https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/chernye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Я бы не хотел об этом говорить.
– Что же, значит, вы оберегали гитлеровского генерала от поражения? – вмешался судья.
– За три или четыре дня до того, как представитель Лера, Штекер, прибыл ко мне в Праняны, король назначил Тито верховным главнокомандующим, сменив на этом посту меня, – он чуть было не выговорил то, что думал: «предав меня», но сдержался. – Таким образом, у меня не было полномочий ни от короля, ни от правительства для того, чтобы принять капитуляцию Лера, правда, я попытался повернуть дело иначе, но это мне не удалось.
– Что вы попытались сделать?
– Я посоветовал немцам сдаться американцам. Со мной в штабе был американский полковник Макдауэлл, когда Лер согласился на мое предложение, американец срочно затребовал полномочия от своего командования. Однако проклятый Черчилль выкопал могилу и нашему народу, и государству, и армии, и мне.
– Что же, по-вашему получается, что это Черчилль приказал Леру продолжать бои? – саркастически вставил прокурор.
– Вы же прекрасно знаете, что тогда было и почему это так было, – возмутился Дража. – Черчилль нажал на Рузвельта и убедил американцев, что Лер должен сложить оружие только перед Красной Армией, потому что Сербия относится к сфере интересов Советского Союза. Если бы не стечение таких катастрофических обстоятельств, война на Балканах закончилась бы еще в сентябре сорок четвертого, а сталинские орды никогда не ступили бы на сербскую землю. Ни они, ни ваши пролетарские бригады, сталинские прислужники!
– Это как же, Дража, значит, тогда ты бы был на моем месте, а я на твоем? – покраснел от бешенства Крцун. – Отвечай, прихвостень американский!
– Как во время войны я не совершал того, что вы творили, так и после победы я не вел бы себя так, как вы. Я уже говорил, ваша секта несет зло, но вы часть нашего народа. Среди вас, конечно же, есть и хорошие люди, есть наивные и одураченные, но ваши мысли, ваши идеи, сама основа вашей веры – это огромное, чудовищное зло!
– Это наше чудовищное зло проникло и в твою семью! – замахнулся Крцун, будто хотел его ударить. – Я все помню, ничего не забываю. Ты дорого заплатишь за все, что здесь наговорил, кровью заплатишь! Мы – зло, мы – чудовища! А твой сын, а твоя дочка…
– Я хорошо знаю, где и с кем мои дети, – не дал он ему закончить мысль. – И не только мой дом, не только моя семья оказались расколотыми, вами расколотыми, – его глаза заискрились, но не ненавистью, а страхом и горечью. – Проклятый раскол! – вздохнул он глубоко. – Кто католик, кто – в ислам, кто – безбожник. И за каждый такой раскол заплачено кровью, как будто у нас крови на две Адриатики. – Он вдруг помрачнел.
– Так ведь не мы же, хрен тебя раздери, отуречивали или окатоличивали этих твоих сербов, – вступил Пенезич. – В Бога мы не верим, потому что его нет. Да даже если он есть, то все равно он враг народа и прислужник реакции.
– Почему вы так навязчиво отрицаете, что и сами серб? Вы что, стыдитесь собственного народа?
– Я коммунист, который стыдится велико-сербской сволочи!
– Этот несчастный народ имеет все основания стыдиться вас, молодой человек, но он от вас не хочет и не может отречься. Ради ваших детей, ради будущего. Мы и так слишком много ветвей отрубили от нашей народной кроны… Здесь есть вина и нашей церкви, – добавил он неожиданно.
– С каких это пор вдруг вы стали противником антинародной религии? – не понял прокурор слова заключенного.
– Меня ужасает примитивность и односторонность ваших мыслей. Я упрекаю нашу церковь в том, что она поставила знак равенства между народом и верой, потому что веру можно поменять, а национальность нельзя. Она ограничена общим происхождением, общим языком, общим счастьем, которого было так мало, и общим несчастьем, которого было слишком много. Национальность должна быть выше всех церквей… Да, да. Один и тот же язык и одни и те же корни страдали от резни, которую устраивали нам наши мусульмане, и от того, что мы иногда, как я уже говорил, переходили рамки необходимой самообороны.
– Мусульмане высоко ценят ваши братские чувства, – издевательски произнес судья. – Они день и ночь поминают ваше имя.
– Придет такой день, если, конечно, ваша власть долго просуществует, когда они станут проклинать вас, а не меня.
– Коммунизм и братство и единство будут жить вечно, – сказал прокурор.
– Коммунизм – это незарастающая рана, которая сама себя разъедает. И советую вам запомнить следующее. Слишком много ненависти и крови было пролито в этой войне, чтобы здравомыслящий человек мог рассуждать о возможности так быстро добиться не только народного единства, но еще и братства. Моей программой было государственное единство как мост и путь к единству народному. Но этот мост нам следовало строить мудро и терпеливо. Да что вам об этом говорить! – махнул он рукой. – Вы не понимаете ничего, ваш разум вмещает не более нескольких догм.
– А ты, прислужник буржуазии, ты хотел, чтобы в Белград вошли Эйзенхауэр и Монтгомери! – клокотал Крцун.
– Наши братские народы в этой войне должны были выбирать между днем и ночью, между советским солнцем и западным мраком, – добавил прокурор. – Благодаря нашей славной Коммунистической партии и товарищу Тито, наши братские народы выбрали солнечный свет, а вы, горстка великосербских изменников, – прогнивший Запад и силы реакции! – он вытащил из кармана гимнастерки расческу и несколько раз провел ею по волосам.
– На распутье между коммунистической революцией и западной демократией я избрал демократию, потому что за нее был мой народ, моя армия, король и правительство, к этому меня обязывали и мое офицерское звание и присяга. С самого начала мне было ясно…
– Тебе никогда и ничего не было ясно, – оскалился Крцун и гадко рассмеялся. – Насрать я хотел и на твоего короля, и на Америку, и на твою офицерскую присягу!
– С самого начала мне было ясно, – повторил Дража устало и безвольно, – что мой противник – это коммунистическая секта, способная на любое преступление и обман. Но я был уверен, что не имею права в борьбе с вами использовать ваши же методы. Я и сейчас уверен, что в этом отношении не допустил ошибки и что ваша дикая сила не будет править вечно! – веки его отяжелели, а глаза буквально сами собой закрывались.
– Дай только мне арестовать твоих Трумэна и де Голля, и они пойдут под мангал! Чего зеваешь, слушай, что говорю.
– Руганью и хамством вы только демонстрируете собственный страх и отчаяние. Все, что вы можете сделать мне, это убить, а я именно этого и хочу, – проговорил он и закрыл глаза.
И в тот же момент он вздрогнул все телом, настолько ясно перед его глазами возник Миша Цемович, который надевал ему на руку часы со словами: «Мой дядя послал меня к тебе с этим подарком!»
– А что с Павлом, Миша? – очнулся он и уперся взглядом в судью.
– С каким Павлом?
– Видите. Джуришич послал мне со своим племянником часы, – тут он понял, что бредит наяву, и его облил пот.
– Когда вы захватили партизан в себе Планиница? – придвинулся к нему прокурор.
– Партизан? Я ничего не могу вспомнить.
– Вы – военный преступник, – выкрикнул судья. – Вы будете приговорены к смерти и расстреляны!
– Мне безразлично, – и он потонул во сне.
– Блестяще! – воскликнул Крцун. – Пошли.
Голос Америки

Все мы были свидетелями борьбы Михайловича и его жертв. Он одновременно боролся на два фронта: против немцев и против коммунистов, и он всегда берег нас, американцев, часть своей армии. Они боролись геройски, часто голыми руками. И если мы остались живы, то это заслуга Михайловича. Моя супруга и я постоянно молим Бога о спасении этого человека. Мы считаем его членом нашей семьи.
(Пилот Donald Parkerson,
«Chicago Herald»,
29 марта 1946 г.)
* * *
Единственный грех Михайловича состоит в том, что он встал на пути Советской России в стремлении защитить свободу своего Отечества, находившегося в опасности. Бросив его на произвол судьбы, американское правительство совершило недостойный акт предательства. Если оно теперь позволит убить его, позор останется навеки.
(«The Journal American»,
30 марта 1946 г)
* * *
Я был хорошо знаком с генералом Михайловичем и его соратниками. Они были почти голы и босы, но все были готовы умереть за свободу и Отечество. В этой войне не было людей подобных им, лучших, чем они. Если кто-либо когда-нибудь и был предан самым благородным традициям, то это генерал Михайлович и его герои. Было бы страшной несправедливостью по отношению ко всему человечеству, а в еще большей степени позором для Америки, если бы мы позволили коммунистам убить этого праведника.
(Лейтенант John W. Расе ,
«Chicago Herald American» ,
4 апреля 1946 г.)
* * *
И Югославия, и Польша – на совести американского народа. Если мы не приложим все силы для спасения невинного генерала Михайловича, а вместе с ним и его народа, мы совершим грех и перед Богом, и перед теми идеалами, которые дороги народу Америки.
(Майор John Knezevich,
«Times»,
24 апреля 1946 г.)
* * *
Америка! Если убьют генерала Михайловича, его невинная кровь останется на твой совести.
(Ruth Mitchell,
«The Journal American»,
27 апреля 1946 г)
* * *
Предатель не Михайлович, а Тито. Мы, несколько американских пилотов, скрывавшиеся на лесной поляне, видели своими глазами, как партизаны стерли с лица земли целую деревню, перебили всех жителей и подожгли дома. В ту же ночь я вместе с бойцами генерала Михайловича участвовал в бою против немцев. На следующий день, когда бой еще продолжался, титовцы напали на нас с тыла…
(Капитан Joseph Hartmuth,
«Sun Telegram», 4 мая 1946 г.)
* * *
Мы, хорошо знающие истинное положение дел в Сербии, потрясены грязной клеветой на генерала Михайловича и его людей. Если бы имелось достаточно тех, кто мог бы открыть слепые глаза избалованной американской общественности, то слава и признание пришли бы к благородным и заслуженным людям. К сожалению, мы, те, кто жил и сражался бок о бок с сербами Михайловича, разбросаны по свету, и нас очень мало. Несмотря на все опасности, нас снабжали всем. Нас оберегали, кормили, одевали, хотя сами были и голы, и босы, и голодны, страдали от холода. Они не щадили своих жизней, чтобы спасти нас от немцев. И мы не имеем права забывать об этом благородстве и самопожертвовании бойцов, крестьян и женщин по всей Сербии. Огромная несправедливость по отношению к Михайловичу и, значит, ко всем ним, не дает покоя и мне, их боевому союзнику, страдавшему вместе с ними. Вместе с ними я переживаю их страшную трагедию и бесконечную несправедливость, которая лежит на совести не только американского и британского правительств, но и почти всей американской печати.
(Лейтенант John Scroggs,
«The New beared», Нью-Йорк ,
13 мая 1946 г.)
* * *
Если генерал Михайлович будет убит, мир потеряет величайшего героя и благороднейшего человека.
(Майор David Osborne,
«Times», 15 мая 1946 г.)
* * *
Я был сбит недалеко от Белграда, упал на кукурузное поле, раненный в ногу. Было очень тяжело переносить боль и одиночество. Несколько часов спустя меня нашли крестьяне, преданные Михайловичу. Вскоре они привели врача. Меня положили на телегу, запряженную волами, другого средства передвижения у них не было. От тряски на разбитой дороге боли усилились. Тогда эти добрые люди сделали носилки и подняли меня к себе на плечи. После того как меня лечили и вылечили в законспирированном госпитале, я был доставлен к генералу Михайловичу, а он отправил меня с расположенного в горах аэродрома недалеко от села Праняны в Америку. Если эти герои – немецкие пособники, то таковыми же являемся и мы, все американцы, находившиеся в их отрядах, потому что мы вместе пробивались через окружения смерти. Герингу позволено предстать перед честным международным судом, руководствующимся демократическими законами, а генерал Михайлович оказался в когтях ужасающего коммунистического суда. Речь идет уже не просто о его жизни, а о преступлении против истины. Если мы такое допустим, это будет позором для всех демократических государств мира.
(Лейтенант William Roger,
«Time», 27 мая 1946 г.)
Дом гвардии
Как только он вошел в зал заседаний суда, как по команде раздались крики и визг сотен голосов.
– У-а-а! Смерть преступнику! На виселицу! Козел бородатый! Мы его будем судить! Удушите гада! Прислужник оккупантов!..
В лицо были направлены черные объективы фотоаппаратов и кинокамер, вспыхивали блиц-лампы. Пот и испуг были на лицах тех, кто снимал его, как зверя, подсовывал ему под нос микрофон, сновал вокруг с ручками и блокнотами, а над всей этой толкотней и шумом разносился чей-то голос:
– Встреченный проявлениями народного негодования за совершенные бесчисленные и страшные злодеяния, встреченный слезами матерей, чьи сыновья были зверски убиты по его приказу, встреченный гневом народа, фашист и слуга оккупантов, пособник международной реакции…
Пронзительный голос оборвался. Плечистый мужчина в одежде шумадийца протолкался к нему, поднес к самому его лицу огромный кулак и выкрикнул:
– Я буду тебя судить!
С этими словами он откинул голову назад и показал на толстый, красноватый шрам под горлом.
– Это твоя рука! – заскрипел он зубами и повернулся к камерам журналистов. – След от четницкого ножа. Снимайте, снимайте!
– Сядьте, пожалуйста, на место, – сказал кто-то. – Я понимаю ваши чувства, но суд должен начать работу. Обвиняемый, пройдите сюда.
Он исподтишка окинул взглядом возбужденную толпу людей, повскакавших с мест, изрыгающих проклятия, напряженных, объединенных желанием разорвать его на куски. Ему стало легче от того, что среди черных платков крестьянок, траурных нашивок на пиджаках мужчин, пилоток и фуражек военных, среди рабочих блуз, девичьих кос и одежды обывателей он не встретил никого, кто был бы ему знаком. Как ужасно было бы увидеть среди толпы жену, сына и дочь, всех вместе или кого-то из них. Сразу же возникло сомнение, хорошо ли он все рассмотрел, и, осмелев, он оглядел зал более внимательным взглядом. Этот его блуждающий взгляд многие расценили как вызов и дерзость, и шум и выкрики в зале усилились, никто не обращал внимания на призывы председательствующего судьи установить тишину и занять места.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я