https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/
Он снизошел до противоречия, а это означало, что он допускает, чтобы противоречили ему.
– Существует некое тонкое внутреннее сходство между Россией и Францией, – начал он, оседлав любимого конька, – а ведь именно сомнения погубили Францию – процветающую, благополучную страну.
Узник понял, что ему позволено отвечать, что, по-видимому, было бы абсолютно невозможным, будь он на свободе:
– Это было не просто сомнение, государь, а сомнение, возведенное в ранг веры. Вера – это клинок, а сомнение – камень, его оттачивающий. Если же вместо клинка пользоваться камнем… А именно это и делают чаще всего на Западе.
– Так, значит, ты не западник? – проговорил Николай, и его голос смягчился. – Значит, ты не считаешь, как Герцен, что у нас все плохо, а у них – все хорошо.
– Государь, – воскликнул Федор, – ежели меня и можно упрекнуть, то скорее в обратном – это будет ближе к истине. Я считаю, что мало просвещенная аристократия и мало одухотворенная интеллигенция, продолжившие дело вашего пращура – Петра Великого, отклонились в сторону, да так далеко, куда он и не думал идти. Все зло, что зреет нынче в России, происходит из глубокой пропасти, разделяющей тех, кто одевается по-немецки, а говорит по-французски, и тех, кто одевается и говорит по-русски. Худший из наших предрассудков – тот, что заставляет нас верить в преимущество Запада, именно им и страдает Белинский. Эти люди…
– Твои друзья, – вставил царь.
Федор ничего не ответил на это. Он не мог предать своих товарищей в несчастье. Поэтому он просто продолжил:
– Эти люди думают, что стоит только применить к России западные мерки – переименовать рубль в талер, версту в километр, создать представительский парламент – и все будет в порядке. Их главная ошибка в том, что прогресс для России они видят в том, чтобы русские наплевали на самих себя. А ведь мы, наоборот, должны прежде всего научиться уважать себя и других, и как только мы перестанем презирать собственный народ, то есть самих себя, нас и на Западе начнут уважать.
Глаза царя и подданного встретились. Николай понимал, что Федор намекал на позор крепостничества, появившегося в России относительно недавно, и на недалекость интеллигенции, которую привлекала не столько идея социальной справедливости, проповедуемая Марксом и Прудоном, сколько светская страсть к парадоксу. Лицо Николая снова приняло выражение сдержанной иронии.
– Но насколько я знаю, с этими, как ты выражаешься, людьми ты обедаешь каждую пятницу. Так чего же тебе от них надо?
Федор опять задумался в глубине души и ответил просто:
– Чего мне надо? Я сам себя иногда спрашиваю об этом. Я знаю, что что-то должно измениться, обрести новую жизнь… Они тоже так думают.
Федор говорил с Николаем, в чьих руках были сейчас его жизнь и смерть, совершенно открыто. Причина тому крылась в душевной чистоте Федора… и Николая. Оба всем сердцем стремились к добру, и ни интеллектуальные умствования одного, ни монаршее высокомерие другого не помешали им почувствовать это родство.
– Говоришь, что-то должно измениться? – повторил за ним царь. – Я тоже так думаю. Что-то, но не все.
– И вы один, государь, можете сделать так, чтобы это не возымело ужасных последствий для России, чтобы на Невском с людей не сдирали заживо кожу… Вспомните Пушкина: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!»
– Французский не хуже, – мрачно промолвил Николай.
– Несомненно, государь, но мне думается, что по части ужасов мы перещеголяем и французов. Если мы навеки откажемся от Христа…
Николай не питал к писателям такой страсти, как к солдатам, но он покровительствовал Пушкину, защищал от цензуры Гоголя. И теперь он спрашивал себя, кто же это стоит перед ним – плут, дурак или духовидец. Он не исключал ни того, ни другого, ни третьего, ибо, будучи царем, он впитал в себя всю природу своего народа, и теперь ничто – ни плохое, ни хорошее – не могло его удивить.
– И ты, сообщник этой банды безбожников, смеешь говорить о Христе?
– Да, государь. Я люблю Христа. Я люблю Его, потому что Он был униженным и оскорбленным, потому что Он простил Своим убийцам, которые не ведали, что творят, и грешнице, хотя та и ведала. Но особенно я люблю Его за то – и это то, над чем я постоянно размышляю последнее время, – что Он не поддался на дьявольские искушения там, в пустыне. Ведь как, наверное, ужасно хочется превратить камни в хлебы, особенно, когда ты это умеешь и когда ты любишь людей, но Он не захотел пожертвовать истиной ради счастья. Не стал Он и бросаться с высоты Храма, потому что предпочел веру доказательству, отказался Он и от царства, полученного силой и волшебством, избрав любовь вместо принуждения.
– Так ты веришь во Христа?
Федор опустил голову, и Николай с трудом разобрал его шепот:
– Если Христос – не истина, то я предпочту Его истине.
В повисшей вслед за этими словами тишине Николай размышлял об этой беспредельности. Вдруг, снова переменившись лицом, инквизиторским тоном он спросил:
– У тебя есть политические убеждения? Французы придумали левых и правых. Ты – левый?
Федор, не скрываясь, рассмеялся:
– Нет, государь, я не левый. Правда, теперь это модно. В петербургских салонах любой осел, щеголяющий левыми взглядами, сойдет за образованного человека. Да и то правда, что из тех русских, что едут за образованием на Запад, большинство примыкает именно к левым, то есть к тем, кто отрицает собственную культуру. Я не таков.
– Ну, а что ты думаешь о центристах?
– Ну, эти и вовсе какие-то безликие трусы, самонадеянные провокаторы.
– Так что же, ты решишься утверждать, что ты – правый?
Федор глубоко вздохнул. Он устал стоять, но старался держаться как можно более прямо.
– Я – русский, государь. Я не отрекаюсь от своего народа и его культуры: наоборот, именно в ней я и ищу правду, и мне кажется, что правда эта – не политическая, как, например, у англичан. Наша правда – духовная. И корни у нас – духовные, а если мы их оздоровим, то будет у нас и хорошая политика, и хорошая экономика, и хорошее право, и финансы.
Царь поднялся во весь свой прекрасный рост, в три шага пересек комнату, подошел к Федору и положил руки ему на плечи. Их лица были совсем близко: величественный лик монарха-повелителя и помятая физиономия узника.
– Ах вот как? И ты, революционер, говоришь мне это? Я тебя не понимаю. Ну, а как же свобода, равенство, с ними-то как быть?
Федор и глазом не моргнул.
– Я, – ответил он, – выступаю только за братство. А для этого надо иметь братьев. Именно от братьев происходит братство, а не наоборот, как представляют себе это республиканцы.
Николай молчал. Он любил точные науки, и все эти философствования были ему непонятны.
В это мгновенье (по правде говоря, это и мгновеньем-то нельзя было назвать, скорее – отрезок вечности) Федор опустил глаза на свои грязные башмаки и, подняв их, взглянул в чуть асимметричные, пронзительные глаза государя и – немыслимая дерзость! – произнес:
– Государь, царь только что спросил своего подданного, кто он таков. А может ли теперь подданный задать тот же вопрос царю: кто вы, государь?
Они уже давно вышли за рамки этикета. Николай понимал это.
– Кто я? – проговорил он своим громовым голосом. Возможно, впервые в жизни он задавал себе этот вопрос, и ему было удивительно и радостно размышлять об этом вот теперь, под болезненным взглядом узника, бывшего целиком в его власти.
Он подумал немного, глядя перед собой отсутствующим взглядом.
– Я, – сказал он наконец, – часовой на передовой линии. Я должен оставаться на своем посту, пока не придет смена. Кто меня туда поставил? Господь Бог, и я держу перед ним ответ за жизнь последнего из моих подданных. Может быть, где-то и когда-то служба эта и была простой, но не в России и не сегодня. Болотные огни, которые так называемые французские философы XVIII века приняли за свет Просвещения, распространились по всей Европе. Они ведут лишь к потрясениям, хаосу, к неверию, к кровопролитию, в конце концов. Мой долг закрыть им доступ в страну, к народу, доверенному мне Господом. Дураки считают меня тираном. Нет, я – защитник. Я не люблю карать, все это знают, я предпочитаю предупредить преступление. Но когда надо… Россия – это мозаика, это сплав, который держится только на самодержавии. Уберите монаршью волю, и вся эта масса, столь любезная Господу, разлетится в пыль. Я не имею права на малейшую слабость. Глава огромного государства не вправе попустительствовать ни малейшему волнению, иначе оно перерастет в революцию. Он должен быть готов погибнуть на ступенях своего трона, но только не уступать! В противном случае – не будем обольщаться – он все равно будет убит, но в другом месте. Когда я говорю «должен», я имею в виду долг перед своим народом. И я способен на это. Я уже доказал.
Он вернулся и снова сел за стол. На лице его вновь была непроницаемая маска. Он думал теперь о человеке, перед которым только что раскрыл то, о чем ни разу ни с кем не говорил так открыто. Он тяжело дышал всей грудью. На протяжении всей вечности этот странный человек, посланный ему Богом, и он шли рука об руку: Пророк и Царь, Натан и Давид, Иоанн Предтеча и Ирод (если бы Ирод того захотел). Федор еще не знал этого, но Николай уже понял. Позади них поздравляли друг друга их ангелы-хранители.
– Что же мне с тобой делать? – проговорил царь. – Когда-нибудь ты принесешь России пользу, но пока ты еще ничего не умеешь. Что ты знаешь о ней, о России? Пару крестьян, у которых ты бывал в доме и которые потом убили твоего отца? Нескольких офицеров, твоих товарищей, нескольких писателишек, твоих собратьев по перу? Ты мог бы иметь успех в петербургских салонах, стать новым Некрасовым, новым Тургеневым, описывая страдания чуждого тебе народа. Но ты скроен по другой мерке, Федор Михайлович, и твоя сталь требует иной закалки.
Я дам тебе задание, ты поближе познакомишься с русским народом, лучше узнаешь его, а потом расскажешь мне, что узнал.
Помилования не жди. Это не будет справедливостью. И потом, если я помилую тебя одного, тебя все сочтут предателем, а на что ты тогда будешь годен? Нет, я надену на тебя кандалы, я сделаю тебя каторжником, опущу тебя на самое дно того самого народа, который ты, по твоим словам, так любишь. Ты увидишь такое, чего мне никогда не увидеть, ты выйдешь оттуда сломленным, но ты станешь полезен, так полезен, как никто из моих детей.
Ты только что произнес слово правды: именно этого не хватает монархам, а ты смог сказать ее твоему государю, не заботясь о том, понравится ему это или нет. Смотри, изучай, вникай, трактуй. Через четыре года, день в день, вернешься и расскажешь, что там делается со страной. Не беспокойся: если Богу будет угодно, чтобы я дожил до того дня, ты попадешь ко мне. А нет – Александр примет тебя, как принял я. Но когда ты будешь там, на каторге, не забывай, что ты – в кандалах и под кнутом – и я – в этом дворце или во главе моего войска, – мы – вместе. Я ничуть не обольщаюсь относительно места, куда тебя посылаю: это – ад, но я надеюсь, что ты выйдешь оттуда воскресшим.
Николай протянул сильную, привыкшую управлять лошадьми руку. Федор преклонил колени. Он взял эту гладкую руку в жесткие и шершавые от пота и пыли ладони и поцеловал ее. Поцеловал, как верующие целуют святые мощи.
* * *
Четыре года спустя солдат Пахомов стоял на карауле у главного подъезда Зимнего дворца. Навытяжку. С ружьем у ног. Не мигая. Вдыхая запах водорослей, который доносился с Невы и перебивал навозный дух. Напротив него, так же навытяжку, стояла на своем постаменте Александровская колонна, а дальше в таинственном полумраке белой ночи вырисовывался каменный полукруг Главного штаба.
Пахомову было около сорока. Его забрали в солдаты, когда ему только стукнуло двадцать, отставка была уже не за горами, и он все время проводил в мечтах о родной деревне Нелидово. Жив ли еще кто-нибудь из его родных? Стоит ли еще изба? Он отчетливо помнил лицо матери, чуть хуже – отца и брата, и не знал, сколько же у него теперь сестер. Вспомнить он мог одну Аксюшку, щербатую хохотушку, свою любимицу. Теперь-то она уже замужем, стала матерью, а может, и бабушкой. Узнает ли она его такого – исхудавшего, заскорузлого. А он, узнает ли он ее? Он представлял себе дорогу домой, шаг за шагом, через поля и леса России-матушки. Уже скоро, нынче осенью. Он будет спать на сеновалах, а то и добрые люди пустят его на ночлег к себе в избу. Прослужив сначала в армии, потом в гвардии, он научился шагать, и сорок верст в день для него – пара пустяков. Он как-то спросил у своего офицера, как далеко Нелидово от Петербурга, и тот все показал ему на карте. Так что теперь, стоя на часах, Пахомов все подсчитывал, успеет ли он к святым Козьме и Демьяну или только к Матвееву дню. Интересно, когда выпадет снег? Сможет ли он переходить реки по льду или ему придется давать кругаля?
Вынырнув из ночной акварели, к дворцу приближался человек. Он шел спокойно, словно знал, куда идет. Был он высок и издали казался старым со своей длинной седой бородой и палкой в руках. Однако, когда он приблизился, Пахомов увидел, что лицом он еще молод.
– Стой! – окликнул часовой, когда тот подошел ближе, чем на двенадцать шагов, предусмотренных инструкцией.
Человек не остановился.
Пахомов был хорошим солдатом. Он действовал по уставу и взялся за ружье.
– Стой, стрелять буду.
Молодой старик остановился и спокойно произнес:
– Я иду к царю.
Солдат Пахомов решил, что перед ним сумасшедший или, по крайней мере, юродивый.
– Ты чего это? Ты кто это?
– Федор Михайлович Достоевский, инженер-поручик в отставке.
Что-то забрезжило в памяти Пахомова. Точно, капитан предупреждал их об этом таинственном визите. Впрочем, скептик и вольнодумец, капитан не очень-то задумывался о том, кто будет нести караул, когда этот посетитель явится.
Пахомов сунул два пальца в рот и свистнул.
Прибежал толстый унтер. У него своя каптерка. Он отчитывается перед начальником караула, а тот – перед дежурным офицером. «Попрошу следовать за мной».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
– Существует некое тонкое внутреннее сходство между Россией и Францией, – начал он, оседлав любимого конька, – а ведь именно сомнения погубили Францию – процветающую, благополучную страну.
Узник понял, что ему позволено отвечать, что, по-видимому, было бы абсолютно невозможным, будь он на свободе:
– Это было не просто сомнение, государь, а сомнение, возведенное в ранг веры. Вера – это клинок, а сомнение – камень, его оттачивающий. Если же вместо клинка пользоваться камнем… А именно это и делают чаще всего на Западе.
– Так, значит, ты не западник? – проговорил Николай, и его голос смягчился. – Значит, ты не считаешь, как Герцен, что у нас все плохо, а у них – все хорошо.
– Государь, – воскликнул Федор, – ежели меня и можно упрекнуть, то скорее в обратном – это будет ближе к истине. Я считаю, что мало просвещенная аристократия и мало одухотворенная интеллигенция, продолжившие дело вашего пращура – Петра Великого, отклонились в сторону, да так далеко, куда он и не думал идти. Все зло, что зреет нынче в России, происходит из глубокой пропасти, разделяющей тех, кто одевается по-немецки, а говорит по-французски, и тех, кто одевается и говорит по-русски. Худший из наших предрассудков – тот, что заставляет нас верить в преимущество Запада, именно им и страдает Белинский. Эти люди…
– Твои друзья, – вставил царь.
Федор ничего не ответил на это. Он не мог предать своих товарищей в несчастье. Поэтому он просто продолжил:
– Эти люди думают, что стоит только применить к России западные мерки – переименовать рубль в талер, версту в километр, создать представительский парламент – и все будет в порядке. Их главная ошибка в том, что прогресс для России они видят в том, чтобы русские наплевали на самих себя. А ведь мы, наоборот, должны прежде всего научиться уважать себя и других, и как только мы перестанем презирать собственный народ, то есть самих себя, нас и на Западе начнут уважать.
Глаза царя и подданного встретились. Николай понимал, что Федор намекал на позор крепостничества, появившегося в России относительно недавно, и на недалекость интеллигенции, которую привлекала не столько идея социальной справедливости, проповедуемая Марксом и Прудоном, сколько светская страсть к парадоксу. Лицо Николая снова приняло выражение сдержанной иронии.
– Но насколько я знаю, с этими, как ты выражаешься, людьми ты обедаешь каждую пятницу. Так чего же тебе от них надо?
Федор опять задумался в глубине души и ответил просто:
– Чего мне надо? Я сам себя иногда спрашиваю об этом. Я знаю, что что-то должно измениться, обрести новую жизнь… Они тоже так думают.
Федор говорил с Николаем, в чьих руках были сейчас его жизнь и смерть, совершенно открыто. Причина тому крылась в душевной чистоте Федора… и Николая. Оба всем сердцем стремились к добру, и ни интеллектуальные умствования одного, ни монаршее высокомерие другого не помешали им почувствовать это родство.
– Говоришь, что-то должно измениться? – повторил за ним царь. – Я тоже так думаю. Что-то, но не все.
– И вы один, государь, можете сделать так, чтобы это не возымело ужасных последствий для России, чтобы на Невском с людей не сдирали заживо кожу… Вспомните Пушкина: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!»
– Французский не хуже, – мрачно промолвил Николай.
– Несомненно, государь, но мне думается, что по части ужасов мы перещеголяем и французов. Если мы навеки откажемся от Христа…
Николай не питал к писателям такой страсти, как к солдатам, но он покровительствовал Пушкину, защищал от цензуры Гоголя. И теперь он спрашивал себя, кто же это стоит перед ним – плут, дурак или духовидец. Он не исключал ни того, ни другого, ни третьего, ибо, будучи царем, он впитал в себя всю природу своего народа, и теперь ничто – ни плохое, ни хорошее – не могло его удивить.
– И ты, сообщник этой банды безбожников, смеешь говорить о Христе?
– Да, государь. Я люблю Христа. Я люблю Его, потому что Он был униженным и оскорбленным, потому что Он простил Своим убийцам, которые не ведали, что творят, и грешнице, хотя та и ведала. Но особенно я люблю Его за то – и это то, над чем я постоянно размышляю последнее время, – что Он не поддался на дьявольские искушения там, в пустыне. Ведь как, наверное, ужасно хочется превратить камни в хлебы, особенно, когда ты это умеешь и когда ты любишь людей, но Он не захотел пожертвовать истиной ради счастья. Не стал Он и бросаться с высоты Храма, потому что предпочел веру доказательству, отказался Он и от царства, полученного силой и волшебством, избрав любовь вместо принуждения.
– Так ты веришь во Христа?
Федор опустил голову, и Николай с трудом разобрал его шепот:
– Если Христос – не истина, то я предпочту Его истине.
В повисшей вслед за этими словами тишине Николай размышлял об этой беспредельности. Вдруг, снова переменившись лицом, инквизиторским тоном он спросил:
– У тебя есть политические убеждения? Французы придумали левых и правых. Ты – левый?
Федор, не скрываясь, рассмеялся:
– Нет, государь, я не левый. Правда, теперь это модно. В петербургских салонах любой осел, щеголяющий левыми взглядами, сойдет за образованного человека. Да и то правда, что из тех русских, что едут за образованием на Запад, большинство примыкает именно к левым, то есть к тем, кто отрицает собственную культуру. Я не таков.
– Ну, а что ты думаешь о центристах?
– Ну, эти и вовсе какие-то безликие трусы, самонадеянные провокаторы.
– Так что же, ты решишься утверждать, что ты – правый?
Федор глубоко вздохнул. Он устал стоять, но старался держаться как можно более прямо.
– Я – русский, государь. Я не отрекаюсь от своего народа и его культуры: наоборот, именно в ней я и ищу правду, и мне кажется, что правда эта – не политическая, как, например, у англичан. Наша правда – духовная. И корни у нас – духовные, а если мы их оздоровим, то будет у нас и хорошая политика, и хорошая экономика, и хорошее право, и финансы.
Царь поднялся во весь свой прекрасный рост, в три шага пересек комнату, подошел к Федору и положил руки ему на плечи. Их лица были совсем близко: величественный лик монарха-повелителя и помятая физиономия узника.
– Ах вот как? И ты, революционер, говоришь мне это? Я тебя не понимаю. Ну, а как же свобода, равенство, с ними-то как быть?
Федор и глазом не моргнул.
– Я, – ответил он, – выступаю только за братство. А для этого надо иметь братьев. Именно от братьев происходит братство, а не наоборот, как представляют себе это республиканцы.
Николай молчал. Он любил точные науки, и все эти философствования были ему непонятны.
В это мгновенье (по правде говоря, это и мгновеньем-то нельзя было назвать, скорее – отрезок вечности) Федор опустил глаза на свои грязные башмаки и, подняв их, взглянул в чуть асимметричные, пронзительные глаза государя и – немыслимая дерзость! – произнес:
– Государь, царь только что спросил своего подданного, кто он таков. А может ли теперь подданный задать тот же вопрос царю: кто вы, государь?
Они уже давно вышли за рамки этикета. Николай понимал это.
– Кто я? – проговорил он своим громовым голосом. Возможно, впервые в жизни он задавал себе этот вопрос, и ему было удивительно и радостно размышлять об этом вот теперь, под болезненным взглядом узника, бывшего целиком в его власти.
Он подумал немного, глядя перед собой отсутствующим взглядом.
– Я, – сказал он наконец, – часовой на передовой линии. Я должен оставаться на своем посту, пока не придет смена. Кто меня туда поставил? Господь Бог, и я держу перед ним ответ за жизнь последнего из моих подданных. Может быть, где-то и когда-то служба эта и была простой, но не в России и не сегодня. Болотные огни, которые так называемые французские философы XVIII века приняли за свет Просвещения, распространились по всей Европе. Они ведут лишь к потрясениям, хаосу, к неверию, к кровопролитию, в конце концов. Мой долг закрыть им доступ в страну, к народу, доверенному мне Господом. Дураки считают меня тираном. Нет, я – защитник. Я не люблю карать, все это знают, я предпочитаю предупредить преступление. Но когда надо… Россия – это мозаика, это сплав, который держится только на самодержавии. Уберите монаршью волю, и вся эта масса, столь любезная Господу, разлетится в пыль. Я не имею права на малейшую слабость. Глава огромного государства не вправе попустительствовать ни малейшему волнению, иначе оно перерастет в революцию. Он должен быть готов погибнуть на ступенях своего трона, но только не уступать! В противном случае – не будем обольщаться – он все равно будет убит, но в другом месте. Когда я говорю «должен», я имею в виду долг перед своим народом. И я способен на это. Я уже доказал.
Он вернулся и снова сел за стол. На лице его вновь была непроницаемая маска. Он думал теперь о человеке, перед которым только что раскрыл то, о чем ни разу ни с кем не говорил так открыто. Он тяжело дышал всей грудью. На протяжении всей вечности этот странный человек, посланный ему Богом, и он шли рука об руку: Пророк и Царь, Натан и Давид, Иоанн Предтеча и Ирод (если бы Ирод того захотел). Федор еще не знал этого, но Николай уже понял. Позади них поздравляли друг друга их ангелы-хранители.
– Что же мне с тобой делать? – проговорил царь. – Когда-нибудь ты принесешь России пользу, но пока ты еще ничего не умеешь. Что ты знаешь о ней, о России? Пару крестьян, у которых ты бывал в доме и которые потом убили твоего отца? Нескольких офицеров, твоих товарищей, нескольких писателишек, твоих собратьев по перу? Ты мог бы иметь успех в петербургских салонах, стать новым Некрасовым, новым Тургеневым, описывая страдания чуждого тебе народа. Но ты скроен по другой мерке, Федор Михайлович, и твоя сталь требует иной закалки.
Я дам тебе задание, ты поближе познакомишься с русским народом, лучше узнаешь его, а потом расскажешь мне, что узнал.
Помилования не жди. Это не будет справедливостью. И потом, если я помилую тебя одного, тебя все сочтут предателем, а на что ты тогда будешь годен? Нет, я надену на тебя кандалы, я сделаю тебя каторжником, опущу тебя на самое дно того самого народа, который ты, по твоим словам, так любишь. Ты увидишь такое, чего мне никогда не увидеть, ты выйдешь оттуда сломленным, но ты станешь полезен, так полезен, как никто из моих детей.
Ты только что произнес слово правды: именно этого не хватает монархам, а ты смог сказать ее твоему государю, не заботясь о том, понравится ему это или нет. Смотри, изучай, вникай, трактуй. Через четыре года, день в день, вернешься и расскажешь, что там делается со страной. Не беспокойся: если Богу будет угодно, чтобы я дожил до того дня, ты попадешь ко мне. А нет – Александр примет тебя, как принял я. Но когда ты будешь там, на каторге, не забывай, что ты – в кандалах и под кнутом – и я – в этом дворце или во главе моего войска, – мы – вместе. Я ничуть не обольщаюсь относительно места, куда тебя посылаю: это – ад, но я надеюсь, что ты выйдешь оттуда воскресшим.
Николай протянул сильную, привыкшую управлять лошадьми руку. Федор преклонил колени. Он взял эту гладкую руку в жесткие и шершавые от пота и пыли ладони и поцеловал ее. Поцеловал, как верующие целуют святые мощи.
* * *
Четыре года спустя солдат Пахомов стоял на карауле у главного подъезда Зимнего дворца. Навытяжку. С ружьем у ног. Не мигая. Вдыхая запах водорослей, который доносился с Невы и перебивал навозный дух. Напротив него, так же навытяжку, стояла на своем постаменте Александровская колонна, а дальше в таинственном полумраке белой ночи вырисовывался каменный полукруг Главного штаба.
Пахомову было около сорока. Его забрали в солдаты, когда ему только стукнуло двадцать, отставка была уже не за горами, и он все время проводил в мечтах о родной деревне Нелидово. Жив ли еще кто-нибудь из его родных? Стоит ли еще изба? Он отчетливо помнил лицо матери, чуть хуже – отца и брата, и не знал, сколько же у него теперь сестер. Вспомнить он мог одну Аксюшку, щербатую хохотушку, свою любимицу. Теперь-то она уже замужем, стала матерью, а может, и бабушкой. Узнает ли она его такого – исхудавшего, заскорузлого. А он, узнает ли он ее? Он представлял себе дорогу домой, шаг за шагом, через поля и леса России-матушки. Уже скоро, нынче осенью. Он будет спать на сеновалах, а то и добрые люди пустят его на ночлег к себе в избу. Прослужив сначала в армии, потом в гвардии, он научился шагать, и сорок верст в день для него – пара пустяков. Он как-то спросил у своего офицера, как далеко Нелидово от Петербурга, и тот все показал ему на карте. Так что теперь, стоя на часах, Пахомов все подсчитывал, успеет ли он к святым Козьме и Демьяну или только к Матвееву дню. Интересно, когда выпадет снег? Сможет ли он переходить реки по льду или ему придется давать кругаля?
Вынырнув из ночной акварели, к дворцу приближался человек. Он шел спокойно, словно знал, куда идет. Был он высок и издали казался старым со своей длинной седой бородой и палкой в руках. Однако, когда он приблизился, Пахомов увидел, что лицом он еще молод.
– Стой! – окликнул часовой, когда тот подошел ближе, чем на двенадцать шагов, предусмотренных инструкцией.
Человек не остановился.
Пахомов был хорошим солдатом. Он действовал по уставу и взялся за ружье.
– Стой, стрелять буду.
Молодой старик остановился и спокойно произнес:
– Я иду к царю.
Солдат Пахомов решил, что перед ним сумасшедший или, по крайней мере, юродивый.
– Ты чего это? Ты кто это?
– Федор Михайлович Достоевский, инженер-поручик в отставке.
Что-то забрезжило в памяти Пахомова. Точно, капитан предупреждал их об этом таинственном визите. Впрочем, скептик и вольнодумец, капитан не очень-то задумывался о том, кто будет нести караул, когда этот посетитель явится.
Пахомов сунул два пальца в рот и свистнул.
Прибежал толстый унтер. У него своя каптерка. Он отчитывается перед начальником караула, а тот – перед дежурным офицером. «Попрошу следовать за мной».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36