(495)988-00-92 магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ведь это из-за них петербургский снег обагрился тогда кровью тысячи двухсот семидесяти русских солдатиков, обманутых своими офицерами: ради спасения нации их пришлось расстрелять на узкой Галерной улице. Нет, не он, Николай, ответствен за эти смерти: это все они, салонные хлыщи, надушенные мечтатели, на них пала эта кровь. А какой вздор они несли, да с какой наглостью, с каким красноречием! «Мы сломали наши ножны, – кричал Каховский, – нам некуда деть наши сабли, кроме как вонзить их в сердце врагам истинной России!» Кстати о саблях, именно он пистолетным выстрелом в упор убил генерала Милорадовича, прибывшего для переговоров с восставшими. А Бестужев: он, император, сказал ему, что считает в своей воле простить его, а тот воспротивился: «Такие злоупотребления и заставили нас пойти на заговор». «Я думал, – ответил ему тогда Николай, – что самая ценная привилегия государя заключается именно в возможности помиловать неблагодарного». Однако он не помиловал ни Бестужева, ни Каховского: нельзя быть великодушным ради собственного удовольствия. Он не простил и никогда не простит преступных безумцев, по чьей милости начало его царствования было запятнано кровью. И если все это безумие повторится, что ж, он снова поступит так же. Он ответствен перед Господом и перед русским народом. Ничто не должно нарушать порядка вещей и покоя его верных подданных. Он будет действовать по обстоятельствам.
Он отрывает глаза от купола, тускло поблескивающего в апрельской ночи, поворачивается к Орлову и, указывая пальцем на папку с тридцатью четырьмя именами, говорит:
– Арестовать всех.
Среди этих тридцати четырех имен есть одно, напротив которого красным карандашом помечено: «Особо опасен». Это имя принадлежит тому, кто только что, одновременно со своим государем, смотрел на Исаакиевский собор запавшими серо-голубыми глазами, на дне которых затаилась эпилепсия.
* * *
Федор вернулся с тайного собрания в три часа ночи. Оно проходило на другом конце города, в Коломне, где досужие чиновники до сих пор постреливают бекасов. Там, среди лугов, болот и деревянных церквушек, есть домик со скрипучей лесенкой, где по пятницам собираются заговорщики, задумавшие переменить судьбу России.
У Федора до сих пор голова гудит от всего, что он там услышал и сам наговорил в течение этой ночи. Противоречивые чувства камнем давят ему на сердце. Пульс частит. Дышать трудно. Он встает на стул, открывает форточку, и ледяной воздух врывается в комнату, гасит пламя свечи. Молодость, любовь к родине, жажда деятельности, зарождающаяся слава поют в нем, еще гремит в ушах гром аплодисментов, которыми его наградили только что, когда он талантливо, по-актерски прочел письмо Белинского к Гоголю: «Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации… Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства…»
Федор не знает, согласен ли он полностью с этими словами, ведь сам-то он молится Богу, и от всего сердца, но с каким благоговением читал он благородные слова о «человеческом достоинстве»! И голос его не дрогнул, когда он произносил ключевую фразу: «Приглядитесь пристальнее, и вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ». Но когда его товарищи, вооружившись этой фразой, принялись насмехаться над самим Христом, он отвернулся, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы. Он и правда не понимает, верит ли он в Бога; он знает только, что любит Христа, и ему больно слышать, когда над Ним глумятся. «Это у них пройдет, – думает он. – Они добрые. В конце концов они поймут, что Он был первым, кто любил людей так, как любят их они сами». Есть, однако, одно сомнение, которое гложет его. А любят ли они людей на самом деле? Так ли уж они добры в действительности? Например, хозяин дома, Михаил Васильевич Петрашевский, социалист, коммунист, последователь Фурье, Сен-Симона и Карла Маркса, утверждающий, что он может преподавать одиннадцать различных дисциплин по двадцати разным системам, опубликовавший словарь, где изложены его самые радикальные идеи, и работающий в настоящее время над рукописью, озаглавленной «Мои афоризмы, или Обрывочные понятия обо всем, мною самим порожденные»? Он хочет организовать общество, состоящее из ячеек и фаланг, он построил для своих собственных крестьян фаланстер, который они, правда, поспешили спалить. Но такой ли уж он филантроп и революционер? А может, он просто нелепый шут в испанском плаще и огромном угловатом цилиндре, развлекающийся тем, что ходит в церковь, переодевшись в женское платье, ничего при этом не делая со своей густой, всклокоченной бородой?
Иногда Федора посещают сомнения на его счет, поэтому-то он и примкнул к самому жесткому ядру группы. Михаил Васильевич и не подозревает о существовании этого ядра, семеро членов которого готовы начать революцию любыми средствами.
Глава группы, Николай Александрович Спешнев, сделан совсем из другого теста, чем Петрашевский. Этот – смутьян из смутьянов. Он и слышать ничего не желает о конституционной монархии, только о республике, при этом никак не буржуазной. Революция начнется в народе и закончится полной национализацией земель и средств производства. Странно слышать, как он рассуждает на эти темы своим вкрадчивым, с легкой картавинкой, голосом. Спешнев ходит в жемчужно-сером шелковом галстуке с бриллиантовой булавкой, двубортном бархатном жилете, с тростью с серебряным набалдашником – настоящий денди. В отличие от косматого Петрашевского, Спешнев всегда безупречно причесан (у него есть свой парикмахер – немец), его усы и бородка тщательно надушены, из-под тонко очерченных, будто выщипанных, бровей тяжело глядят круглые глаза жуира. Спешнев богат. Спешнев – атеист. Он считает, что террор одинаково хорош как для свержения нынешнего правительства, так и для управления государством после захвата власти. Он много путешествовал, у него богатый жизненный опыт и сомнительная репутация. Да, он хочет освободить народ, но он любит творить зло. Федор, которого он ссужает деньгами – по пятьсот рублей за раз, – возможно, для того, чтобы подчинить его себе, видит в нем своего Мефистофеля. Тем не менее, он любит его, но какой-то гипнотической любовью, которая смущает его самого. «Я с ним, я принадлежу ему…» – повторяет он про себя. Этот человек рискует жизнью ради человечества, – как же может он быть плохим?
Федор закрывает форточку, отходит от окна. Промокнув до костей, он пытался отогреться у Петрашевского дешевым, кислым вином, хотя обычно не пьет. Он раздевается, надевает ночную рубашку и опускается на колени перед иконой, висящей в углу напротив двери.
Под серебряным с позолотой окладом – Богородица. Она на небесах, на руках у Нее Младенец, два ангела поддерживают Ее по бокам, под ногами у Нее облака, на голове венец, от которого идет сияние, внизу – люди: мужчины, женщина, ребенок, старик, они молятся своей заступнице. Святость Ее переходит на них, пронизывает их, преображает, изливается чрез них на весь мир, проникая в сердце коленопреклоненного революционера. Образ этот, который Федор любит больше других, называется «Всех скорбящих радость».
Он ложится и засыпает. Просыпается он от металлического звука: словно саблей ударили по шкафу. С трудом открывает глаза. Чей-то голос с сочувствием говорит: «Поднимайтесь». Это жандармский подполковник в голубом мундире. Свечи зажжены, в комнате полно людей. Они что-то ищут, изымают, опечатывают. Полицейский пристав с красивыми бачками залез в печку, откуда торчит только его жирный зад. Он ворошит золу мундштуком от Федорова кальяна. «Можете не спешить, но я все же попрошу вас одеться», – по-прежнему сочувственно говорит жандармский офицер. Все спускаются вниз, где уже ждет карета. Едут через Неву. Идет дождь, холодно. Петропавловская крепость четко вырисовывается на фоне светлеющего неба. Алексеевский равелин. Камера. Щелк! Замок защелкнулся.
Проходят месяцы, наступает лето, допросы следуют за допросами. Все очень вежливы. Ни Федор, ни остальные тридцать три арестованных не могут пожаловаться на дурное обращение. Им разрешено читать, писать, покупать вино, переписываться с родными. Казематы, расположенные на уровне воды, напоминают погибшие корабли. Федору кажется, что вот-вот вода хлынет к нему в камеру. Сыро, пробирает до костей. Фитиль керосиновой лампы все время коптит, и часовой будит вас, чтобы вы сняли нагар. Ежедневно выводят на прогулку: площадка и на ней семнадцать деревьев – их безмятежный вид вселяет веру в жизнь. Петрашевский пользуется этими прогулками, чтобы передавать товарищам героические послания: «Требуйте очных ставок. Остерегайтесь лжесвидетельств. Протестуйте. Требуйте письменных копий ваших заявлений. Не отвечайте на расплывчатые вопросы. Требуйте разъяснений. На вопросы отвечайте вопросами…» Они требуют, протестуют, отвечают вопросом на вопрос, молчат. Следователи остаются неизменно корректными. Видимо, пытаются подсластить горькую пилюлю. Федор здесь считается «умным, независимым, хитрым и упрямым» обвиняемым. Он читает Библию и Шекспира. Он пишет рассказ, а повесть, которую он только начал, уже публикуется отдельными выпусками. Покой, в котором он пребывает, походил бы даже на некое подобие счастья, если бы только его не мучили приступы геморроя.
Пять месяцев следствия, шесть недель болтовни на заседаниях военного трибунала, и вот черной декабрьской ночью на стол Николаю ложится двадцать один смертный приговор.
Император кутается в поношенный плащ, который служит ему халатом, а через несколько минут станет одеялом. Над плечом его склоняется ангел-хранитель:
– Будь милосерд, ведь ты – помазанник Божий. Он велел прощать врагам нашим, а ведь эти даже не пролили ничьей крови…
Но император хмурится. Он читает приговоры, которые ему предстоит подписать или перечеркнуть одним взмахом пера, и не чувствует слабости.
– Ты – ангел, тебе и подобает быть ангельски добрым. На вас не лежит никакой ответственности: вам только и надо, что быть добренькими со всеми. А мне Господь доверил пятьдесят миллионов душ – моих детей.
Он смотрит на золотую чернильницу, на отточенное перо.
Он размышляет.
– Людовик XVI не исполнил своего королевского долга и был наказан своим собственным народом. Голова Бернара де Лоне, надетая на пику, символическое надругательство над герцогиней де Полиньяк! Сентябрь, Террор, Вандея, кровавые расправы Каррье, наполеоновская эпопея. И все это из-за того, что король отказался вовремя послать к Бастилии эскадрон драгун. Для государя слабость – это не проявление милосердия, а совсем наоборот. Можно прощать своим врагам, но не врагам Отечества. Я был бы не достоин царствовать, если бы жалость помешала мне отсечь пораженные гангреной члены.
Ангел не находится, что ответить, и отступает.
Двадцать второго декабря 1849 года в Петербурге стоял лютый мороз, ниже двадцати градусов. В половине восьмого утра двадцать одни сани в сопровождении конных жандармов подъехали к Петропавловской крепости. Загремели засевы, заскрипели замки. Заключенным было велено снять грубые рубахи и залатанные мешки, служившие им одновременно брюками, кальсонами и носками, и надеть одежду, которая была на них в день ареста. Они сели по одному в двухместные сани, вторым сел солдат. «Куда нас везут?» – «Не могу знать!» Кортеж направился к Выборгской стороне, пересек Неву, проехал по Воскресенскому проспекту на Кирочную, потом на Знаменскую, вышел на Лиговку, а затем по Обводному каналу добрался до плаца, окруженного строгими зданиями казарм Семеновского полка.
Плац был покрыт снегом. На горизонте сквозь нагромождение темных кучевых облаков светился красный шар только что взошедшего солнца. Со всех сторон стали робко сходиться люди. Из окон, с крыш домов – отовсюду глядели любопытные глаза. Было тихо.
Три гвардейских полка – Московский, Егерский и Кавалергардский – выстроились в каре. Полки эти были выбраны специально: в них служили когда-то трое из осужденных.
В центре плаца был устроен помост, выкрашенный в черный цвет, у подножия помоста – три серых столба.
Дрожа и стуча зубами от холода, узники, которые не виделись с того последнего вечера в доме Петрашевского, восемь месяцев тому назад, пожимали друг другу руки, целовались заиндевевшими губами. Чиновник с листом бумаги в руках начал перекличку:
– Петрашевский.
– Здесь.
– Спешнев.
– Здесь.
– Момбелли.
– Здесь.
– Достоевский.
– Здесь.
И Федор занял свое место в ряду осужденных.
Их заставили обойти каре, чтобы солдаты лучше могли разглядеть своих бывших офицеров, осужденных и приговоренных к смертной казни. От мороза было тяжело дышать. Они говорили друг другу: «Потрите щеку, потрите подбородок, они побелели от холода». Федор улучил момент и сунул в руку Момбелли написанный в тюрьме рассказ «Маленький герой».
Поднялись на помост.
– На караул!
Солдаты взяли на караул.
– Шапки долой!
Приговоренные сняли шапки. Началось чтение приговора.
Петрашевский – смертная казнь.
Спешнев – смертная казнь.
Момбелли – смертная казнь.
Чиновник повернулся к Федору и прочел его обвинительное заключение, завершив его следующими словами:
– Трибунал приговорил вас к расстрелу, и 19-го числа текущего месяца Его Величество Государь Император собственноручно приписал: «Да будет так».
Федор выслушал приговор без тени раскаяния. Общая судьба сближала его с товарищами, чья непогрешимость не вызывала больше сомнений.
Приговоренным выдали белые балахоны с капюшонами. Надевая их, они шутили: «Хороши же мы будем в этих нарядах». Петрашевский, Момбелли и Григорьев спустились под конвоем с помоста, и солдаты привязали их к столбам. Унтер-офицер сломал над их головами шпаги: они не были больше дворянами, не были офицерами, они стали ничем. Нет, христианами они еще оставались, и священник дал каждому из них поцеловать крест.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36


А-П

П-Я