Отличный сайт Wodolei
Жалкий, презренный подхалим! Ведь я тебе отвратительна — но ты готов даже целовать меня, лишь бы не вылететь из Приюта. Я не слепая, нет! Ты просто используешь меня — хладнокровно, расчетливо используешь женщину, как ступеньку на пути вверх.
Мидбин объяснил бы и оправдал эти вспышки своей патологией эмоций. Эйс, вероятно, принимал их безропотно и стойко, с видом покорности судьбе, да и отец Барбары поступал так же — но я не видел для себя никакой необходимости быть объектом подобных наскоков. Так я и сказал ей — а потом, по-моему, безо всякого раздражения добавил:
— Может, нам лучше не видеться больше наедине?
Некоторое время она стояла неподвижно и молча, словно я еще говорил что-то. Потом произнесла наконец:
— Хорошо… Хорошо. Да. Лучше не видеться.
Ее кажущееся спокойствие сыграло со мной дурную шутку — я с облегчением улыбнулся.
— Правильно, смейся. Почему бы тебе не посмеяться? Чувств у тебя не больше, чем ума. Оборотень! Чурбан бессердечный, деревня! Стоит тут со своей дурацкой ухмылкой! Ненавижу тебя! Как я тебя ненавижу!
И — зарыдала, закричала, бросилась было на меня, потом отпрянула, пронзительно причитая, что совсем не то хотела сказать, совсем не то, совсем не то. Она вымаливала, выклянчивала прошение за каждое неласковое слово; заливаясь слезами, обещала отныне и всегда держать себя в руках; выкрикивала, будто жить без меня не может — а потом, когда я выслушал все это, не прерывая и не отвергая, заявила, что закатывает подобные сцены потому только, что слишком настрадалась от безмерной любви ко мне. Это было отвратительно, унизительно — и не в последнюю очередь оттого, что я прекрасно ощущал, насколько эротично ее самоуничижение. Останься я хладнокровным, я мог бы пожалеть ее, мог бы испугаться, мог бы гадливо оттолкнуть — но ее внезапная рабья покорность лишь возбуждала меня.
Этот взрыв, похоже, изменил наши отношения к лучшему, во всяком случае, ослабил напряжение между нами. Именно после него Барбара начала рассказывать мне о своей работе — и это сразу сделало наши отношения почти дружескими, сняв прежний оттенок нескончаемого яростного поединка. Тогда я понял, сколь превратно представлял себе круг ее интересов.
— Летательный аппарат тяжелее воздуха! — восклицала она. — Какой вздор!
— Ну, хорошо. Я же не знал.
— Я теоретик. Рычаги и шестерни меня не волнуют.
— Хорошо, хорошо.
— Я хочу показать, что время и пространство суть лишь различные проявления одной и той же сущности.
— Хорошо, — ответил я, уже думая совершенно о другом.
— Что такое время?
— Ах, дорогая Барбара. Поскольку о подобных предметах я не знаю ровным счетом ничего, твой вопрос вовсе не ставит меня в тупик. Я даже рта не открою, чтобы дать определение времени.
— Нет, ты вполне мог бы дать ему определение — но в понятиях, рассматривающих время изнутри. А меня интересует не определение, а понимание.
— Хорошо, я уразумел.
— Ходж, твое легкомыслие, как у всех надутых тупиц, чрезвычайно тяжеловесно.
— Извини. Дуй дальше.
— Время — это проявление.
— Ты уже сказала. Я знавал человека, который говорил, что время — это иллюзия. А другой говорил, что время — это змея, кусающая свой хвост.
— Мистицизм.
Презрение, с которым она выговорила это слово, живо напомнило мне Роджера Тисса, произносившего «метафизика» тем же самым тоном.
— Время, материя, пространство, энергия — все это проявления единой космической субстанции. Взаимоперетекающие проявления. Теоретически должно быть возможно выразить материю через энергию, а пространство — через время; а, значит, материю-энергию через пространство-время.
— Это звучит так просто, что мне стыдно за себя, честное слово.
— Нет. Если принять объяснение в столь грубой форме, оно только собьет с толку. Представь, что мы разложили материю на ее… составляющие…
— Атомы? — предположил я. Мне показалось, она никак не может подобрать слово.
— Нет, атомы слишком дискретны, слишком отдельны друг от друга и самостоятельны. Нечто более глубинное, чем атомы. У нас нет соответствующего термина, потому что мы суть-то еще не ухватываем. Может быть, сущность… или, как в религии — дух. Если материя…
— Человек, например?
— Человек, репа или химическое соединение, — ответила она нетерпеливо, — разложенные на составляющие их сущность компоненты, могут быть воссозданы — но это опять неверное слово — в другой точке пространственно-временной структуры.
— Ты имеешь в виду… например, вчера?
— Нет — и да. Что такое «вчера»? Вещь? Проявление? Идея? Характеристика взаимоотношений чего-то с чем-то? Ох, слова — бестолковая штука. Даже математика — и та с трудом… Но когда-нибудь я разберусь в этом. Или мои последователи разберутся, опираясь на то, что я сделала. Или последователи моих последователей…
Я кивнул. Мидбин по меньшей мере наполовину прав, Барбара психически нездорова. Эта ее теория — всего лишь бессознательная попытка подвести научную базу под навязчивую идею повернуть время вспять, отомстить умершей матери и завладеть всей, всей любовью отца.
14. ЭКСПЕРИМЕНТ МИДБИНА
На очередном собрании Мидбин попросил ассигнований на эксперимент и содействия в его осуществлении. Поскольку объем требуемого по обоим пунктам был крайне скромный, утверждение заявки должно было бы оказаться простой формальностью. Но Барбара вежливо осведомилась, не может ли доктор Мидбин обрисовать суть эксперимента несколько подробнее.
Я знал: эта ее манера — грозный сигнал. Мидбин, однако, очень добродушно ответил, что собирается проверить свою теорию, согласно которой вызванный эмоциональной травмой физический недостаток может быть ликвидирован посредством воссоздания шокового возбуждения, явившегося причиной, если воспользоваться этим неточным словом, уродства.
— Я так и думала. Теперь он собрался выбрасывать на ветер ресурсы Приюта ради потаскушки, с которой спутался, в то время, как важные работы приостанавливаются из-за недостатка средств.
Какой-то женский голос выкрикнул: «Да нет же, Барбара!», а затем весь зал неодобрительно загудел. Кими Агати упорно не поднимала глаз. Мистер Хаггеруэллс, безуспешно попытавшись поймать взгляд Барбары, сказал:
— Я должен извиниться за поведение моей…
— Ничего, все в порядке, — прервал Мидбин. — Я понимаю Барбару. Уверен: никто, кроме нее, всерьез не считает, будто между мной и девушкой может произойти нечто предосудительное. Но первый вопрос Барбары вполне уместен. Вполне уместен. Постараюсь как можно короче — большинство из вас в курсе дела. Я пытался вернуть речь пациенту, который потерял ее в результате — опять приходится для удобства использовать не слишком точное выражение — травмировавшего психику события. Предварительные исследования показывают, что мы с достаточно высокой степенью вероятности можем ожидать искомого эффекта от разработанной мною методики. Эксперимент потребует всего лишь кинематической камеры, типа тех, которыми изготавливают развлекательные тинографы…
— Он хочет превратить Приют в тинографический притон, а нас — в шутов!
— Только на один раз, Барбара, только на один раз. Отнюдь не навсегда.
Тогда мистер Хаггеруэллс предложил прекратить дискуссию и без дальнейших проволочек поставить заявку на голосование. Поскольку я был уверен, что тинографические упражнения Мидбина потребуют моего постоянного участия, то едва не поддался искушению проголосовать, как Барбара — она единственная была против. Но у меня не хватило духу. Я просто воздержался
— как Эйс, как и сам Мидбин.
Первым результатом реализации программы оказалось то, что Мидбин освободил меня от моих прежних обязанностей, сочтя продолжение попыток воздействовать на подсознание девушки по-старому бессмысленным. Все его время уходило теперь на фотографирование — а в Приюте в этом деле никто толком не смыслил, на теорию кинематики, на постановку пантомим и на изучение сравнительных достоинств различных типов камер; все они были иностранного производства.
— А девушка, хотя она так и не научилась расслабляться во время сеансов и относиться к ним без опаски, осталась верна привычке ходить со мною к Мидбину. Было совершенно невозможно объяснить ей, что процедуры временно прекращены, и в урочное время она появлялась у меня, всегда принарядившись с особым тщанием; мне ничего не оставалось, кроме как прогуляться с нею до дома Мидбина и обратно. Я вполне осознавал всю нелепость этих демонстраций, так же, как и то, что Барбара не замедлит воздать мне за них сторицей — и потому почувствовал облегчение, когда Мидбин решил наконец организационные трудности, раздобыв и камеру, которая его устроила, и пленку.
Зато теперь мне пришлось точно устанавливать месть, где разыгралась трагедия — я это было делом отнюдь не простым, ведь в сумерках все холмы кажутся одинаковыми. Потом мне пришлось помогать воссоздавать все обстоятельства налета как можно точнее. Здесь Мидбин был в какой-то мере поставлен в тупик ограниченными возможностями своей аппаратуры — камера могла снимать лишь при ярком дневном свете, вечерняя полутьма была ей недоступна.
Я подбирал костюмы и грим, я говорил, кто и что должен делать, я руководил репетициями… Хорошо хоть Мидбин согласился, что мне не надо играть самого себя — ведь поначалу я, пусть и видел все, сам оставался невидим, и с терапевтической точки зрения моим присутствием смело можно было пренебречь. Сам Мидбин орудовал камерой.
На любой тинографической студии лишь фыркнули бы с презрением, посмотрев нашу продукцию, и уж наверняка ни один тинозал не снизошел бы до того, чтобы ее продемонстрировать. После некоторых колебаний Мидбин решил не озвучивать ленту; он счел, что озвучивание не прибавит ей ценности, только увеличит стоимость — так что и звуковыми эффектами мы не могли похвастаться. Конечно, мы все равно невольно гордились своим первым опытом в области тинографии — но, к счастью для этой нашей гордости, на первом просмотре не было никого, кроме девушки, меня, Эйса, управлявшегося с волшебным фонарем, и самого Мидбина.
В темноте скачущее на экране изображение в первые же минуты создало настолько поразительную иллюзию подлинности происходящего, что, когда один из всадников помчался на нас, мы все невольно отпрянули. Несмотря на то, что лента была снята совершенно по-дилетантски, она казалась нам верхом художественности, Но, к сожалению, вершиной терапии она на стала. Результат не оправдал усилий, Девушка реагировала так же, как на рисунки; в сущности, эффект был еще менее удовлетворительным. Бессвязные звуки, которые она издавала, как и прежде поначалу выражали тревогу, а под конец
— ужас; ничего нового. Однако Мидбин похлопал Эйса и меня по спине — его напоминающее адамово яблоко брюшко при этом весело прыгало вверх-вниз — и заявил, что еще до конца года девушка будет тараторить, как политический деятель.
Я не замечал никакого улучшения; на мой взгляд, от показа к показу не менялось ничего. Тем не менее, день за днем мы продолжали крутить смертельно надоевшую нам ленту, и так заразительна была вера Мидбина в успех, что мы скорее обрадовались, чем испугались, когда, спустя несколько недель, при виде того, как на экране «дон Хайме» в очередной раз скорчился, изображая смерть, девушка вдруг надолго потеряла сознание.
Мы тут же решили — во всяком случае, Эйс и я решили, Мидбин лишь руки потирал, — что после этого ее немота пройдет сразу и полностью. Нет, конечно; спустя еще несколько просмотров в тот же критический момент она вскрикнула. Это был настоящий вскрик, ясный и резкий, совсем непохожий на те сдавленные звуки, к которым мы привыкли. Правота Мидбина теперь казалась неоспоримой. Ни один немой не смог бы издать столь четкий, пронзительный крик.
Следуя другой своей теории, Мидбин вскоре отказался от идеи помочь девушке выражать свои мысли по-испански. Теперь он сосредоточился на обучении ее английскому. Метод его был донельзя прост; с самым серьезным видом он указывал пальцем то на один предмет, то на другой и нарочито монотонным голосом произносил их названия по нескольку раз.
— У нее будет несколько необычная манера выражаться, — заметил Эйс. — Одни существительные, и все в единственном числе, а рот будто камушками набит. Представляю себе долгожданный день. Она говорит: «Человек-стул-стена-девушка-пол». А вы тут же хлоп в ответ: «Ковер-потолок-земля-трава».
— Когда понадобится, я перейду к глаголам, — сказал Мидбин. — Все в свое время.
Должно быть, она обращала на наши разговоры друг с другом не меньше внимания, чем на то, что Мидбин вдалбливал ей, потому что однажды совершенно неожиданно указала на меня и вполне отчетливо выговорила:
— Ходж… Ходж.
Это взволновало меня. Странно, но я не почувствовал ни тени того раздражения, какое во мне обычно вызывала ее привычка бегать за мной и все время крутиться рядом. Нет. В душе была смутная, робкая радость — и благодарность за постоянство.
Похоже, когда-то девушка знала английский или хотя бы его начатки, потому что вскоре, учась пользоваться существительными, которым обучал ее Мидбин, она, как бы на пробу, почти вопросительным тоном начала добавлять глаголы и прилагательные. «Я… иду?…» Опасения Эйса относительно того, что она непроизвольно станет копировать безжизненный тон Мидбина, оказались неосновательны; у нее обнаружился грудной, с пленительными интонациями голос, и мы буквально наслаждались, слушая, как она словно ощупью пробирается от слова к слову.
Однако поговорить с нею или хотя бы спросить ее о чем-то до сих пор оставалось невозможным. Когда Мидбин спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Мидбин объяснил бы и оправдал эти вспышки своей патологией эмоций. Эйс, вероятно, принимал их безропотно и стойко, с видом покорности судьбе, да и отец Барбары поступал так же — но я не видел для себя никакой необходимости быть объектом подобных наскоков. Так я и сказал ей — а потом, по-моему, безо всякого раздражения добавил:
— Может, нам лучше не видеться больше наедине?
Некоторое время она стояла неподвижно и молча, словно я еще говорил что-то. Потом произнесла наконец:
— Хорошо… Хорошо. Да. Лучше не видеться.
Ее кажущееся спокойствие сыграло со мной дурную шутку — я с облегчением улыбнулся.
— Правильно, смейся. Почему бы тебе не посмеяться? Чувств у тебя не больше, чем ума. Оборотень! Чурбан бессердечный, деревня! Стоит тут со своей дурацкой ухмылкой! Ненавижу тебя! Как я тебя ненавижу!
И — зарыдала, закричала, бросилась было на меня, потом отпрянула, пронзительно причитая, что совсем не то хотела сказать, совсем не то, совсем не то. Она вымаливала, выклянчивала прошение за каждое неласковое слово; заливаясь слезами, обещала отныне и всегда держать себя в руках; выкрикивала, будто жить без меня не может — а потом, когда я выслушал все это, не прерывая и не отвергая, заявила, что закатывает подобные сцены потому только, что слишком настрадалась от безмерной любви ко мне. Это было отвратительно, унизительно — и не в последнюю очередь оттого, что я прекрасно ощущал, насколько эротично ее самоуничижение. Останься я хладнокровным, я мог бы пожалеть ее, мог бы испугаться, мог бы гадливо оттолкнуть — но ее внезапная рабья покорность лишь возбуждала меня.
Этот взрыв, похоже, изменил наши отношения к лучшему, во всяком случае, ослабил напряжение между нами. Именно после него Барбара начала рассказывать мне о своей работе — и это сразу сделало наши отношения почти дружескими, сняв прежний оттенок нескончаемого яростного поединка. Тогда я понял, сколь превратно представлял себе круг ее интересов.
— Летательный аппарат тяжелее воздуха! — восклицала она. — Какой вздор!
— Ну, хорошо. Я же не знал.
— Я теоретик. Рычаги и шестерни меня не волнуют.
— Хорошо, хорошо.
— Я хочу показать, что время и пространство суть лишь различные проявления одной и той же сущности.
— Хорошо, — ответил я, уже думая совершенно о другом.
— Что такое время?
— Ах, дорогая Барбара. Поскольку о подобных предметах я не знаю ровным счетом ничего, твой вопрос вовсе не ставит меня в тупик. Я даже рта не открою, чтобы дать определение времени.
— Нет, ты вполне мог бы дать ему определение — но в понятиях, рассматривающих время изнутри. А меня интересует не определение, а понимание.
— Хорошо, я уразумел.
— Ходж, твое легкомыслие, как у всех надутых тупиц, чрезвычайно тяжеловесно.
— Извини. Дуй дальше.
— Время — это проявление.
— Ты уже сказала. Я знавал человека, который говорил, что время — это иллюзия. А другой говорил, что время — это змея, кусающая свой хвост.
— Мистицизм.
Презрение, с которым она выговорила это слово, живо напомнило мне Роджера Тисса, произносившего «метафизика» тем же самым тоном.
— Время, материя, пространство, энергия — все это проявления единой космической субстанции. Взаимоперетекающие проявления. Теоретически должно быть возможно выразить материю через энергию, а пространство — через время; а, значит, материю-энергию через пространство-время.
— Это звучит так просто, что мне стыдно за себя, честное слово.
— Нет. Если принять объяснение в столь грубой форме, оно только собьет с толку. Представь, что мы разложили материю на ее… составляющие…
— Атомы? — предположил я. Мне показалось, она никак не может подобрать слово.
— Нет, атомы слишком дискретны, слишком отдельны друг от друга и самостоятельны. Нечто более глубинное, чем атомы. У нас нет соответствующего термина, потому что мы суть-то еще не ухватываем. Может быть, сущность… или, как в религии — дух. Если материя…
— Человек, например?
— Человек, репа или химическое соединение, — ответила она нетерпеливо, — разложенные на составляющие их сущность компоненты, могут быть воссозданы — но это опять неверное слово — в другой точке пространственно-временной структуры.
— Ты имеешь в виду… например, вчера?
— Нет — и да. Что такое «вчера»? Вещь? Проявление? Идея? Характеристика взаимоотношений чего-то с чем-то? Ох, слова — бестолковая штука. Даже математика — и та с трудом… Но когда-нибудь я разберусь в этом. Или мои последователи разберутся, опираясь на то, что я сделала. Или последователи моих последователей…
Я кивнул. Мидбин по меньшей мере наполовину прав, Барбара психически нездорова. Эта ее теория — всего лишь бессознательная попытка подвести научную базу под навязчивую идею повернуть время вспять, отомстить умершей матери и завладеть всей, всей любовью отца.
14. ЭКСПЕРИМЕНТ МИДБИНА
На очередном собрании Мидбин попросил ассигнований на эксперимент и содействия в его осуществлении. Поскольку объем требуемого по обоим пунктам был крайне скромный, утверждение заявки должно было бы оказаться простой формальностью. Но Барбара вежливо осведомилась, не может ли доктор Мидбин обрисовать суть эксперимента несколько подробнее.
Я знал: эта ее манера — грозный сигнал. Мидбин, однако, очень добродушно ответил, что собирается проверить свою теорию, согласно которой вызванный эмоциональной травмой физический недостаток может быть ликвидирован посредством воссоздания шокового возбуждения, явившегося причиной, если воспользоваться этим неточным словом, уродства.
— Я так и думала. Теперь он собрался выбрасывать на ветер ресурсы Приюта ради потаскушки, с которой спутался, в то время, как важные работы приостанавливаются из-за недостатка средств.
Какой-то женский голос выкрикнул: «Да нет же, Барбара!», а затем весь зал неодобрительно загудел. Кими Агати упорно не поднимала глаз. Мистер Хаггеруэллс, безуспешно попытавшись поймать взгляд Барбары, сказал:
— Я должен извиниться за поведение моей…
— Ничего, все в порядке, — прервал Мидбин. — Я понимаю Барбару. Уверен: никто, кроме нее, всерьез не считает, будто между мной и девушкой может произойти нечто предосудительное. Но первый вопрос Барбары вполне уместен. Вполне уместен. Постараюсь как можно короче — большинство из вас в курсе дела. Я пытался вернуть речь пациенту, который потерял ее в результате — опять приходится для удобства использовать не слишком точное выражение — травмировавшего психику события. Предварительные исследования показывают, что мы с достаточно высокой степенью вероятности можем ожидать искомого эффекта от разработанной мною методики. Эксперимент потребует всего лишь кинематической камеры, типа тех, которыми изготавливают развлекательные тинографы…
— Он хочет превратить Приют в тинографический притон, а нас — в шутов!
— Только на один раз, Барбара, только на один раз. Отнюдь не навсегда.
Тогда мистер Хаггеруэллс предложил прекратить дискуссию и без дальнейших проволочек поставить заявку на голосование. Поскольку я был уверен, что тинографические упражнения Мидбина потребуют моего постоянного участия, то едва не поддался искушению проголосовать, как Барбара — она единственная была против. Но у меня не хватило духу. Я просто воздержался
— как Эйс, как и сам Мидбин.
Первым результатом реализации программы оказалось то, что Мидбин освободил меня от моих прежних обязанностей, сочтя продолжение попыток воздействовать на подсознание девушки по-старому бессмысленным. Все его время уходило теперь на фотографирование — а в Приюте в этом деле никто толком не смыслил, на теорию кинематики, на постановку пантомим и на изучение сравнительных достоинств различных типов камер; все они были иностранного производства.
— А девушка, хотя она так и не научилась расслабляться во время сеансов и относиться к ним без опаски, осталась верна привычке ходить со мною к Мидбину. Было совершенно невозможно объяснить ей, что процедуры временно прекращены, и в урочное время она появлялась у меня, всегда принарядившись с особым тщанием; мне ничего не оставалось, кроме как прогуляться с нею до дома Мидбина и обратно. Я вполне осознавал всю нелепость этих демонстраций, так же, как и то, что Барбара не замедлит воздать мне за них сторицей — и потому почувствовал облегчение, когда Мидбин решил наконец организационные трудности, раздобыв и камеру, которая его устроила, и пленку.
Зато теперь мне пришлось точно устанавливать месть, где разыгралась трагедия — я это было делом отнюдь не простым, ведь в сумерках все холмы кажутся одинаковыми. Потом мне пришлось помогать воссоздавать все обстоятельства налета как можно точнее. Здесь Мидбин был в какой-то мере поставлен в тупик ограниченными возможностями своей аппаратуры — камера могла снимать лишь при ярком дневном свете, вечерняя полутьма была ей недоступна.
Я подбирал костюмы и грим, я говорил, кто и что должен делать, я руководил репетициями… Хорошо хоть Мидбин согласился, что мне не надо играть самого себя — ведь поначалу я, пусть и видел все, сам оставался невидим, и с терапевтической точки зрения моим присутствием смело можно было пренебречь. Сам Мидбин орудовал камерой.
На любой тинографической студии лишь фыркнули бы с презрением, посмотрев нашу продукцию, и уж наверняка ни один тинозал не снизошел бы до того, чтобы ее продемонстрировать. После некоторых колебаний Мидбин решил не озвучивать ленту; он счел, что озвучивание не прибавит ей ценности, только увеличит стоимость — так что и звуковыми эффектами мы не могли похвастаться. Конечно, мы все равно невольно гордились своим первым опытом в области тинографии — но, к счастью для этой нашей гордости, на первом просмотре не было никого, кроме девушки, меня, Эйса, управлявшегося с волшебным фонарем, и самого Мидбина.
В темноте скачущее на экране изображение в первые же минуты создало настолько поразительную иллюзию подлинности происходящего, что, когда один из всадников помчался на нас, мы все невольно отпрянули. Несмотря на то, что лента была снята совершенно по-дилетантски, она казалась нам верхом художественности, Но, к сожалению, вершиной терапии она на стала. Результат не оправдал усилий, Девушка реагировала так же, как на рисунки; в сущности, эффект был еще менее удовлетворительным. Бессвязные звуки, которые она издавала, как и прежде поначалу выражали тревогу, а под конец
— ужас; ничего нового. Однако Мидбин похлопал Эйса и меня по спине — его напоминающее адамово яблоко брюшко при этом весело прыгало вверх-вниз — и заявил, что еще до конца года девушка будет тараторить, как политический деятель.
Я не замечал никакого улучшения; на мой взгляд, от показа к показу не менялось ничего. Тем не менее, день за днем мы продолжали крутить смертельно надоевшую нам ленту, и так заразительна была вера Мидбина в успех, что мы скорее обрадовались, чем испугались, когда, спустя несколько недель, при виде того, как на экране «дон Хайме» в очередной раз скорчился, изображая смерть, девушка вдруг надолго потеряла сознание.
Мы тут же решили — во всяком случае, Эйс и я решили, Мидбин лишь руки потирал, — что после этого ее немота пройдет сразу и полностью. Нет, конечно; спустя еще несколько просмотров в тот же критический момент она вскрикнула. Это был настоящий вскрик, ясный и резкий, совсем непохожий на те сдавленные звуки, к которым мы привыкли. Правота Мидбина теперь казалась неоспоримой. Ни один немой не смог бы издать столь четкий, пронзительный крик.
Следуя другой своей теории, Мидбин вскоре отказался от идеи помочь девушке выражать свои мысли по-испански. Теперь он сосредоточился на обучении ее английскому. Метод его был донельзя прост; с самым серьезным видом он указывал пальцем то на один предмет, то на другой и нарочито монотонным голосом произносил их названия по нескольку раз.
— У нее будет несколько необычная манера выражаться, — заметил Эйс. — Одни существительные, и все в единственном числе, а рот будто камушками набит. Представляю себе долгожданный день. Она говорит: «Человек-стул-стена-девушка-пол». А вы тут же хлоп в ответ: «Ковер-потолок-земля-трава».
— Когда понадобится, я перейду к глаголам, — сказал Мидбин. — Все в свое время.
Должно быть, она обращала на наши разговоры друг с другом не меньше внимания, чем на то, что Мидбин вдалбливал ей, потому что однажды совершенно неожиданно указала на меня и вполне отчетливо выговорила:
— Ходж… Ходж.
Это взволновало меня. Странно, но я не почувствовал ни тени того раздражения, какое во мне обычно вызывала ее привычка бегать за мной и все время крутиться рядом. Нет. В душе была смутная, робкая радость — и благодарность за постоянство.
Похоже, когда-то девушка знала английский или хотя бы его начатки, потому что вскоре, учась пользоваться существительными, которым обучал ее Мидбин, она, как бы на пробу, почти вопросительным тоном начала добавлять глаголы и прилагательные. «Я… иду?…» Опасения Эйса относительно того, что она непроизвольно станет копировать безжизненный тон Мидбина, оказались неосновательны; у нее обнаружился грудной, с пленительными интонациями голос, и мы буквально наслаждались, слушая, как она словно ощупью пробирается от слова к слову.
Однако поговорить с нею или хотя бы спросить ее о чем-то до сих пор оставалось невозможным. Когда Мидбин спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32