом, все, что ты сейчас сказал, я уже сделала. Давным-давно.
Несколько минут они молчат, позволяя солнцу потихоньку поджаривать себя.
– Кто живет на небесах?
– Орлы. В?роны, – твердым голосом перечисляет Ана Пауча.
– Вот как! Добрый боженька нашел себе идеальных заместителей! – балагурит калека.
– Ты хочешь, чтобы я написала в?роны и орлы?
– Не утруждай себя. Теперь ты грамотная женщина. И ты видишь – я счастлив этим!
Ана Пауча громко смеется. Смеется неожиданно свободным смехом, который родился у моря, прежним смехом, который жил в ней еще в те времена, когда ее грудь была неиссякаемым источником смеха. С ее глаз спала пелена, наследство ее собаки. Теперь это ее собственные глаза. Наконец-то. Она смотрит. Она видит.
– Небо, наверно, голубое? – тихо спрашивает слепой тоном ребенка, желающего воочию увидеть доброго (или злого) джинна, который часто является ему в его сказочных снах.
– Голубое, как море.
Молчание.
– Тебе его не хватает, моря…
– Его больше нет.
– Зачем ты пустилась в этот путь, Ана Пауча?
– Чтобы умереть.
– Ничего себе ответ!
– Иного у меня нет.
– А твой сын?
– Это одно и то же.
– Ана, Ана!..
Гитара тоже умирает, издав в агонии последние аккорды.
– Ана Пауча, мне хотелось бы, чтобы ты описала мне крест и храм. Если можно, поточнее. Я уже давно ищу глаза, которые могли бы помочь мне увидеть это… это чудо – как говорят, просто невиданное.
Его смиренные тон поражает старую женщину. Она с удивлением смотрит на его невыразительное лицо, на нем явно читается тревога. Она предпочла бы не рассказывать о том, что видят ее глаза, но если он настаивает… Должно быть, у него есть причины.
– Крест такой же высокий, как полет воронов. Как орлиный полет. Это высоченный камень, он вздымается к самому небу. Намертво стоит.
– Цинично?
– Я не знаю такого слова.
– Неважно. Продолжай.
– Распятия на нем нет. Просто один крест. Голый.
– Крест-шпага, всаженный в землю после победы. Крест силы.
Ана Пауча некоторое время размышляет.
– Да. Все так, как ты говоришь. Кажется, будто он упал с высоты и с силой вонзился в землю, будто его катапультой запустили.
– Ты попала в самую точку, славная моя Ана.
Она молчит. Она пристально смотрит на крест, огромная тень которого черным пятном покрывает каменистую долину. Словно плотная туча геометрической формы, упорно стоящая между планетой и ее солнцем. Кажется, что эта тень хочет поглотить весь земной шар. Ана Пауча знала, что земля круглая, но вот что представляется ей странным в этой тени: она распростерлась на все четыре стороны света и для нее не существует ни естественных преград, ни каменистых холмов, ни сосновой рощи, ни птиц, ни ящериц, ни множество потаенных уголков сьерры, невидимых Ане Пауче. А этот несущий тьма крест она видит, он протянулся до самых дальних ущелий, где прячется солнце, и загораживает его лучи, отчего кажется, будто солнце погасло. Огромная каменная птица, которую гигантская тень делает еще больше.
– Так продолжай же, боже мой! Дай мне увидеть! Разве ты еще не заметила, что я слепой?
Ана Пауча продолжает молчать, несмотря на беспокойство калеки. Она не умеет выразить словами свои чувства… И вдруг выпаливает:
– Мне холодно. От этого креста веет зимой.
Гитара соглашается. Но под этой тенью любая музыка теряет свою душу. И леденеет. И умирает. Слепой прижимает гитару к груди, как бы желая вдохнуть в нее жизнь. Но она продолжает молчать и, похоже, сегодня уже не воскреснет.
– А храм?
– Он тоже из камня. Высеченный в камне, загнанный в камень, сплошной камень: камни-стены, камни-окна, камень окружает, опоясывает, вбирает в себя высокую, окованную бронзой дверь, украшенную фигурами святых. Мы с тобой как два муравья, затерявшихся на эспланаде. Даже в бескрайней пустыне я не чувствовала себя такой ничтожной.
– А внутри?
– Не знаю. Все скрыто камнем. Я и сама хотела бы знать, есть ли там что внутри.
– Наверняка. Давай толкнем дверь.
– Ни за что на свете.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
– Ты не отвечаешь, Ана Пауча? Тебя удивляет, что я знаю твое имя? Ты сама мне сказала его. Я же не рылся в твоей голове.
Он, верно, провидец, думает Ана. Есть же люди, что вдруг говорят те слова, которые ты только собираешься произнести.
– Мое имя и впрямь Ана Пауча, все верно, – осмотрительно признается она. – Но я никогда тебе его не говорила. Это уж точно. У меня всегда была хорошая память.
– И все-таки ты сказала его мне, – настаивает он. – Сказала, сама того не желая. Во сне.
– Ты видел меня во сне?
– Ты сама во сне говоришь! В полный голос! Когда ты засыпаешь, думая, что все вокруг тебя тоже уснет, ты твердишь: «Меня зовут Ана Пауча. Меня зовут не Ана-нет». Словно хочешь кому-то что-то доказать. Кому-то, кто у тебя, если я правильно понял по твоему тону, в печенках сидит.
Поджав губы Ана Пауча возражает:
– Уж я-то знаю, что не говорила тебе своего имени. Уверена в этом. Ты украл его. Я хочу сказать… ты узнал его как-то иначе.
Калека хохочет, ему насмешлива вторит гитара.
– Это было бы не первое воровство в моей жизни. Можешь подать на меня жалобу. Чтобы защитить себя, я скажу, что узнал твое имя на благотворительном празднике, где ты была провозглашена королевой бедняков всей страны. Бедной и грязной.
Он хохочет еще громче, представляя себе, как крадет имя. Он небось еще песнь про это сочинит, думает Ана Пауча.
– Я вовсе не жалуюсь, что иду в компании с особой, которая путешествует инкогнито. В этом есть даже свое очарование. Кажется, будто у тебя много спутниц: богатая наследница, которая помогает тебе преодолеть рытвину, благородная принцесса, которая кладет тебе на лоб холодный компресс, мать, которая умоляет тебя не говорить слишком много, чтобы ты не раскашлялся…
– Ты болтаешь глупости! – смягчаясь, произносит Ана Пауча.
– …или смерть, которая ведет тебя к смерти.
– Хватит. Прошу тебя.
Он умолкает. Наступает тишина, которую не осмеливается нарушить даже гитара.
Вокруг них тихие сосновые рощи нижней Кастилии. Орлиное небо. Каменистая почва. Тайна огня, ревниво хранимая планетой и ее солнцем. Их обоюдная тайна. Пустынный пейзаж.
– Мало мы с тобой зарабатывает денег, Ана Пауча. Нужно, чтобы они звенели, как церковный колокол во время пожара!
– Что должно звенеть, как церковный колокол во время пожара? – спрашивает старая Ана неожиданно воинственным голосом.
– Монеты в твоей плошке, когда ты собираешь пожертвования. Деньги идут к деньгам. Мы могли бы позволить себе небольшую передышку в одном позолоченном городке, я знаю такой, он там севернее. Тебе это пришлось бы по душе?
– Те, кто тебя слушает, сами нищи, без гроша. Что ты хочешь, чтобы я там делала?
– Мне не нравится твой смиренный тон. Бедняки – люди великодушные. Разве ты не знала этого? Никогда не слышала, что у бедных отзывчивые сердца?
– Но только не на твои истории. Да, они плачут. И не заставляют себя просить. Но сунуть руку в карман – это дело иное.
– Скажи сразу, что им не нравятся мои песни!
– Нравиться-то нравятся… Но…
– Ты предпочитаешь протягивать руку богачам на паперти церквей? Признайся!
Ана Пауча молчит. Взрыв смеха, прерываемый приступом кашля. Глаза Аны Паучи увлажняются, будто от нежданно хлынувшего дождя.
Сменяющие одна другую кастильские деревни с домами, словно придавленные одинаковыми шиферными крышами и с побеленными известкой стенами, деревни, которые романская или готическая церковь делают еще более заурядными, более бедными, встречают их с подозрением. На окраине на них свирепо набрасываются собаки и дети, собаки лают, дети вопят, собаки кусаются, дети закидывают их камнями. Для защиты Ане Пауче пришлось обзавестись березовой палкой, похожей на палку слепого, которого она ведет. Затем их ждет встреча с местным жандармом, он холодно говорит им, что нищенство запрещено, и предлагает покинуть деревню.
Ана Пауча во весь голос кричит, что они не нищие, они вовсе не попрошайничают, бог сохранил их от этого, они поют… Уж не думают ли в этой деревне, что у обездоленных людей нет гордости? Калека согласно кивает, раскрыв от удивления рот. Откуда взялся у нее этот неожиданный пыл? Жандарм, явно успокоенный, спрашивает:
– Потомственные комедианты?
– Да, сеньор, – гордо отвечает самозваная актриса, не понимая, о чем идет речь.
Им повезло. Телевидение еще не добралось до этой деревни, затерявшейся в сьерре. В будущем году возможно… Жандарм дает им разрешение, но при условии, что выступление будет на деревенской площади.
– Но ваши песни, надеюсь, не оскорбят ничей слух?
– Песни слепого, сеньор! Их могут слушать даже ангелы!
Калека еле слышно смеется и поздравляет ее с победой. Да она схватывает все на лету, эта славная Ана-нет! Простите, бабуля, простите, поправляет он себя, пощипывая струны гитары, я хотел сказать: эта славная Ана Пауча!
После выступления им перепадают два яйца всмятку и гроздь винограда. На двоих. Тринидад сумел разжалобить сердце тещи мэра, потому что из песен слово в слово излагала историю ее падения (она стала матерью, не состоя в браке), которое она называет ошибкой молодости. Что ж, это удача, заключает слепой музыкант перед тем, как уснуть.
Если говорить об удаче, то она, пожалуй, дала им возможность сделать передышку. Ана Пауче не спит больше в заброшенных пакгаузах, пропитанных множеством различных запахов, и прежде всего запахом бродячей нищеты. Руки у нее не такие грязные, как прежде, ноги не такие усталые. Калека раздобыл для нее пару эспадрилий, еще довольно крепких. Немного поношенных, конечно. Нам вовсе ни к чему создавать впечатление, будто мы купаемся в достатке, говорит он. Люди, случается, бывают щедры, но только тогда, когда нужда бьет в глаза, когда она живое олицетворение нищеты. Это такое выражение: живое олицетворение. Ты понимаешь, что я хочу сказать? – спрашивает он, как обычно хрипло смеясь. Ана Пауча еще не научилась различать, когда он насмешничает, а когда и правда полон горечи.
Поезда своими свистками не будят больше Ану ранним утром, нескончаемая лента железной дороги не мозолит ей больше глаза. На смену старому пейзажу пришел новый, со стаями – тут уж никуда не денешься – детей и собак на околицах деревень, но зато по крайней мере нет больше угольной пыли, нет шпал и сложенных штабелями рельсов, нет больше оград с облупившимися вывесками, которые сообщают, что здесь находится лесопильня, бетонный завод или какая-нибудь фабрика. Когда они идут по ухабистым проселочным дорогам, время от времени мимо проносится какой-нибудь старый грузовик, поднимая облако пыли, но оно через несколько минут растворяется в чистом воздухе сьерры. Стойкий запах сосны напоминает Ане море ее родимого края, спускавшуюся к берегу сосновую рощу, которая прикидывалась, будто отступает под порывами соленого ветра. Три ее сына вдыхали этот запах, смешанных с запахом соли и водорослей. Ее муж тоже. И она тоже. Кто бы мог подумать, что наступит день, когда она будет страдать от палящего зноя в самом сердце сьерры?
Она причесывается, мечтательно напевая вполголоса какую-то песенку, вспоминая, какие черные косы были у нее раньше, как вдруг Смерть неожиданно прерывает ее:
– Забудь о прошлом, Ана Пауча. Пусть оно спит. Зачем ты тратишь время, вспоминая те места, где когда-то была счастлива? Сейчас ты тянешь за собой калеку-музыканта, певца и поэта, который научил тебя читать и писать. Но тебе уже никогда не доведется применить свои новые знания. Ты не получишь больше ни одного письма от своего сына. Никогда не дочитаешь «Маленьких бродяг». Слишком поздно. Слишком поздно, Ана-нет.
Ана Пауча умолкает и снова прячет под платок белый венчик своих волос.
– Ана Пауча, опиши мне, что ты видишь! Если мои песни заставили тебя по-новому заговорить, то я хотел бы, чтобы твои глаза помогли мне по-новому видеть. Назовем это культурным обменом, пусть даже ты не понимаешь, что это такое.
Ана Пауча смотрит по сторонам.
– Ты что, язык проглотила? – нетерпеливо спрашивает калека.
Ана Пауча говорит:
– Вокруг все из камня. Горы, крест и храм.
– Итак, горы, крест и храм. Мы находимся где-то в Кастилии. Не скажу, что это очень точное описание, бабуля. Я хочу увидеть. Ты не могла бы немножко поднатужиться?
– Горы из белого, нет, серо-белого блестящего камня, он отливает металлом, словно бросает вывоз самому солнцу и возвращает ему его лучи.
– Гранит, – поет слепой, и ему вторит гитара. – Как ты напишешь слово луч во множественном числе?
– Л, у, ч, и, – покорно говорит старая женщина и пишет слово на пыльной эспланаде.
Гитара издает дребезжащее «да».
– А что еще вокруг камня?
– Сосны. Дубы. Темно-зеленые. Неподвижные. И серо-зеленые дубы. Кряжистые.
– Прелестно! Как назовешь ты различие между этими двумя зелеными цветками?
– Зеленые цвета-соседи.
– Поэтесса! – поет калека на октаву выше. – А реки?
– Водяные нити.
– Протянутые по земле добрым боженькой, чтобы путники могли освежить в них ноги. В нашей католической Испании все имеет свое место и свой смысл. Как напишешь ты слово католик?
– Я не стану его писать. Я уже давно поссорилась с добрым боженькой. Я хочу сказать – со злым богом.
– Но бог – не католик, дочь моя!
Ана Пауча смотрит на слепые глаза своего собеседника, на его улыбку, обнажающую в его склоченной бороде желтые, словно известковые зубы. И ничего не говорит.
Калека продолжает:
– Бедная и грязная старуха, да к тому же еще и невежественная! Нечего сказать, хороша вдохновительница моих лирических песен!
Он заставляет свою гитару рыдать. Лицемерно рыдать.
– Ты права. Никогда не пиши слово католик. Никогда не произноси его. Испепели его в сердце своем! Задуши его! Выбрось из своих снов! Только тогда ты начнешь жить. Ты ведь хочешь жить, не правда ли?
– Нет.
– Ана-нет, кончится тем, что я рассорюсь с тобой!
– А мне наплевать! – кричит Ана Пауча. (Эхо подхватывает ее слова, одевает их в гранит.) – И потом, все, что ты сейчас сказал, я уже сделала. Давным-давно.
Несколько минут они молчат, позволяя солнцу потихоньку поджаривать себя.
– Кто живет на небесах?
– Орлы. В?роны, – твердым голосом перечисляет Ана Пауча.
– Вот как! Добрый боженька нашел себе идеальных заместителей! – балагурит калека.
– Ты хочешь, чтобы я написала в?роны и орлы?
– Не утруждай себя. Теперь ты грамотная женщина. И ты видишь – я счастлив этим!
Ана Пауча громко смеется. Смеется неожиданно свободным смехом, который родился у моря, прежним смехом, который жил в ней еще в те времена, когда ее грудь была неиссякаемым источником смеха. С ее глаз спала пелена, наследство ее собаки. Теперь это ее собственные глаза. Наконец-то. Она смотрит. Она видит.
– Небо, наверно, голубое? – тихо спрашивает слепой тоном ребенка, желающего воочию увидеть доброго (или злого) джинна, который часто является ему в его сказочных снах.
– Голубое, как море.
Молчание.
– Тебе его не хватает, моря…
– Его больше нет.
– Зачем ты пустилась в этот путь, Ана Пауча?
– Чтобы умереть.
– Ничего себе ответ!
– Иного у меня нет.
– А твой сын?
– Это одно и то же.
– Ана, Ана!..
Гитара тоже умирает, издав в агонии последние аккорды.
– Ана Пауча, мне хотелось бы, чтобы ты описала мне крест и храм. Если можно, поточнее. Я уже давно ищу глаза, которые могли бы помочь мне увидеть это… это чудо – как говорят, просто невиданное.
Его смиренные тон поражает старую женщину. Она с удивлением смотрит на его невыразительное лицо, на нем явно читается тревога. Она предпочла бы не рассказывать о том, что видят ее глаза, но если он настаивает… Должно быть, у него есть причины.
– Крест такой же высокий, как полет воронов. Как орлиный полет. Это высоченный камень, он вздымается к самому небу. Намертво стоит.
– Цинично?
– Я не знаю такого слова.
– Неважно. Продолжай.
– Распятия на нем нет. Просто один крест. Голый.
– Крест-шпага, всаженный в землю после победы. Крест силы.
Ана Пауча некоторое время размышляет.
– Да. Все так, как ты говоришь. Кажется, будто он упал с высоты и с силой вонзился в землю, будто его катапультой запустили.
– Ты попала в самую точку, славная моя Ана.
Она молчит. Она пристально смотрит на крест, огромная тень которого черным пятном покрывает каменистую долину. Словно плотная туча геометрической формы, упорно стоящая между планетой и ее солнцем. Кажется, что эта тень хочет поглотить весь земной шар. Ана Пауча знала, что земля круглая, но вот что представляется ей странным в этой тени: она распростерлась на все четыре стороны света и для нее не существует ни естественных преград, ни каменистых холмов, ни сосновой рощи, ни птиц, ни ящериц, ни множество потаенных уголков сьерры, невидимых Ане Пауче. А этот несущий тьма крест она видит, он протянулся до самых дальних ущелий, где прячется солнце, и загораживает его лучи, отчего кажется, будто солнце погасло. Огромная каменная птица, которую гигантская тень делает еще больше.
– Так продолжай же, боже мой! Дай мне увидеть! Разве ты еще не заметила, что я слепой?
Ана Пауча продолжает молчать, несмотря на беспокойство калеки. Она не умеет выразить словами свои чувства… И вдруг выпаливает:
– Мне холодно. От этого креста веет зимой.
Гитара соглашается. Но под этой тенью любая музыка теряет свою душу. И леденеет. И умирает. Слепой прижимает гитару к груди, как бы желая вдохнуть в нее жизнь. Но она продолжает молчать и, похоже, сегодня уже не воскреснет.
– А храм?
– Он тоже из камня. Высеченный в камне, загнанный в камень, сплошной камень: камни-стены, камни-окна, камень окружает, опоясывает, вбирает в себя высокую, окованную бронзой дверь, украшенную фигурами святых. Мы с тобой как два муравья, затерявшихся на эспланаде. Даже в бескрайней пустыне я не чувствовала себя такой ничтожной.
– А внутри?
– Не знаю. Все скрыто камнем. Я и сама хотела бы знать, есть ли там что внутри.
– Наверняка. Давай толкнем дверь.
– Ни за что на свете.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29