https://wodolei.ru/catalog/vanni/Roca/
Вошла Барбара и остановилась у меня за спиной. На улице было морозно, и ее дыхание еще клубилось в холодном воздухе, который она принесла с собою. Я одним резким движением взъерошил шерсть на боку кобылы, а затем вновь принялся выглаживать ее до блеска.
— Привет, — сказала Барбара.
— А-а, мисс Хаггеруэллс… Добрый день.
— Зачем ты это, Ходж?
Я снова взъерошил бок кобылы.
— Что — это? Боюсь, не понимаю вас.
Она подошла ближе, так близко, как тогда, в книжном магазине — и мое дыхание участилась само собой.
— Думаю, понимаешь. Зачем ты избегаешь меня? И называешь «мисс Хаггеруэллс» с таким напыщенным видом? По-твоему, я старуха, или уродина, или недотрога?
Это ранит Эйса, подумал я. Бедняга Эйс, эта Иезавель совсем задурила ему голову; ну почему бы ему не найти себе славную тихую девушку, которая не терзала бы его, без зазрения совести потворствуя всякой своей прихоти?
В последний раз я огладил бок лошади и отложил скребницу.
— Думаю, — сказал я, — вы самая обворожительная женщина, какую я когда-либо встречал, Барбара.
13. ВРЕМЯ
— Ходж.
— А?
— Ты правда не писал матери ни разу с тех пор, как ушел из дому?
— А зачем мне ей писать? О чем? Если бы мне хоть что-то удалось из того, о чем я тогда мечтал — может, и написал бы. Но сообщать, что шесть лет пропахал впустую… Она опять скажет: «Нет хватки!» И все.
— Удивляюсь, почему хотя бы гордость не заставит тебя доказать матери, что она не права?
— Слышу голос Мидбина, — сказал я; но раздражен я не был. Лучше отвечать на такие вопросы, чем на те, которые я беспрерывно слышал от нее вот уже несколько недель. А ты меня любишь? Правда? По-настоящему? Больше, чем других женщин, которые у тебя были? А за что ты меня любишь?
— Оливер иногда заглядывает в самую суть.
— Боюсь, ты приписываешь мне свои собственные мотивы.
— Мать меня ненавидела, — отрезала она.
— Знаешь, Барбара, наш мир довольно скуп на любовь, и для нее придумано множество заменителей подешевле и попроще. Но «ненависть» — уж очень резко звучит. Откуда ты можешь быть уверена?
— Я уверена. Что тебе за разница, откуда? Просто я не такая бесчувственная, как ты.
— Я? А что-то сделал?
— Тебе все безразлично. И я, и все. Ты не любишь меня. На моем месте сейчас могла бы быть любая другая женщина.
— Думаю, что это не так, Барбара, — поразмыслив, начал было я.
— Надо же! «Думаю, это не так»! А уверенности-то в голосе нет… Ты просто играешь со мной. Почему бы тебе не быть честным, почему не сказать правду? Будь здесь та нью-йоркская девка, ты вел бы себя точно так же. Наверное, ты бы даже ее предпочел. Ты ведь скучаешь по ней, признайся!
— Барбара, я сорок раз тебе говорил, что никогда…
— А я сорок раз говорила тебе, что ты лжец! Но мне все это безразлично. Совершенно безразлично.
— Вот и славно.
— Ну что ты за флегма? Что ты за пень бесчувственный? Тебя ничто не трогает. Деревенский чурбан! Ты и пахнешь, как деревенщина! От тебя вечно разит конюшней!
— Прости, — коротко ответил я. — Постараюсь мыться почаще.
Ее злые упреки, ее припадки ревности и бесконечные претензии ничуть не беспокоили меня. Моя жизнь удивительным образом переменилась к лучшему, и ничто пока не могло отравить мне радость. Когда я со дня на день ждал изгнания из Хаггерсхэйвена, Приют казался мне пределом земных мечтаний; но действительность превзошла все ожидания. Хаггерсхэйвен и Барбара — Эдем и Лилит.
Поначалу мне казалось, что годы, проведенные в книжном магазине, пропали втуне, но скоро я понял, какую громадную ценность имело пусть и бессистемное, наугад, но всеохватывающее чтение, как оно подготовило меня к нынешним временам. На какой-то момент я был обескуражен тем, что в Приюте не с кем оказалось завязать чисто человеческие, непринужденные и доверительные отношения ученика и учителя — ведь я так рассчитывал на это; но, хотя рядом не было ни одного историка, который мог бы стать мне наставником, зато меня окружали теперь люди, хорошо знавшие, что такое профессиональная научная работа. Мне не с кем было обсудить детали промышленной революции, или неудачу движения ультрамаринов Ультрамонтаны (буквально «загорцы», т.е. «заальпийцы») — сторонники направления в католицизме, согласно которому власть папы должна быть неограниченной даже в светских делах иных государств, не говоря уже о делах религиозных. Название возникло и применялось уже в средние века, главным образом в Германии и Франции, для которых Ватикан и был за Альпами. Особенно термин распространился во Франции после 1682 года, когда собор французского духовенства принял декларацию, несколько ограничивавшую власть папы на территории Франции.
, или политику Адриана VII, или Адриана VIII, или Адриана IX — но зато любой мог разъяснить мне систему, методологию, благодаря которым я только и начал понимать, чем отличается подлинное проникновение в материал от вульгарного верхоглядства. Я буквально набросился на работу.
Тогда же я начал постигать главную тайну исторической науки. Историк должен знать: «когда», «что», «как» и «где» — но «когда» является наименее важным. В конечном итоге историк имеет дело не с хронологией, а со взаимосвязями. Временной аспект, на первый взгляд столь существенный, чем дальше, тем больше приобретает подчиненный характер. То, что прошлое осталось в прошлом, оказывается не столь уж важным. Стоит только отрешиться от линейных представлений — и оно может оказаться и в настоящем, и в будущем, и даже, если кто-либо сумеет это вообразить, на параллельной линии развития. Получалось, что я исследую не окаменелость, а живую, изменчивую среду. Там, где можно с полной уверенностью выяснить «что», «как» и «где» — там выясняется и «почему»; а коль скоро «почему» уяснено, «когда» становится уже неважным.
В ту зиму я занимался философией и психологией, археологией и антропологией… Моя энергия и моя страсть были сродни какому-то исступлению — но им и оставалось быть только такими. Передо мной простирался океан знаний — не просто знания как абстракции, но именно того, что я хотел знать, что я должен был знать; с каждым днем океан этот оказывался все более необозримее, от беспредельности кружилась голова, но я плыл, захлебываясь, подчас теряя направление, и медленно, медленно преодолевал расстояние, которое мне лучше было бы оставить позади еще несколько лет назад.
Однако, получи я образование обычным способом, не видать бы мне Хаггерсхэйвена. И Барбары.
Романисты пишут о взрывах страсти с такой легкостью, будто взрывы эти происходят сплошь и рядом. Но меня и впрямь влекла к Барбаре непреодолимая сила. Не отпуская ни на день. Вспоминая свои чувства к Тирзе Вэйм, я, со всей снисходительностью, какую только может ощущать двадцатичетырехлетний по отношению к двадцатилетнему, видел в тогдашнем себе не более чем туповатого молокососа. Я буквально стеснялся теперь своих прежних мук.
Я жил сегодняшним днем, Барбара отменяла и прошлое, и будущее. Лишь отчасти это объяснялось силой нашего тяготения друг к другу; во многом была повинна ее исковерканная душа. Барбара оказалась так ненасытна, так требовательна, что всякий день старалась выжать меня досуха «здесь и сейчас»; ей будто и в голову не приходило, что у меня было какое-то вчера и будет какое-то завтра. Единственное, что не дало мне окончательно превратиться в раба наподобие бедняги Эйса, это твердая уверенность — был я прав, или нет, я до сих пор не знаю — что утрата последних остатков независимости лишит меня и последних шансов. Не только на Барбару. На осуществление грез, ставших в ту пору честолюбивыми, как никогда.
И все же я знаю: львиная доля моей сдержанности была излишней; ее порождала не рассудительность — страх. Я отказывал в том, что мог бы дарить легко и безбедно, я приберегал для себя пустоту. То, что я считал своим преимуществом перед Эйсом — умение легко, подчас даже слишком легко, завоевывать женщин — никоим образом не было преимуществом. Дурак дураком, я воображал себя хозяином положения оттого лишь, что измены Барбары — если можно говорить об изменах там, где о верности и речи не шло — не задевали меня. Мне казалось, я стал умудренным жизнью мужем с той поры, когда одна лишь мысль о возможном уходе Тирзы делала меня несчастным. Я жестоко ошибался; моя умудренность была не достижением, а увечьем.
Нужно ли объяснять, что Барбара совсем не была легкомысленной женщиной, движимой невинными и бестолковыми порывами чувственности? Наша пуританская эпоха, взявшая живую жизнь в тиски бесчисленных ограничений и запретов, сформировала Барбару ровно в той же степени, в какой и всю цивилизацию. Барбарой руководили страсти, куда более глубокие и темные, нежели чувственность; бешеная ревность была лишь одним из выражений неутолимой, неукротимой потребности в постоянном самоутверждении. Ей нужно было господствовать, быть объектом вожделения многих; нужно было, чтобы ей все время подтверждали то, в чем сама она — всегда сомневалась — что эти многие жаждут ее так сильно, как никого и никогда.
Поражаюсь, как она не спалила себя — не только пожарами взаимоисключающих страстей, но и вулканическим неистовством работы. Сон она презирала, как слабость, хотя нуждалась в нем куда больше, чем старалась показать; она отмеряла по крохам часы забытья и выдирала себя из него безжалостно. Панегирикам Эйса, превозносившего ее как физика, я не слишком-то доверял, но другие коллеги, постарше и побеспристрастней, говорили о ее математических концепциях не просто с уважением, но с благоговением.
Со мной она свою работу не обсуждала; наша близость не распространялась на те сферы, в которых я ничего не смыслил как ученый — ведь здесь мое восхищение не могло ей польстить, даже если бы я вдруг и начал восхищаться. У меня сложилось впечатление, что она пытается сформулировать принципы полета на аппаратах тяжелее воздуха — химера эта уже давно не давала покоя изобретателям. Мне это, признаться, казалось довольно бессмысленным — очевидно же, что такие аппараты, будь они даже созданы, заменили бы комфортабельные и безопасные управляемые аэростаты не в большей мере, чем минибиль заменил лошадь.
Весна превратила нас всех в фермеров; в период пахоты и сева мы думали и говорили исключительно о них. Но никому это не было в тягость. Экономика Приюта почти целиком зависела от наших урожаев, да и сама работа в поле доставляла наслаждение. Лишь когда наш лихорадочный бег наперегонки со временем замедлился, мы начали возвращаться к обычным занятиям.
Я сказал «всех нас» — но надо исключить немую девушку. Она встретила весну всеми проявлениями радости, какие ей были доступны; ее апатия явно осталась в прошлом. Неожиданно в ней открылся талант, переживший шок или воскрешенный теплыми лучами солнца как листва, как цветы. Оказалось, она мастерски управляется с иголкой и ниткой. Поначалу робко, но чем дальше, тем увереннее, она придумывала и шила одежду — все ярче, все причудливей, не чета однообразно-унылым фасонам, принятым в Приюте. И, закончив очередное творение, всегда бежала ко мне — будто только затем и старалась, чтобы я одобрил.
Эта невинная с ее стороны, но обременительная для меня привычка, разумеется, не могла ускользнуть от внимания Барбары; однако гнев ее обратился не на девушку. На меня. Моя, как она говорила, «привязанность» не только нелепа, она бьет всем в глаза и подрывает мой авторитет. Что-то очень не в порядке у меня самого, коль скоро я предпочитаю недоразвитых, свихнувшихся дебилок.
Конечно, когда девушка взяла моду прибегать на край поля и безмятежно ждать, покуда я не пройду мимо с плугом, я не сомневался, что услышу от Барбары новые резкости, еще похлеще. Но девушку невозможно было отвадить, во всяком случае, у меня не хватало духу поговорить с нею достаточно круто
— и вот изо дня в день она часами простаивала, глядя, как я тяну свои борозды то вправо, то влево; потом она приносила мне еду, и послушно отщипывала кусочек, когда я предлагал ей разделить со мной трапезу.
С окончанием полевых работ Мидбин применил новую методику. Теперь он показывал девушке рисунки, этап за этапом воспроизводившие сцену нападения; в стремлении выявить какие-то новые мелкие детали он выжимал и выкручивал меня, как тряпку, стараясь сделать рисунки поточнее. Ее реакция обрадовала его безмерно. На первые картинки она ответила кивками и горловыми звуками, которые мы расценили, как знак понимания с ее стороны. Изображение самого нападения — убийство кучера, бегство лакея и то, как она пряталась среди кукурузы — вызвали всхлипывания; а на расстрел Эскобаров она ответила тем, что съежилась и закрыла глаза.
Думаю, я никогда не страдал избытком чувства такта, но у меня хватило ума не рассказывать обо всем этом Барбаре. Однако Мидбин после того, как на один из рисунков последовала очень уж обнадеживающая реакция, мимоходом заметил:
— Давненько Барбары не было. Ей бы следовало зайти ко мне.
Когда я передал ей эти слова, она буквально взорвалась:
— Как ты смеешь обсуждать меня с этим придурком?
— Ты не так поняла. Мы тебя вовсе не обсуждали. Мидбин сказал только…
— Да знаю я, что он сказал. Я знаю все его глупости наперечет.
— Он хочет тебе помочь, вот и все.
— Помочь мне? Мне!!! Я что — немая, слепая или умалишенная?
— Пожалуйста, Барбара…
— Непривлекательная, да? Я знаю. Я видела тебя с этой тварью. Как же ты должен меня ненавидеть, если разгуливаешь с нею на глазах у всех!
— Ты ведь знаешь, я только вожу ее к Мидбину, да и то лишь потому, что он настоял.
— А ваши маленькие радости под кустом, когда ты якобы пашешь? Думаешь, я не знаю?
— Барбара, какие там радости? Она…
— Лжец. Лжец! Подлец, лицемер!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
— Привет, — сказала Барбара.
— А-а, мисс Хаггеруэллс… Добрый день.
— Зачем ты это, Ходж?
Я снова взъерошил бок кобылы.
— Что — это? Боюсь, не понимаю вас.
Она подошла ближе, так близко, как тогда, в книжном магазине — и мое дыхание участилась само собой.
— Думаю, понимаешь. Зачем ты избегаешь меня? И называешь «мисс Хаггеруэллс» с таким напыщенным видом? По-твоему, я старуха, или уродина, или недотрога?
Это ранит Эйса, подумал я. Бедняга Эйс, эта Иезавель совсем задурила ему голову; ну почему бы ему не найти себе славную тихую девушку, которая не терзала бы его, без зазрения совести потворствуя всякой своей прихоти?
В последний раз я огладил бок лошади и отложил скребницу.
— Думаю, — сказал я, — вы самая обворожительная женщина, какую я когда-либо встречал, Барбара.
13. ВРЕМЯ
— Ходж.
— А?
— Ты правда не писал матери ни разу с тех пор, как ушел из дому?
— А зачем мне ей писать? О чем? Если бы мне хоть что-то удалось из того, о чем я тогда мечтал — может, и написал бы. Но сообщать, что шесть лет пропахал впустую… Она опять скажет: «Нет хватки!» И все.
— Удивляюсь, почему хотя бы гордость не заставит тебя доказать матери, что она не права?
— Слышу голос Мидбина, — сказал я; но раздражен я не был. Лучше отвечать на такие вопросы, чем на те, которые я беспрерывно слышал от нее вот уже несколько недель. А ты меня любишь? Правда? По-настоящему? Больше, чем других женщин, которые у тебя были? А за что ты меня любишь?
— Оливер иногда заглядывает в самую суть.
— Боюсь, ты приписываешь мне свои собственные мотивы.
— Мать меня ненавидела, — отрезала она.
— Знаешь, Барбара, наш мир довольно скуп на любовь, и для нее придумано множество заменителей подешевле и попроще. Но «ненависть» — уж очень резко звучит. Откуда ты можешь быть уверена?
— Я уверена. Что тебе за разница, откуда? Просто я не такая бесчувственная, как ты.
— Я? А что-то сделал?
— Тебе все безразлично. И я, и все. Ты не любишь меня. На моем месте сейчас могла бы быть любая другая женщина.
— Думаю, что это не так, Барбара, — поразмыслив, начал было я.
— Надо же! «Думаю, это не так»! А уверенности-то в голосе нет… Ты просто играешь со мной. Почему бы тебе не быть честным, почему не сказать правду? Будь здесь та нью-йоркская девка, ты вел бы себя точно так же. Наверное, ты бы даже ее предпочел. Ты ведь скучаешь по ней, признайся!
— Барбара, я сорок раз тебе говорил, что никогда…
— А я сорок раз говорила тебе, что ты лжец! Но мне все это безразлично. Совершенно безразлично.
— Вот и славно.
— Ну что ты за флегма? Что ты за пень бесчувственный? Тебя ничто не трогает. Деревенский чурбан! Ты и пахнешь, как деревенщина! От тебя вечно разит конюшней!
— Прости, — коротко ответил я. — Постараюсь мыться почаще.
Ее злые упреки, ее припадки ревности и бесконечные претензии ничуть не беспокоили меня. Моя жизнь удивительным образом переменилась к лучшему, и ничто пока не могло отравить мне радость. Когда я со дня на день ждал изгнания из Хаггерсхэйвена, Приют казался мне пределом земных мечтаний; но действительность превзошла все ожидания. Хаггерсхэйвен и Барбара — Эдем и Лилит.
Поначалу мне казалось, что годы, проведенные в книжном магазине, пропали втуне, но скоро я понял, какую громадную ценность имело пусть и бессистемное, наугад, но всеохватывающее чтение, как оно подготовило меня к нынешним временам. На какой-то момент я был обескуражен тем, что в Приюте не с кем оказалось завязать чисто человеческие, непринужденные и доверительные отношения ученика и учителя — ведь я так рассчитывал на это; но, хотя рядом не было ни одного историка, который мог бы стать мне наставником, зато меня окружали теперь люди, хорошо знавшие, что такое профессиональная научная работа. Мне не с кем было обсудить детали промышленной революции, или неудачу движения ультрамаринов Ультрамонтаны (буквально «загорцы», т.е. «заальпийцы») — сторонники направления в католицизме, согласно которому власть папы должна быть неограниченной даже в светских делах иных государств, не говоря уже о делах религиозных. Название возникло и применялось уже в средние века, главным образом в Германии и Франции, для которых Ватикан и был за Альпами. Особенно термин распространился во Франции после 1682 года, когда собор французского духовенства принял декларацию, несколько ограничивавшую власть папы на территории Франции.
, или политику Адриана VII, или Адриана VIII, или Адриана IX — но зато любой мог разъяснить мне систему, методологию, благодаря которым я только и начал понимать, чем отличается подлинное проникновение в материал от вульгарного верхоглядства. Я буквально набросился на работу.
Тогда же я начал постигать главную тайну исторической науки. Историк должен знать: «когда», «что», «как» и «где» — но «когда» является наименее важным. В конечном итоге историк имеет дело не с хронологией, а со взаимосвязями. Временной аспект, на первый взгляд столь существенный, чем дальше, тем больше приобретает подчиненный характер. То, что прошлое осталось в прошлом, оказывается не столь уж важным. Стоит только отрешиться от линейных представлений — и оно может оказаться и в настоящем, и в будущем, и даже, если кто-либо сумеет это вообразить, на параллельной линии развития. Получалось, что я исследую не окаменелость, а живую, изменчивую среду. Там, где можно с полной уверенностью выяснить «что», «как» и «где» — там выясняется и «почему»; а коль скоро «почему» уяснено, «когда» становится уже неважным.
В ту зиму я занимался философией и психологией, археологией и антропологией… Моя энергия и моя страсть были сродни какому-то исступлению — но им и оставалось быть только такими. Передо мной простирался океан знаний — не просто знания как абстракции, но именно того, что я хотел знать, что я должен был знать; с каждым днем океан этот оказывался все более необозримее, от беспредельности кружилась голова, но я плыл, захлебываясь, подчас теряя направление, и медленно, медленно преодолевал расстояние, которое мне лучше было бы оставить позади еще несколько лет назад.
Однако, получи я образование обычным способом, не видать бы мне Хаггерсхэйвена. И Барбары.
Романисты пишут о взрывах страсти с такой легкостью, будто взрывы эти происходят сплошь и рядом. Но меня и впрямь влекла к Барбаре непреодолимая сила. Не отпуская ни на день. Вспоминая свои чувства к Тирзе Вэйм, я, со всей снисходительностью, какую только может ощущать двадцатичетырехлетний по отношению к двадцатилетнему, видел в тогдашнем себе не более чем туповатого молокососа. Я буквально стеснялся теперь своих прежних мук.
Я жил сегодняшним днем, Барбара отменяла и прошлое, и будущее. Лишь отчасти это объяснялось силой нашего тяготения друг к другу; во многом была повинна ее исковерканная душа. Барбара оказалась так ненасытна, так требовательна, что всякий день старалась выжать меня досуха «здесь и сейчас»; ей будто и в голову не приходило, что у меня было какое-то вчера и будет какое-то завтра. Единственное, что не дало мне окончательно превратиться в раба наподобие бедняги Эйса, это твердая уверенность — был я прав, или нет, я до сих пор не знаю — что утрата последних остатков независимости лишит меня и последних шансов. Не только на Барбару. На осуществление грез, ставших в ту пору честолюбивыми, как никогда.
И все же я знаю: львиная доля моей сдержанности была излишней; ее порождала не рассудительность — страх. Я отказывал в том, что мог бы дарить легко и безбедно, я приберегал для себя пустоту. То, что я считал своим преимуществом перед Эйсом — умение легко, подчас даже слишком легко, завоевывать женщин — никоим образом не было преимуществом. Дурак дураком, я воображал себя хозяином положения оттого лишь, что измены Барбары — если можно говорить об изменах там, где о верности и речи не шло — не задевали меня. Мне казалось, я стал умудренным жизнью мужем с той поры, когда одна лишь мысль о возможном уходе Тирзы делала меня несчастным. Я жестоко ошибался; моя умудренность была не достижением, а увечьем.
Нужно ли объяснять, что Барбара совсем не была легкомысленной женщиной, движимой невинными и бестолковыми порывами чувственности? Наша пуританская эпоха, взявшая живую жизнь в тиски бесчисленных ограничений и запретов, сформировала Барбару ровно в той же степени, в какой и всю цивилизацию. Барбарой руководили страсти, куда более глубокие и темные, нежели чувственность; бешеная ревность была лишь одним из выражений неутолимой, неукротимой потребности в постоянном самоутверждении. Ей нужно было господствовать, быть объектом вожделения многих; нужно было, чтобы ей все время подтверждали то, в чем сама она — всегда сомневалась — что эти многие жаждут ее так сильно, как никого и никогда.
Поражаюсь, как она не спалила себя — не только пожарами взаимоисключающих страстей, но и вулканическим неистовством работы. Сон она презирала, как слабость, хотя нуждалась в нем куда больше, чем старалась показать; она отмеряла по крохам часы забытья и выдирала себя из него безжалостно. Панегирикам Эйса, превозносившего ее как физика, я не слишком-то доверял, но другие коллеги, постарше и побеспристрастней, говорили о ее математических концепциях не просто с уважением, но с благоговением.
Со мной она свою работу не обсуждала; наша близость не распространялась на те сферы, в которых я ничего не смыслил как ученый — ведь здесь мое восхищение не могло ей польстить, даже если бы я вдруг и начал восхищаться. У меня сложилось впечатление, что она пытается сформулировать принципы полета на аппаратах тяжелее воздуха — химера эта уже давно не давала покоя изобретателям. Мне это, признаться, казалось довольно бессмысленным — очевидно же, что такие аппараты, будь они даже созданы, заменили бы комфортабельные и безопасные управляемые аэростаты не в большей мере, чем минибиль заменил лошадь.
Весна превратила нас всех в фермеров; в период пахоты и сева мы думали и говорили исключительно о них. Но никому это не было в тягость. Экономика Приюта почти целиком зависела от наших урожаев, да и сама работа в поле доставляла наслаждение. Лишь когда наш лихорадочный бег наперегонки со временем замедлился, мы начали возвращаться к обычным занятиям.
Я сказал «всех нас» — но надо исключить немую девушку. Она встретила весну всеми проявлениями радости, какие ей были доступны; ее апатия явно осталась в прошлом. Неожиданно в ней открылся талант, переживший шок или воскрешенный теплыми лучами солнца как листва, как цветы. Оказалось, она мастерски управляется с иголкой и ниткой. Поначалу робко, но чем дальше, тем увереннее, она придумывала и шила одежду — все ярче, все причудливей, не чета однообразно-унылым фасонам, принятым в Приюте. И, закончив очередное творение, всегда бежала ко мне — будто только затем и старалась, чтобы я одобрил.
Эта невинная с ее стороны, но обременительная для меня привычка, разумеется, не могла ускользнуть от внимания Барбары; однако гнев ее обратился не на девушку. На меня. Моя, как она говорила, «привязанность» не только нелепа, она бьет всем в глаза и подрывает мой авторитет. Что-то очень не в порядке у меня самого, коль скоро я предпочитаю недоразвитых, свихнувшихся дебилок.
Конечно, когда девушка взяла моду прибегать на край поля и безмятежно ждать, покуда я не пройду мимо с плугом, я не сомневался, что услышу от Барбары новые резкости, еще похлеще. Но девушку невозможно было отвадить, во всяком случае, у меня не хватало духу поговорить с нею достаточно круто
— и вот изо дня в день она часами простаивала, глядя, как я тяну свои борозды то вправо, то влево; потом она приносила мне еду, и послушно отщипывала кусочек, когда я предлагал ей разделить со мной трапезу.
С окончанием полевых работ Мидбин применил новую методику. Теперь он показывал девушке рисунки, этап за этапом воспроизводившие сцену нападения; в стремлении выявить какие-то новые мелкие детали он выжимал и выкручивал меня, как тряпку, стараясь сделать рисунки поточнее. Ее реакция обрадовала его безмерно. На первые картинки она ответила кивками и горловыми звуками, которые мы расценили, как знак понимания с ее стороны. Изображение самого нападения — убийство кучера, бегство лакея и то, как она пряталась среди кукурузы — вызвали всхлипывания; а на расстрел Эскобаров она ответила тем, что съежилась и закрыла глаза.
Думаю, я никогда не страдал избытком чувства такта, но у меня хватило ума не рассказывать обо всем этом Барбаре. Однако Мидбин после того, как на один из рисунков последовала очень уж обнадеживающая реакция, мимоходом заметил:
— Давненько Барбары не было. Ей бы следовало зайти ко мне.
Когда я передал ей эти слова, она буквально взорвалась:
— Как ты смеешь обсуждать меня с этим придурком?
— Ты не так поняла. Мы тебя вовсе не обсуждали. Мидбин сказал только…
— Да знаю я, что он сказал. Я знаю все его глупости наперечет.
— Он хочет тебе помочь, вот и все.
— Помочь мне? Мне!!! Я что — немая, слепая или умалишенная?
— Пожалуйста, Барбара…
— Непривлекательная, да? Я знаю. Я видела тебя с этой тварью. Как же ты должен меня ненавидеть, если разгуливаешь с нею на глазах у всех!
— Ты ведь знаешь, я только вожу ее к Мидбину, да и то лишь потому, что он настоял.
— А ваши маленькие радости под кустом, когда ты якобы пашешь? Думаешь, я не знаю?
— Барбара, какие там радости? Она…
— Лжец. Лжец! Подлец, лицемер!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32