https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/80x80cm/
сначала – в Италию, потом – во Францию, чтобы найти следы древнего языка, на котором были написаны герметические книги. Декан факультета лингвистики резко осудил своего ученика, который, как он решил, его предал: чтобы никто и никогда, заявил он, чтобы никто и никогда не произносил это имя в моем присутствии. На два года Наум полностью исчез из поля зрения академического мира, а потом «воскрес», опубликовав в научных трудах парижского университета «Печать Гермеса» лингвистическое эссе по вопросам алхимии, посвященное своему бывшему учителю. Эти двести страниц принесли Науму и славу, и деньги; один из фондов поставил его во главе Института лингвистики, созданного для изучения искусственных языковой системы символов магии и алхимии.
За столом говорили о приезде Наума, о публикациях Наума, о его будущих успехах. Старая обида продиктовала мои слова; я знаю, что больше никто из нас не имел этого соблазнительного сочетания публичного успеха и интеллектуального престижа, и я знаю, что эта слава была заслуженной. В своих книгах Наум играючи находил слова там, где другие мучились часами, пытаясь подобрать нужное слово; он не делал пометок в конце страницы, которые отсылали бы к другим цитатам, он не искал ни толкователей, ни почитателей, он искал только читателя – эту забытую субстанцию и персонажа почти мифического. Я читал его книги, надеясь найти там общие места и неточности, но видел только великолепный строй связанных между собой идей, с блеском отвечавших на все неясные вопросы.
– Уже давно ходят слухи, что ты пишешь новую книгу, – сказал Кун. – Но в своих интервью ты об этом не говоришь.
– Моя обычная тема. Никаких сюрпризов, никакого секрета.
– Трудно что-то скрывать, чтобы другие не искали в этом секрета, – сказал я. – Это как будто у тебя есть баул, а ты отказываешься его открыть и говоришь: я его не открою, но знайте, что мой баул пуст.
– Мой баул пуст где-то наполовину. Но в нем – только старые бумаги.
– Я подумал, что нам ты можешь открыться чуть раньше, чем всем остальным, – отозвался Кун.
– Да ладно, Хулио, мне нечего скрывать.
– И даже мне ты не скажешь? – спросила Анна. – Сколько уже мы с тобой знакомы?
– Как отказать в просьбе женщине? Пожалуй, тебе я скажу, но попозже, и знай, что это исключение. Это важно: мужчины должны делать исключения для женщин.
Во время десерта Анна увидела Рину и знаком попросила ее подойти, но итальянка, слегка улыбнувшись, лишь махнула рукой и осталась на своем месте. Она сидела одна и ни с кем не разговаривала.
– Ее так потрясла смерть Валнера?
– Не знаю, – ответила Анна. – Они, кажется, даже знакомы не были.
– Почему тогда Рина не захотела сесть с нами? Что ты ей сделал, Наум?
Наум рассмеялся.
– Наша переписка велась с небольшим опозданием. Я с ней потом пообщаюсь.
Кун объявил о начале экскурсии. Наум извинился; поездка была продолжительной, он предпочел бы остаться в номере и подготовить тезисы своего выступления.
– Я думал, что это будет импровизация, Наум. Как в старые, добрые времена, – сказал я.
– Импровизация – это всегда смесь выдумки и правды, что требует тщательной подготовки. Я стал слишком ленивым для этого. Теперь я предпочитаю иметь написанный текст, чтобы думать о другом, когда выступаю.
Он предъявил нам ладони, как если бы на них уже все было написано.
XIII
Кун, Анна, я и еще четверо-пятеро переводчиков, которых я не помню, – мы поехали на экскурсию. Сначала – на Черные соляные копи, а потом – на те же заброшенные сооружения угольной шахты.
Во время поездки Кун и Анна обменивались догадками о новой книге Наума.
– Мне приходилось проводить исследования даже в приютах для душевнобольных, когда я изучала расстройства речи, – сказала Анна. – В одной из больниц я нашла испанца по имени Улисс Драго, который уже много лет писал поэму о грехопадении Вавилона. Драго разговаривал на каком-то непонятном языке, придуманном им самим, но писал о своих видениях Вавилонской башни – на испанском. Наум сделал пару публикаций о Драго и связи между поэмой и языком, который он придумал. Думаю, что эти работы заключали в себе смесь эссе и поэтического вымысла, в котором Драго указал ему путь к Вавилонской башне.
– Он будет говорить об этом на сегодняшнем заседании? – спросил Кун. – Я просил его сообщить заранее о теме выступления, но он мне сказал, что еще сам не решил.
– Он всегда говорит, что еще ничего не решил, – резко проговорила Анна. Я уловил в ее раздраженном голосе интимную откровенность и сдерживаемую злость.
Микроавтобус остановился у края дороги, мы вышли и прошли пешком еще с километр по короткому склону. Черные соляные копи представляли собой небольшое плато, которое напоминало следы пожара, за которым последовал сильный ливень. Тут и там виднелись вагонетки, забытые здесь сорок лет назад, побитые ржавчиной и ветром. Грязная соль смешалась с останками немногочисленных птичьих стай, искавших здесь зимний приют.
Я поднял с земли птичий череп и положил его в карман, (В шкафу, где хранились мои находки, теперь появятся кости птицы, которые вызовут отвращение у Елены.) Потом мы вернулись в автобус, проехали еще двадцать километров и добрались до шахты, добыча угля на которой прекратилась лет двадцать назад. Нас встретил гид, мужчина шестидесяти лет, одетый в костюм шахтера начала века, в каске со встроенной лампочкой, и пригласил нас спуститься по узкой металлической лестнице. Когда мы обследовали туннель, Анна взяла меня за руку. Я оступился и едва не упал, увлекая ее за собой.
– Мне не нравится здесь, внизу. Почему я не осталась в отеле?
– Но ты же должна сделать снимки, чтобы потом всем показывать. Или ты сохранишь пленку до выступления Наума?
Она рассмеялась.
– Ты что, ревнуешь? Я никогда не встречалась с Наумом.
Она сняла с шеи портативную фотокамеру.
– Я буду фотографировать только тебя, чтобы ты не чувствовал себя заброшенным. Не смотри прямо в объектив, а то глаза будут красные.
Она отошла на несколько шагов и нажала на кнопку вспышки. Этой фотографии я так никогда и не увидел.
Гид рассказывал о работе на шахте: бесконечные смены, жизнь в поселении в домах-развалюхах, угольная пыль в легких. Иностранцы внимательно слушали, а я – это стало уже привычкой – никогда не слушаю гидов. Я болтал с Анной, пока рассказчик не собрал нас в кружок и нам поневоле не пришлось замолчать.
– Однажды приехал врач и спросил у шахтеров, что они видят во сне. Все ответы совпали: им снилось, что они каменеют, превращаются в уголь, им снилось, что их внутренние органы сделаны из камня. Шахта их пожирала, и они уже никогда не отмывались добела. А врач написал книжонку, назвал ее «Окаменевшие люди», он больше уже никогда ничего не писал и забросил свои исследования. Я тоже окаменевший человек. Уже давно. Многие умирают, но незначительное число, напротив, превращаются благодаря углю в очень сильных людей. Я могу провести здесь внизу, в темноте, все оставшиеся мне дни; и все равно не сойду с ума.
Анна торопилась покинуть шахту. Гид попрощался с нами внизу, взяв под козырек; он не желал подниматься к свету пасмурного дня. Он настоял, чтобы мы все взяли на память по кусочку угля.
Шофер поинтересовался, о чем нам говорил гид. Кун рассказал ему, а потом спросил:
– Он в самом деле был шахтером?
– Шахтером? Он был врачом. Он приехал, чтобы собрать статистику для каких-то исследований, и остался здесь навсегда. Уже много лет он говорит, что пишет книгу, но пока что никто не видел ни единой страницы.
Не доехав несколько километров до Порто-Сфинкса, мы остановились, так как какой-то автомобиль занесло, и он сорвался с дороги. Это был старый зеленый «рамблер», проржавелый и весь во вмятинах. Один из пассажиров – громадный толстый мужчина, в широком костюме при галстуке – с унылым видом сидел на капоте.
– Проклятый камень, – сказал он. – У меня коллекционный автомобиль, я купил его в шестидесятом году. Надеюсь, с ним ничего не случилось.
Он провел рукой по капоту, погладил его.
Второй пассажир, худой, бритоголовый мужчина, одетый в костюм на три размера больше, стоял в нескольких метрах от машины; суровый и неподвижный, он зыркал глазами по сторонам.
– Вы, случайно, не доктор Бланес? – спросил Кун, выйдя из микроавтобуса.
– Хулио Кун? – Толстяк протянул ему руку. – Может, возьмете с собой Мигеля. А я останусь у машины, пока за мной не пришлют.
Кун все-таки уговорил врача поехать с нами в микроавтобусе. Второй мужчина, мой тезка, равнодушно принял приглашение – казалось, он уже привык к тому, что его перевозили с места на место, как простую вещь. Уже в микроавтобусе Кун представил нас друг другу.
Когда мы отъезжали от места аварии, доктор Бланес не спускал глаз с брошенного автомобиля, скрывшегося за облаком пыли.
– Мигель – переводчик, – сказал доктор Бланес, когда его автомобиль исчез из виду.
– А что он переводит?
– Все. Абсолютно все.
XIV
С Наумом мы познакомились пятнадцать лет назад в одном издательстве, в свое время очень известном, но уже тогда оно доживало свой век в лучах былого престижа. Здание издательства располагалось в центре, по соседству с Дворцом правосудия; мы с Наумом сидели в одном кабинете с потрескавшимися стенами и пыльным окном, пропускавшим немного света.
Мы редактировали статьи для энциклопедий, а также книги, содержавшие сведения по садоводству, разведению немецких овец, советы по благоустройству дома или по сохранению и преумножению радостей половой жизни. Издательский курс сеньора Монца, нашего патрона, щепетильностью и разборчивостью не отличался.
Из двух-трех иностранных изданий, например, из учебников по самоспасению на водах, мы клепали новую книжку, которую подписывали псевдонимами, выбранными из местных фамилий. В качестве премии за нашу ударную работу и скромность в просьбах о повышении зарплаты сеньор Монца опубликовал эссе Наума и мою маленькую книжку рассказов «Пароль из ночи». Работа Наума, на семьдесят страниц, была посвящена теории акростиха, которым в последние годы баловался Фердинанд де Соссюр. Позже Наум решил скрыть свое авторство и исключил эту книгу из списка публикаций.
В подвале выбранного Наумом бара я представил публике книгу «Инициалы Соссюра», в которой сам лично не понимал ни бельмеса. В другом баре – занюханном и шумном – Наум представил мой «Пароль из ночи», книгу, которую он даже не прочитал.
Почти с самого начала между нами установилось незримое соперничество – как музыка, звучащая вдалеке и не слышная никому, кроме нас двоих. Предпочитаю думать, что именно он подпитывал это чувство взаимной ревности, я же – менее амбициозный и далеко не такой способный – лишь бессловесно ему отвечал.
Это я познакомил его с Анной. Я знаю, что там, за границей, – куда уезжают те, кто получает грант, те, кто скрывается там, те, кто рискует остаться наедине с незнакомым городом, чтобы потом возложить на него вину за свое тоскливое одиночество, – там он и завоевал сердце Анны.
Для того чтобы наше соперничество стало открытым, нам нужна была женщина. Их роман продлился не более двух месяцев. Для меня это было не важно. Мы испытываем настоятельную потребность ненавидеть кого-то из тех, кого знаем, но не находим для этого повода; но с течением времени обязательно найдется предлог – любой предлог, – позволяющий нам преувеличить причину и корни старой, застарелой ненависти, ненависти, которая была всегда. С самого начала.
Наше с Наумом соперничество складывалось из многого. Но ему нужен был стимул, чтобы проявиться в открытую. Когда я впервые увидел Анну, я сразу представил себе выражение лица Наума, если он меня с ней увидит. У него тогда была невеста, студентка с факультета социологии, умная, но некрасивая и несносная. Зависть Наума была для меня как клад.
В двадцать пять лет соперничество – это трамплин в будущее; в сорок – это уже обида, навязчивые идеи и бессонница. По этой причине мы поддерживали любезные отношения и делали вид, что никогда не были соперниками; да и слухов на этот счет в приходящих издалека новостях почти что и не было. Кроме того, я хочу внести ясность: у меня не было ни единой возможности хоть в чем-нибудь обойти Наума, привыкшего побеждать и уставшего от побед.
Когда Наум поднялся на сцену салона «Республика», среди нас уже не было посторонних. Жители Порто-Сфинкса смирились с мыслью, что смерть Валнера была обычным несчастным случаем, и на этом их интерес к конгрессу был исчерпан.
Наум молча разглядывал лист бумаги. Казалось, он вообще забыл, что должен читать доклад. Кун, раздраженный, решил, что Наум ждет, чтобы его представили, хотя раньше он сам просил этого не делать.
Кун поднялся на сцену и с некоторой неловкостью зачитал резюме Наума. Несмотря на этот панегирик, который, согласно церемониалу, должно было прервать с улыбкой неискренней скромности или якобы явным недовольством, Наум продолжал рассматривать свой листок даже тогда, когда Кун закончил и отзвучали аплодисменты.
Я уже было подумал, что так и было задумано – что Наум специально затягивал это томительное ожидание с покашливаниями из зала и движением стульями, как это происходит, как мне рассказывали, на концертах композиторов-авангардистов. Но тут Наум наконец заговорил.
Прочитав несколько раз свой листок, Наум с недовольным видом отложил его в сторону, как если бы он прочел – в своем собственном творении – оскорбительное замечание какого-нибудь редактора. Молчание, сказал он, одинаково на всех языках, но это лишь кажущаяся истина. Люди, которые на протяжении стольких веков искали правила универсального языка, верили, что молчание – краеугольный камень новой системы, системы абсолютной. Однако стоит нам оказаться внутри этого пространства с неясными очертаниями, каким является любой язык, и мы сделаем поразительное открытие: молчание молчанию рознь, и иногда ему придают ложный смысл, а иногда – вообще никакого. Мертвые молчат не так, как живые.
Вскоре сделалось ясно, что он излагает мысли без какой-либо строгой последовательности;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
За столом говорили о приезде Наума, о публикациях Наума, о его будущих успехах. Старая обида продиктовала мои слова; я знаю, что больше никто из нас не имел этого соблазнительного сочетания публичного успеха и интеллектуального престижа, и я знаю, что эта слава была заслуженной. В своих книгах Наум играючи находил слова там, где другие мучились часами, пытаясь подобрать нужное слово; он не делал пометок в конце страницы, которые отсылали бы к другим цитатам, он не искал ни толкователей, ни почитателей, он искал только читателя – эту забытую субстанцию и персонажа почти мифического. Я читал его книги, надеясь найти там общие места и неточности, но видел только великолепный строй связанных между собой идей, с блеском отвечавших на все неясные вопросы.
– Уже давно ходят слухи, что ты пишешь новую книгу, – сказал Кун. – Но в своих интервью ты об этом не говоришь.
– Моя обычная тема. Никаких сюрпризов, никакого секрета.
– Трудно что-то скрывать, чтобы другие не искали в этом секрета, – сказал я. – Это как будто у тебя есть баул, а ты отказываешься его открыть и говоришь: я его не открою, но знайте, что мой баул пуст.
– Мой баул пуст где-то наполовину. Но в нем – только старые бумаги.
– Я подумал, что нам ты можешь открыться чуть раньше, чем всем остальным, – отозвался Кун.
– Да ладно, Хулио, мне нечего скрывать.
– И даже мне ты не скажешь? – спросила Анна. – Сколько уже мы с тобой знакомы?
– Как отказать в просьбе женщине? Пожалуй, тебе я скажу, но попозже, и знай, что это исключение. Это важно: мужчины должны делать исключения для женщин.
Во время десерта Анна увидела Рину и знаком попросила ее подойти, но итальянка, слегка улыбнувшись, лишь махнула рукой и осталась на своем месте. Она сидела одна и ни с кем не разговаривала.
– Ее так потрясла смерть Валнера?
– Не знаю, – ответила Анна. – Они, кажется, даже знакомы не были.
– Почему тогда Рина не захотела сесть с нами? Что ты ей сделал, Наум?
Наум рассмеялся.
– Наша переписка велась с небольшим опозданием. Я с ней потом пообщаюсь.
Кун объявил о начале экскурсии. Наум извинился; поездка была продолжительной, он предпочел бы остаться в номере и подготовить тезисы своего выступления.
– Я думал, что это будет импровизация, Наум. Как в старые, добрые времена, – сказал я.
– Импровизация – это всегда смесь выдумки и правды, что требует тщательной подготовки. Я стал слишком ленивым для этого. Теперь я предпочитаю иметь написанный текст, чтобы думать о другом, когда выступаю.
Он предъявил нам ладони, как если бы на них уже все было написано.
XIII
Кун, Анна, я и еще четверо-пятеро переводчиков, которых я не помню, – мы поехали на экскурсию. Сначала – на Черные соляные копи, а потом – на те же заброшенные сооружения угольной шахты.
Во время поездки Кун и Анна обменивались догадками о новой книге Наума.
– Мне приходилось проводить исследования даже в приютах для душевнобольных, когда я изучала расстройства речи, – сказала Анна. – В одной из больниц я нашла испанца по имени Улисс Драго, который уже много лет писал поэму о грехопадении Вавилона. Драго разговаривал на каком-то непонятном языке, придуманном им самим, но писал о своих видениях Вавилонской башни – на испанском. Наум сделал пару публикаций о Драго и связи между поэмой и языком, который он придумал. Думаю, что эти работы заключали в себе смесь эссе и поэтического вымысла, в котором Драго указал ему путь к Вавилонской башне.
– Он будет говорить об этом на сегодняшнем заседании? – спросил Кун. – Я просил его сообщить заранее о теме выступления, но он мне сказал, что еще сам не решил.
– Он всегда говорит, что еще ничего не решил, – резко проговорила Анна. Я уловил в ее раздраженном голосе интимную откровенность и сдерживаемую злость.
Микроавтобус остановился у края дороги, мы вышли и прошли пешком еще с километр по короткому склону. Черные соляные копи представляли собой небольшое плато, которое напоминало следы пожара, за которым последовал сильный ливень. Тут и там виднелись вагонетки, забытые здесь сорок лет назад, побитые ржавчиной и ветром. Грязная соль смешалась с останками немногочисленных птичьих стай, искавших здесь зимний приют.
Я поднял с земли птичий череп и положил его в карман, (В шкафу, где хранились мои находки, теперь появятся кости птицы, которые вызовут отвращение у Елены.) Потом мы вернулись в автобус, проехали еще двадцать километров и добрались до шахты, добыча угля на которой прекратилась лет двадцать назад. Нас встретил гид, мужчина шестидесяти лет, одетый в костюм шахтера начала века, в каске со встроенной лампочкой, и пригласил нас спуститься по узкой металлической лестнице. Когда мы обследовали туннель, Анна взяла меня за руку. Я оступился и едва не упал, увлекая ее за собой.
– Мне не нравится здесь, внизу. Почему я не осталась в отеле?
– Но ты же должна сделать снимки, чтобы потом всем показывать. Или ты сохранишь пленку до выступления Наума?
Она рассмеялась.
– Ты что, ревнуешь? Я никогда не встречалась с Наумом.
Она сняла с шеи портативную фотокамеру.
– Я буду фотографировать только тебя, чтобы ты не чувствовал себя заброшенным. Не смотри прямо в объектив, а то глаза будут красные.
Она отошла на несколько шагов и нажала на кнопку вспышки. Этой фотографии я так никогда и не увидел.
Гид рассказывал о работе на шахте: бесконечные смены, жизнь в поселении в домах-развалюхах, угольная пыль в легких. Иностранцы внимательно слушали, а я – это стало уже привычкой – никогда не слушаю гидов. Я болтал с Анной, пока рассказчик не собрал нас в кружок и нам поневоле не пришлось замолчать.
– Однажды приехал врач и спросил у шахтеров, что они видят во сне. Все ответы совпали: им снилось, что они каменеют, превращаются в уголь, им снилось, что их внутренние органы сделаны из камня. Шахта их пожирала, и они уже никогда не отмывались добела. А врач написал книжонку, назвал ее «Окаменевшие люди», он больше уже никогда ничего не писал и забросил свои исследования. Я тоже окаменевший человек. Уже давно. Многие умирают, но незначительное число, напротив, превращаются благодаря углю в очень сильных людей. Я могу провести здесь внизу, в темноте, все оставшиеся мне дни; и все равно не сойду с ума.
Анна торопилась покинуть шахту. Гид попрощался с нами внизу, взяв под козырек; он не желал подниматься к свету пасмурного дня. Он настоял, чтобы мы все взяли на память по кусочку угля.
Шофер поинтересовался, о чем нам говорил гид. Кун рассказал ему, а потом спросил:
– Он в самом деле был шахтером?
– Шахтером? Он был врачом. Он приехал, чтобы собрать статистику для каких-то исследований, и остался здесь навсегда. Уже много лет он говорит, что пишет книгу, но пока что никто не видел ни единой страницы.
Не доехав несколько километров до Порто-Сфинкса, мы остановились, так как какой-то автомобиль занесло, и он сорвался с дороги. Это был старый зеленый «рамблер», проржавелый и весь во вмятинах. Один из пассажиров – громадный толстый мужчина, в широком костюме при галстуке – с унылым видом сидел на капоте.
– Проклятый камень, – сказал он. – У меня коллекционный автомобиль, я купил его в шестидесятом году. Надеюсь, с ним ничего не случилось.
Он провел рукой по капоту, погладил его.
Второй пассажир, худой, бритоголовый мужчина, одетый в костюм на три размера больше, стоял в нескольких метрах от машины; суровый и неподвижный, он зыркал глазами по сторонам.
– Вы, случайно, не доктор Бланес? – спросил Кун, выйдя из микроавтобуса.
– Хулио Кун? – Толстяк протянул ему руку. – Может, возьмете с собой Мигеля. А я останусь у машины, пока за мной не пришлют.
Кун все-таки уговорил врача поехать с нами в микроавтобусе. Второй мужчина, мой тезка, равнодушно принял приглашение – казалось, он уже привык к тому, что его перевозили с места на место, как простую вещь. Уже в микроавтобусе Кун представил нас друг другу.
Когда мы отъезжали от места аварии, доктор Бланес не спускал глаз с брошенного автомобиля, скрывшегося за облаком пыли.
– Мигель – переводчик, – сказал доктор Бланес, когда его автомобиль исчез из виду.
– А что он переводит?
– Все. Абсолютно все.
XIV
С Наумом мы познакомились пятнадцать лет назад в одном издательстве, в свое время очень известном, но уже тогда оно доживало свой век в лучах былого престижа. Здание издательства располагалось в центре, по соседству с Дворцом правосудия; мы с Наумом сидели в одном кабинете с потрескавшимися стенами и пыльным окном, пропускавшим немного света.
Мы редактировали статьи для энциклопедий, а также книги, содержавшие сведения по садоводству, разведению немецких овец, советы по благоустройству дома или по сохранению и преумножению радостей половой жизни. Издательский курс сеньора Монца, нашего патрона, щепетильностью и разборчивостью не отличался.
Из двух-трех иностранных изданий, например, из учебников по самоспасению на водах, мы клепали новую книжку, которую подписывали псевдонимами, выбранными из местных фамилий. В качестве премии за нашу ударную работу и скромность в просьбах о повышении зарплаты сеньор Монца опубликовал эссе Наума и мою маленькую книжку рассказов «Пароль из ночи». Работа Наума, на семьдесят страниц, была посвящена теории акростиха, которым в последние годы баловался Фердинанд де Соссюр. Позже Наум решил скрыть свое авторство и исключил эту книгу из списка публикаций.
В подвале выбранного Наумом бара я представил публике книгу «Инициалы Соссюра», в которой сам лично не понимал ни бельмеса. В другом баре – занюханном и шумном – Наум представил мой «Пароль из ночи», книгу, которую он даже не прочитал.
Почти с самого начала между нами установилось незримое соперничество – как музыка, звучащая вдалеке и не слышная никому, кроме нас двоих. Предпочитаю думать, что именно он подпитывал это чувство взаимной ревности, я же – менее амбициозный и далеко не такой способный – лишь бессловесно ему отвечал.
Это я познакомил его с Анной. Я знаю, что там, за границей, – куда уезжают те, кто получает грант, те, кто скрывается там, те, кто рискует остаться наедине с незнакомым городом, чтобы потом возложить на него вину за свое тоскливое одиночество, – там он и завоевал сердце Анны.
Для того чтобы наше соперничество стало открытым, нам нужна была женщина. Их роман продлился не более двух месяцев. Для меня это было не важно. Мы испытываем настоятельную потребность ненавидеть кого-то из тех, кого знаем, но не находим для этого повода; но с течением времени обязательно найдется предлог – любой предлог, – позволяющий нам преувеличить причину и корни старой, застарелой ненависти, ненависти, которая была всегда. С самого начала.
Наше с Наумом соперничество складывалось из многого. Но ему нужен был стимул, чтобы проявиться в открытую. Когда я впервые увидел Анну, я сразу представил себе выражение лица Наума, если он меня с ней увидит. У него тогда была невеста, студентка с факультета социологии, умная, но некрасивая и несносная. Зависть Наума была для меня как клад.
В двадцать пять лет соперничество – это трамплин в будущее; в сорок – это уже обида, навязчивые идеи и бессонница. По этой причине мы поддерживали любезные отношения и делали вид, что никогда не были соперниками; да и слухов на этот счет в приходящих издалека новостях почти что и не было. Кроме того, я хочу внести ясность: у меня не было ни единой возможности хоть в чем-нибудь обойти Наума, привыкшего побеждать и уставшего от побед.
Когда Наум поднялся на сцену салона «Республика», среди нас уже не было посторонних. Жители Порто-Сфинкса смирились с мыслью, что смерть Валнера была обычным несчастным случаем, и на этом их интерес к конгрессу был исчерпан.
Наум молча разглядывал лист бумаги. Казалось, он вообще забыл, что должен читать доклад. Кун, раздраженный, решил, что Наум ждет, чтобы его представили, хотя раньше он сам просил этого не делать.
Кун поднялся на сцену и с некоторой неловкостью зачитал резюме Наума. Несмотря на этот панегирик, который, согласно церемониалу, должно было прервать с улыбкой неискренней скромности или якобы явным недовольством, Наум продолжал рассматривать свой листок даже тогда, когда Кун закончил и отзвучали аплодисменты.
Я уже было подумал, что так и было задумано – что Наум специально затягивал это томительное ожидание с покашливаниями из зала и движением стульями, как это происходит, как мне рассказывали, на концертах композиторов-авангардистов. Но тут Наум наконец заговорил.
Прочитав несколько раз свой листок, Наум с недовольным видом отложил его в сторону, как если бы он прочел – в своем собственном творении – оскорбительное замечание какого-нибудь редактора. Молчание, сказал он, одинаково на всех языках, но это лишь кажущаяся истина. Люди, которые на протяжении стольких веков искали правила универсального языка, верили, что молчание – краеугольный камень новой системы, системы абсолютной. Однако стоит нам оказаться внутри этого пространства с неясными очертаниями, каким является любой язык, и мы сделаем поразительное открытие: молчание молчанию рознь, и иногда ему придают ложный смысл, а иногда – вообще никакого. Мертвые молчат не так, как живые.
Вскоре сделалось ясно, что он излагает мысли без какой-либо строгой последовательности;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13