https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/tyulpan/
Во время ужина входит в столовую лакей и очень развязно говорит:
– Иван Гаврилович! Музыканты шампанского требуют: прикажете подавать?
Иван Гаврилович вскочил:
– Да разве это музыканты?! Что ты, одурел, что ли?… По свадьбам, что ли, они играют?… Дурак! На поминках тебе служить, а не в таких домах.
Местный полицеймейстер был другом Ивана Гавриловича, катался с ним часто в коляске и присутствовал у него на всех пирушках. Иван Гаврилович относился к нему с почтительной нежностью:
– Полковник, ты бы стаканчик выкушал.
Или:
– Господин полковник, вам за столом первое место, как вы есть начальник всей нашей окружности. Пожалуйте!
Штат-физик Гульковский был постоянным его доктором и прописывал ему целительные порошки, им самим изобретенные.
– Порошки эти целительные, – говорил он, – я их и в практике употребляю, и семейству своему даю, и сам принимаю, когда мне скучно, потому – целительные.
Из артистов у него бывали Садовский и Живокини. Уважение им было великое.
– Верите, Пров Михайлович, я плакал, – говорил Иван Гаврилович по поводу Любима Торцова. – Ей-богу, плакал! Как подумал я, что со всяким купцом это может случиться… страсть! Много у нас по городу их таких ходит, – ну, подашь ему, а чтобы это жалеть… А вас я пожалел именно, говорю. Думаю: господи, сам я этому подвержен был, ну, вдруг! Верьте богу, страшно стало. Дом у меня теперь пустой, один в нем существую, как перст. И чудится мне, что я уж и на паперти стою и руку протягиваю!.. Спасибо, голубчик! Многие, которые из наших, может, очувствуются. Я теперь, брат, ничего не пью, будет. Все выпил, что мне положено!.. Думаю так, – богадельню открыть… Которые теперича старики в Москве… много их… пущай греются. Вот именно мне эти ваши слова: «Как я жил, какие я дела выделывал!» Ну, честное мое слово – слезы у меня пошли.
А на богатого купца «из русских», Ивана Васильевича Н., Садовский в роли Тита Титыча так подействовал:
– Ну, Пров Михайлович, такое ты мне, московскому первой гильдии купцу Ивану Васильевичу Н-у уважение сделал, что в ноги я тебе должен кланяться. Как вышел ты, я так и ахнул! Да и говорю жене – увидишь, спроси ее, – смотри, я говорю: словно бы это я!.. Борода только у тебя покороче была. Ну, все как есть, вот когда я пьяный. Это, говорю, на меня критика. Даже стыдно стало. Ну, само собой, пьяный, и ударишь, кто под руку подвернется, и покричишь… Вот намедни в Московском трактире полового Гаврилу оттаскал, – две красненьких отдал. Да ты что! Сижу в ложе-то да кругом и озираюсь: не смотрят ли, думаю, на меня. Ей-богу!.. А уж как заговорил ты про тарантас, я так и покатился! У меня тоже у Макарья случай с тарантасом был…
И он рассказал, как он с Нижегородской ярмарки, возвращаясь в Москву, три дня не вылезал из тарантаса.
В доме Ивана Гаврилыча мы бывали часто. Фигура Ивана Гаврилыча была представительная: высокий, стройный, одетый безукоризненно; лицо важное, серые навыкате глаза, тщательно расчесанная на обе стороны борода… Ну, просто английский лорд, член парламента, когда молчит, а заговорит – так и отдает московским ткачом: «оттеда», «покеда», «коли ежели я, значит», «ежели я, например, теперича, так будем говорить», и прочее. Я один раз слышал, как он рассказывал о своем восхождении на пирамиду Хеопса.
– Три тысячи годов строили, пойми из этого!
– Много выше Ивана Великого? – спросил один собеседник.
– Какие твои пустые слова! Не то, что Иван Великий, а может… даже удивительно! Жара, братец ты мой!.. Ну, сейчас, этакие палки большие, чтобы, значит, ловчей было идти… Ну, Египет, братец ты мой, сам понимаешь! Только бедуин один подошел к нам, черной этакой; ежели в лесу где у нас такой попадется – в ногах у него наваляешься: пусти душу на покаяние. И глаза такие – сейчас зарежет… Подошел к нам, а с нами бутылочки три портеру было, на случай в Александрии взяли… Опять же, надо сказать, агличане эти там, как векши, по камням бегают…
И все в том же роде. Никаких впечатлений о пирамидах передать он не мог.
По субботам часть нашего кружка собиралась у Константина Александровича Булгакова, сына московского почт-директора, внука знаменитого Якова Ивановича Булгакова, екатерининского посла, который был заключен в Константинополе в Семибашенный замок. Константин Александрович был отставной гвардеец. В Петербурге ходили чуть не легенды о его шалостях, на которые тогдашнее начальство, даже сам великий князь Михаил Павлович, смотрели снисходительно. Я не буду о них рассказывать здесь, не буду поминать грехи его юности и неведения. Больной телом (он не мог ходить и передвигался по комнате в кресле на колесах), но бодрый и здоровый духом, отлично образованный, прекрасный рисовальщик, музыкант, без голосу обаятельно передававший суть страстных романсов Глинки, он заставлял любить и жалеть себя. Любить – за необыкновенно доброе сердце, жалеть – за растрату богом данных ему даров. В Петербурге по художественной части он принадлежал к обществу Брюллова, Глинки, Кукольника и Яненко, или, как он выражался, к обществу «невоздержных».
Он жил вместе со своим отцом в почтамте. Стены небольшого кабинета его были сплошь увешаны портретами бывших и настоящих его друзей; небольшое пианино, диван, стол и несколько стульев. Садовский посещал его чуть не каждый день, а Максин иногда пребывал у него от зари и до зари: придет, справится о здоровье и уйдет; потом опять появится, опять уйдет, – и так целый день.
Субботние посетители назывались «субботниками». Для них был заведен альбом, в котором они при поступлении в субботники собственноручно вписывали свои фамилии (у меня один альбом сохранился). Князь Петр Андреевич Вяземский значился в числе субботников. Проездом через Москву он бывал у Булгакова. М. Н. Лонгинов, остроумный Борис Алмазов, Рамазанов и Дюбюк были постоянными субботниками и оставили в альбоме много стихов. Каждый из субботников непременно должен был что-нибудь написать в альбом. Вечера были веселые. Живой, остроумный разговор, музыка, пение и застольные беседы, часто до утра. Нередко Михаил Семеныч Щепкин являлся сюда что-нибудь прочитать.
Большим утешением для общества служил Максин. Иногда он, среди оживленного разговора, вдруг задавал вопрос, совершенно не вытекающий из темы беседы. Например:
– Карл Францевич Рулье вчера в кофейной говорил, какой-то Фейербах написал замечательное сочинение, сколько я мог понять, против религий…
– Ну, а тебе что за дело? – спокойно заметил Булгаков.
– Странно, как цензура могла пропустить, – важно отвечал Максин.
– А вас религия, Петр Алексеич, интересует?
– И очень даже!
Прерванный разговор продолжался снова.
Во время музыки или чтения Максин становился в важную позу, делал серьезную мину и являл из себя вид знатока, прерывая иногда чтение замечанием.
Один раз собралось нас несколько человек у Булгакова в воскресенье утром. В этот день отец его был именинником. Мардарий (слуга Булгакова) докладывает, что у Александра Яковлевича сидит граф Закревский.
– А мне, черт его возьми! – отвечал Булгаков. – Не ко мне он, старый бз…, приехал.
Только что он произнес последнюю фразу, в дверях показался граф. Мы все вскочили, Максин прилип к стене, опустил руки по швам, вперил глаза в графа и замер… замер, как замирает воин во фронте, когда раздается команда' «смирно».
Граф, едва заметным движением головы, ответил на наши почтительные поклоны.
– Здравствуйте, ваше сиятельство, – встретил его Булгаков, слегка двинувшись в кресле.
– Сиди, сиди, не беспокойся, – предупредил его граф, опуская свое тучное тело на подвинутый ему Мардарием стул.
– А ты все болен? – обратился граф.
– Напротив: очень здоров! – весело ответил Булгаков.
Визит продолжался не более трех минут. Граф посоветовал хозяину вести себя осторожно, слушаться наставления врачей – и встал. Булгаков снова ерзнул колесами кресел; граф опять попросил его не беспокоиться – и вышел.
– Однако я в первый раз имел счастье так близко видеть его сиятельство господина московского военного генерал-губернатора, – произнес Максин по уходе графа.
– Что же, тебе лучше стало? – засмеялся Булгаков.
– Не лучше, а все-таки… высшее правительственное лицо в государстве… и с бланками.
– С какими бланками?
– Бланки имеет. Один только генерал-губернатор во всей России их имеет.
– Зачем ему бланки? – загорячился Булгаков.
– А вот зачем, – внушительно и авторитетно отвечал Максин, – по этим бланкам он может в Сибирь сослать.
– Так он тебя и без бланков сошлет. Скажет: Петр Алексеевич, надоел ты всем в Москве, – ступай ко всем чертям! Ты и пойдешь…
– Ну, не говорите!
– Да и у Иверской есть такое заведение, так там без всяких бланков сошлют.
– Верно, сошлют! Но там с проволочкой. Судить будут, а этот подмахнет бланк – завтра ты уж на этапе. Мне один знакомый чиновник из управы благочиния сказывал, что недавно такой случай был…
Кончался вечер, сонный лакей Мардарий провожал гостей, и в «Субботник» заносятся следующие стихи (Б. Н. Алмазова):
У Щученко в доме,
В час заката звезд,
В память по Содоме
Был великий съезд.
Трезвый и степенный
Собирался люд.
Был тут Келль почтенный,
Максин и Шервуд,
Петя Безобразов,
И толстяк Борис,
И Борис Алмазов –
Все перепились.
Лонгинов Михайло
Капли не брал в рот,
Видно, он…
Потихоньку пьет…
А Алмазов Борька
И Садовский Пров
Водки самой горькой
Выпили полштоф.
Костя ключ от шкафа
Часто доставал
И изделья Яффа
Пил и одобрял,
Максин от коньяку
Вовсе не был пьян, –
Спиртового лаку
Требовал стакан…
Михаил Ефремыч,
Русский соловей,
Врачевал их немочь
Песенкой своей.
И под звуки арий,
Отягчен вином,
Между тем Мардарий
Спал глубоким сном.
Очень жаль, что стихи из «Субботника», как имеющие частный характер, не могут быть напечатаны, а есть прекрасные.
К осени Александр Николаевич окончил новую пьесу «Не так живи, как хочется» и прочел ее в первый раз Кружку у себя дома. Этот вечер останется мне памятен до конца моих дней. После чтения Пров Михайлович мне сказал, что получено из Петербурга разрешение дебютировать мне в его бенефис в пьесе M. Н. Владыкина «Образованность». Не только поступление на сцену, но и дебюты были тогда обставлены большими затруднениями, и если мне позволили дебютировать, то только во внимание к просьбе Прова Михайловича.
Я думаю, ни один дебютант не в состоянии отчетливо передать тех чувств, которые овладевают им при первом выходе на сцену. Какой-то особенный страх, рябит в глазах, руки делаются совершенно лишними, лучше когда бы их на этот раз не было. Все это я испытал в полной мере, несмотря на то, что роль знал, как «Отче наш», и готовил ее под руководством всего нашего Кружка.
– Что это у вас, милый человек, лихорадка, что ли? – подошла ко мне София Павловна Акимова, игравшая в пьесе мою мать. – Смелее, голубчик!
– Жутко, дружок! У нас с тобой тоже поджилки тряслись, – заметил С. В. Васильев. – С богом!
Александр Николаевич в самый момент выхода пожал мне руку и пожелал счастья.
Я на сцене. Действительно затряслись поджилки, задрожали губы… Трудно передать то ощущение, которое я испытал в этот вечер. Как юница, трепетно стоявшая под венцом, не может в день своей золотой свадьбы передать подробности совершившегося над ней торжественного акта, а надо мной тоже совершился торжественный акт – я вступил в новую жизнь, неведомую мне сферу деятельности, о которой я никогда не мечтал и к которой не был приготовлен.
К дебютантам в то время публика относилась очень благосклонно; благосклонно отнеслась она и ко мне, вызвавши в продолжение пьесы пять раз. За кулисами меня приветствовали, но я чувствовал вполне свое ничтожество.
– Окунулся, дружок. Теперь плыви смело, – сказал мне С. В. Васильев.
– Поплывем, бог милостив! – сердечно улыбаясь, поддакнул Пров Михайлович.
Газетных отзывов дебютантам тогда нечего было бояться, да и газета-то была одна, которая почти не занималась театром, хоть и имела для экстренных отзывов репортера, князя Назарова. Князь был человек образованный и чистоплотный, не похожий на большинство современных репортеров, часто мешающих сценическим деятелям спокойному отношению к их обязанностям. Бояться тогда можно было строгих приговоров самих артистов.
В течение моей долгой службы в театре я неоднократно был свидетелем слез, истерик и нервного раздражения у своих товарок и товарищей, вызванных площадными ругательствами газетных репортеров, не имеющих за собою ни нравственного, ни образовательного ценза. Что ежели бы собрать воедино все то сквернословие, которому подвергался русский театр в продолжение четверти века в разных листках и газетах! Богатейший материал для будущей истории театра. Одно время отзывы о театре и его деятелях в одной газете доходили до бешенства и исступления ума. Начальника репертуара и жену его печатно называли взяточниками; актрисам придавали эпитеты «нюня, плакса, горничная»; про актеров и говорить нечего. На некоторых из них наложена была печать проклятия; других просто оскорбляли кучерской бранью. Наконец, первый русский театр был лишен своего почетного наименования «Императорский Александрийский театр». Его стали называть печатно «казенным театром», или «Александринкой». Давай нам частные театры. Сначала потихоньку, под клубными флагами, завелись эти театры, а потом последовало разрешение строить частные театры. Много недоучившихся мальчиков побросалось со школьных скамеек на зов клубной Мельпомены; много милых девиц вскочили на театральные подмостки…
Появились лекции по драматическому искусству, руководства для изучения драматического искусства. Первое руководство предложил режиссер русского драматического театра Воронов – книжечку в два вершка длины и два миллиметра толщины. За ним последовали и другие, тоже руководства. Наконец, парикмахер от Пяти Углов обнародовал для актеров правила гримировки:
Даже ты, Варсонофий Петров,
Окол вывески «Делают гробы»
Изготовил железные скобы
И другие снаряды гробов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
– Иван Гаврилович! Музыканты шампанского требуют: прикажете подавать?
Иван Гаврилович вскочил:
– Да разве это музыканты?! Что ты, одурел, что ли?… По свадьбам, что ли, они играют?… Дурак! На поминках тебе служить, а не в таких домах.
Местный полицеймейстер был другом Ивана Гавриловича, катался с ним часто в коляске и присутствовал у него на всех пирушках. Иван Гаврилович относился к нему с почтительной нежностью:
– Полковник, ты бы стаканчик выкушал.
Или:
– Господин полковник, вам за столом первое место, как вы есть начальник всей нашей окружности. Пожалуйте!
Штат-физик Гульковский был постоянным его доктором и прописывал ему целительные порошки, им самим изобретенные.
– Порошки эти целительные, – говорил он, – я их и в практике употребляю, и семейству своему даю, и сам принимаю, когда мне скучно, потому – целительные.
Из артистов у него бывали Садовский и Живокини. Уважение им было великое.
– Верите, Пров Михайлович, я плакал, – говорил Иван Гаврилович по поводу Любима Торцова. – Ей-богу, плакал! Как подумал я, что со всяким купцом это может случиться… страсть! Много у нас по городу их таких ходит, – ну, подашь ему, а чтобы это жалеть… А вас я пожалел именно, говорю. Думаю: господи, сам я этому подвержен был, ну, вдруг! Верьте богу, страшно стало. Дом у меня теперь пустой, один в нем существую, как перст. И чудится мне, что я уж и на паперти стою и руку протягиваю!.. Спасибо, голубчик! Многие, которые из наших, может, очувствуются. Я теперь, брат, ничего не пью, будет. Все выпил, что мне положено!.. Думаю так, – богадельню открыть… Которые теперича старики в Москве… много их… пущай греются. Вот именно мне эти ваши слова: «Как я жил, какие я дела выделывал!» Ну, честное мое слово – слезы у меня пошли.
А на богатого купца «из русских», Ивана Васильевича Н., Садовский в роли Тита Титыча так подействовал:
– Ну, Пров Михайлович, такое ты мне, московскому первой гильдии купцу Ивану Васильевичу Н-у уважение сделал, что в ноги я тебе должен кланяться. Как вышел ты, я так и ахнул! Да и говорю жене – увидишь, спроси ее, – смотри, я говорю: словно бы это я!.. Борода только у тебя покороче была. Ну, все как есть, вот когда я пьяный. Это, говорю, на меня критика. Даже стыдно стало. Ну, само собой, пьяный, и ударишь, кто под руку подвернется, и покричишь… Вот намедни в Московском трактире полового Гаврилу оттаскал, – две красненьких отдал. Да ты что! Сижу в ложе-то да кругом и озираюсь: не смотрят ли, думаю, на меня. Ей-богу!.. А уж как заговорил ты про тарантас, я так и покатился! У меня тоже у Макарья случай с тарантасом был…
И он рассказал, как он с Нижегородской ярмарки, возвращаясь в Москву, три дня не вылезал из тарантаса.
В доме Ивана Гаврилыча мы бывали часто. Фигура Ивана Гаврилыча была представительная: высокий, стройный, одетый безукоризненно; лицо важное, серые навыкате глаза, тщательно расчесанная на обе стороны борода… Ну, просто английский лорд, член парламента, когда молчит, а заговорит – так и отдает московским ткачом: «оттеда», «покеда», «коли ежели я, значит», «ежели я, например, теперича, так будем говорить», и прочее. Я один раз слышал, как он рассказывал о своем восхождении на пирамиду Хеопса.
– Три тысячи годов строили, пойми из этого!
– Много выше Ивана Великого? – спросил один собеседник.
– Какие твои пустые слова! Не то, что Иван Великий, а может… даже удивительно! Жара, братец ты мой!.. Ну, сейчас, этакие палки большие, чтобы, значит, ловчей было идти… Ну, Египет, братец ты мой, сам понимаешь! Только бедуин один подошел к нам, черной этакой; ежели в лесу где у нас такой попадется – в ногах у него наваляешься: пусти душу на покаяние. И глаза такие – сейчас зарежет… Подошел к нам, а с нами бутылочки три портеру было, на случай в Александрии взяли… Опять же, надо сказать, агличане эти там, как векши, по камням бегают…
И все в том же роде. Никаких впечатлений о пирамидах передать он не мог.
По субботам часть нашего кружка собиралась у Константина Александровича Булгакова, сына московского почт-директора, внука знаменитого Якова Ивановича Булгакова, екатерининского посла, который был заключен в Константинополе в Семибашенный замок. Константин Александрович был отставной гвардеец. В Петербурге ходили чуть не легенды о его шалостях, на которые тогдашнее начальство, даже сам великий князь Михаил Павлович, смотрели снисходительно. Я не буду о них рассказывать здесь, не буду поминать грехи его юности и неведения. Больной телом (он не мог ходить и передвигался по комнате в кресле на колесах), но бодрый и здоровый духом, отлично образованный, прекрасный рисовальщик, музыкант, без голосу обаятельно передававший суть страстных романсов Глинки, он заставлял любить и жалеть себя. Любить – за необыкновенно доброе сердце, жалеть – за растрату богом данных ему даров. В Петербурге по художественной части он принадлежал к обществу Брюллова, Глинки, Кукольника и Яненко, или, как он выражался, к обществу «невоздержных».
Он жил вместе со своим отцом в почтамте. Стены небольшого кабинета его были сплошь увешаны портретами бывших и настоящих его друзей; небольшое пианино, диван, стол и несколько стульев. Садовский посещал его чуть не каждый день, а Максин иногда пребывал у него от зари и до зари: придет, справится о здоровье и уйдет; потом опять появится, опять уйдет, – и так целый день.
Субботние посетители назывались «субботниками». Для них был заведен альбом, в котором они при поступлении в субботники собственноручно вписывали свои фамилии (у меня один альбом сохранился). Князь Петр Андреевич Вяземский значился в числе субботников. Проездом через Москву он бывал у Булгакова. М. Н. Лонгинов, остроумный Борис Алмазов, Рамазанов и Дюбюк были постоянными субботниками и оставили в альбоме много стихов. Каждый из субботников непременно должен был что-нибудь написать в альбом. Вечера были веселые. Живой, остроумный разговор, музыка, пение и застольные беседы, часто до утра. Нередко Михаил Семеныч Щепкин являлся сюда что-нибудь прочитать.
Большим утешением для общества служил Максин. Иногда он, среди оживленного разговора, вдруг задавал вопрос, совершенно не вытекающий из темы беседы. Например:
– Карл Францевич Рулье вчера в кофейной говорил, какой-то Фейербах написал замечательное сочинение, сколько я мог понять, против религий…
– Ну, а тебе что за дело? – спокойно заметил Булгаков.
– Странно, как цензура могла пропустить, – важно отвечал Максин.
– А вас религия, Петр Алексеич, интересует?
– И очень даже!
Прерванный разговор продолжался снова.
Во время музыки или чтения Максин становился в важную позу, делал серьезную мину и являл из себя вид знатока, прерывая иногда чтение замечанием.
Один раз собралось нас несколько человек у Булгакова в воскресенье утром. В этот день отец его был именинником. Мардарий (слуга Булгакова) докладывает, что у Александра Яковлевича сидит граф Закревский.
– А мне, черт его возьми! – отвечал Булгаков. – Не ко мне он, старый бз…, приехал.
Только что он произнес последнюю фразу, в дверях показался граф. Мы все вскочили, Максин прилип к стене, опустил руки по швам, вперил глаза в графа и замер… замер, как замирает воин во фронте, когда раздается команда' «смирно».
Граф, едва заметным движением головы, ответил на наши почтительные поклоны.
– Здравствуйте, ваше сиятельство, – встретил его Булгаков, слегка двинувшись в кресле.
– Сиди, сиди, не беспокойся, – предупредил его граф, опуская свое тучное тело на подвинутый ему Мардарием стул.
– А ты все болен? – обратился граф.
– Напротив: очень здоров! – весело ответил Булгаков.
Визит продолжался не более трех минут. Граф посоветовал хозяину вести себя осторожно, слушаться наставления врачей – и встал. Булгаков снова ерзнул колесами кресел; граф опять попросил его не беспокоиться – и вышел.
– Однако я в первый раз имел счастье так близко видеть его сиятельство господина московского военного генерал-губернатора, – произнес Максин по уходе графа.
– Что же, тебе лучше стало? – засмеялся Булгаков.
– Не лучше, а все-таки… высшее правительственное лицо в государстве… и с бланками.
– С какими бланками?
– Бланки имеет. Один только генерал-губернатор во всей России их имеет.
– Зачем ему бланки? – загорячился Булгаков.
– А вот зачем, – внушительно и авторитетно отвечал Максин, – по этим бланкам он может в Сибирь сослать.
– Так он тебя и без бланков сошлет. Скажет: Петр Алексеевич, надоел ты всем в Москве, – ступай ко всем чертям! Ты и пойдешь…
– Ну, не говорите!
– Да и у Иверской есть такое заведение, так там без всяких бланков сошлют.
– Верно, сошлют! Но там с проволочкой. Судить будут, а этот подмахнет бланк – завтра ты уж на этапе. Мне один знакомый чиновник из управы благочиния сказывал, что недавно такой случай был…
Кончался вечер, сонный лакей Мардарий провожал гостей, и в «Субботник» заносятся следующие стихи (Б. Н. Алмазова):
У Щученко в доме,
В час заката звезд,
В память по Содоме
Был великий съезд.
Трезвый и степенный
Собирался люд.
Был тут Келль почтенный,
Максин и Шервуд,
Петя Безобразов,
И толстяк Борис,
И Борис Алмазов –
Все перепились.
Лонгинов Михайло
Капли не брал в рот,
Видно, он…
Потихоньку пьет…
А Алмазов Борька
И Садовский Пров
Водки самой горькой
Выпили полштоф.
Костя ключ от шкафа
Часто доставал
И изделья Яффа
Пил и одобрял,
Максин от коньяку
Вовсе не был пьян, –
Спиртового лаку
Требовал стакан…
Михаил Ефремыч,
Русский соловей,
Врачевал их немочь
Песенкой своей.
И под звуки арий,
Отягчен вином,
Между тем Мардарий
Спал глубоким сном.
Очень жаль, что стихи из «Субботника», как имеющие частный характер, не могут быть напечатаны, а есть прекрасные.
К осени Александр Николаевич окончил новую пьесу «Не так живи, как хочется» и прочел ее в первый раз Кружку у себя дома. Этот вечер останется мне памятен до конца моих дней. После чтения Пров Михайлович мне сказал, что получено из Петербурга разрешение дебютировать мне в его бенефис в пьесе M. Н. Владыкина «Образованность». Не только поступление на сцену, но и дебюты были тогда обставлены большими затруднениями, и если мне позволили дебютировать, то только во внимание к просьбе Прова Михайловича.
Я думаю, ни один дебютант не в состоянии отчетливо передать тех чувств, которые овладевают им при первом выходе на сцену. Какой-то особенный страх, рябит в глазах, руки делаются совершенно лишними, лучше когда бы их на этот раз не было. Все это я испытал в полной мере, несмотря на то, что роль знал, как «Отче наш», и готовил ее под руководством всего нашего Кружка.
– Что это у вас, милый человек, лихорадка, что ли? – подошла ко мне София Павловна Акимова, игравшая в пьесе мою мать. – Смелее, голубчик!
– Жутко, дружок! У нас с тобой тоже поджилки тряслись, – заметил С. В. Васильев. – С богом!
Александр Николаевич в самый момент выхода пожал мне руку и пожелал счастья.
Я на сцене. Действительно затряслись поджилки, задрожали губы… Трудно передать то ощущение, которое я испытал в этот вечер. Как юница, трепетно стоявшая под венцом, не может в день своей золотой свадьбы передать подробности совершившегося над ней торжественного акта, а надо мной тоже совершился торжественный акт – я вступил в новую жизнь, неведомую мне сферу деятельности, о которой я никогда не мечтал и к которой не был приготовлен.
К дебютантам в то время публика относилась очень благосклонно; благосклонно отнеслась она и ко мне, вызвавши в продолжение пьесы пять раз. За кулисами меня приветствовали, но я чувствовал вполне свое ничтожество.
– Окунулся, дружок. Теперь плыви смело, – сказал мне С. В. Васильев.
– Поплывем, бог милостив! – сердечно улыбаясь, поддакнул Пров Михайлович.
Газетных отзывов дебютантам тогда нечего было бояться, да и газета-то была одна, которая почти не занималась театром, хоть и имела для экстренных отзывов репортера, князя Назарова. Князь был человек образованный и чистоплотный, не похожий на большинство современных репортеров, часто мешающих сценическим деятелям спокойному отношению к их обязанностям. Бояться тогда можно было строгих приговоров самих артистов.
В течение моей долгой службы в театре я неоднократно был свидетелем слез, истерик и нервного раздражения у своих товарок и товарищей, вызванных площадными ругательствами газетных репортеров, не имеющих за собою ни нравственного, ни образовательного ценза. Что ежели бы собрать воедино все то сквернословие, которому подвергался русский театр в продолжение четверти века в разных листках и газетах! Богатейший материал для будущей истории театра. Одно время отзывы о театре и его деятелях в одной газете доходили до бешенства и исступления ума. Начальника репертуара и жену его печатно называли взяточниками; актрисам придавали эпитеты «нюня, плакса, горничная»; про актеров и говорить нечего. На некоторых из них наложена была печать проклятия; других просто оскорбляли кучерской бранью. Наконец, первый русский театр был лишен своего почетного наименования «Императорский Александрийский театр». Его стали называть печатно «казенным театром», или «Александринкой». Давай нам частные театры. Сначала потихоньку, под клубными флагами, завелись эти театры, а потом последовало разрешение строить частные театры. Много недоучившихся мальчиков побросалось со школьных скамеек на зов клубной Мельпомены; много милых девиц вскочили на театральные подмостки…
Появились лекции по драматическому искусству, руководства для изучения драматического искусства. Первое руководство предложил режиссер русского драматического театра Воронов – книжечку в два вершка длины и два миллиметра толщины. За ним последовали и другие, тоже руководства. Наконец, парикмахер от Пяти Углов обнародовал для актеров правила гримировки:
Даже ты, Варсонофий Петров,
Окол вывески «Делают гробы»
Изготовил железные скобы
И другие снаряды гробов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11