https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/Ariston/
– Да-с, батюшка, далеко, – говорил Садовский. – Вот Аполлон чудесно сказал:
Мы Веронику с ним любили,
За честь сестры мы с Гюгом мстили,
И – человек уж был таков –
Мы терпеливо выносили,
Как в драме хвастал Ляпунов.
– Позвольте вам доложить, – заносчиво возразил бывший в Москве молодой петербургский актер, – Белинский сказал о Каратыгине в «Велизарии»…
– Это для вас, – обиделся Садовский, – для санкт-петербургских, Белинский – евангелие, а для нас он ничего не значит. Мы сами кое-что понимаем и без Белинского. Белинский нам не указ. Мы своим умом живем. Да что тут и играть-то в «Велизарий»? Всякий московский протодьякон сыграет Велизария. Кричи громче – вот тебе и Велизарий! А вот Гамлета ваш Каратыгин играет очень нехорошо, а Павел Степаныч… Да вот что! – разгорячился Садовский. – Я играл с ним в «Гамлете» Гильденштерна.
– «Сыграй мне что-нибудь», – говорил он, подавая мне флейту…
– «Я не умею, принц…» – отвечал я, взглянувши на него… Чувствую по всему телу озноб, зубы у меня задрожали. С этой минуты я и постиг, что значит актер.
– Значит, вы находите, что у Мочалова было больше, как говорят французы… чем у Каратыгина?
Садовский ехидно улыбнулся, потому что споривший щегольнул французской фразой, не зная французского языка.
– Не знаю, что французы говорят, а вот у нас говорят, что Мочалова с вашим Каратыгиным равнять нельзя. Мочалов – гений!
– Нельзя же отказать Каратыгину…
– Да мы и не отказываем, а сажаем всякого на свое место. Мартынов у вас – вот актер! Чудеснейший актер! Ну, какой Каратыгин Гамлет, какой он Чацкий? Это какой-то директор департамента… Отнимите у него рост, что он с одним своим басом сделает? Он холодный актер, деланный: ему только и играть Кукольника да Ободовского…
– А Белинский!.. – вскочил актер.
– Ну, что Белинский? И Белинский говорит, что он Гамлета играть не умеет.
Прекрасно сыгранная Л. Л. Леонидовым в Москве роль была в пьесе «Бенвенуто Челлини», и чуть ли она была не последняя в его огромном репертуаре. Мне кажется, что после этой пьесы, пародируя стих поэта:
Грустным взором он окинул
Ряд ролей своих,
Шапку на брови надвинул,
И навек затих.
И много тогда затихало актеров!
Не без сожаления рассталась с Леонидовым Москва, привыкшая любить его. С грустью расстались с ним друзья его А. Н. Островский и П. М. Садовский и все товарищи по искусству.
В моем собрании автографов есть письмо знаменитой в те дни актрисы М. Д. Львовой-Синецкой к Ф. А. Кони: «Вы, я думаю, уже слышали новость театральную, что к вам в Петербург берут от нас Леонидова. Признаюсь, это – потеря для нашего театра: он сделался замечательным артистом».
Дом Леонида Львовича был открыт для представителей всех родов искусства: актеры, литераторы, художники, певцы – все были его дорогими гостями, читали, играли на бильярде, пели, спорили. Больше всех по своей горячей натуре спорил сам хозяин. В числе его друзей чаще всех можно было встретить А. Н. Дьякова. Прекрасный каллиграф, равного которому не было в Москве (его прописи для юношества были в употреблении почти во всех учебных заведениях), рисовальщик пером, подражатель Мочалову в чтении стихов, сам стихотворец, друг поэта Полежаева, страстный любитель театра, сам пробовавший свои силы на императорской сцене в драме «Жизнь игрока», – этот человек вел бездомную, скитальческую жизнь и кончил дни свои в больнице. Ни одного его стиха не было напечатано, но в рукописи они были распространены. Особенно нравилось его послание к друзьям из больницы. Привожу несколько стихов:
За безгрешность житья
На больничную я
Попал койку, –
Где смекают умом
В организме моем
Перестройку.
И улар был, друзья,
От хмельного питья –
С перепою.
День и ночь я, друзья,
Был свиньею свинья
От настою.
Больше всех эконом
За больничным столом
Смотрит строго.
G ним инструкция есть,
Чтоб по форме всем есть,
Есть немного.
А уж сколько сортов
Мне втирают спиртов
Все снаружи.
Но их в тело втирать,
Чем в утробу вливать
Много хуже.
И так далее.
Одно время он пребывал у Меркли (писал в «Московском наблюдателе» под псевдонимом Иеронима Южного). Матушка Меркли получила из своего имения балыки. Дьяков обращается с таким посланием:
Вчера из Харькова балык
Остановился в доме Меркли,
А тот балык уж так велик.
Что даже очи всех померкли.
Вчера из Харькова балык
Приехал в древнюю столицу,
А тот балык уж так велик.
Что мог прельстить бы и царицу.
Но я не царь и не царица,
А просто Алексей Дьяков.
Пришлите ж, несмотря на лица,
Нам на закуску балыков!
А вот еще обращение его к Фебу:
О, Феб, к тебе я обращаю
С молитвой чистой голос мой,
Но не китайского я чаю
Прошу с больною головой,
Не жирных рябчиков в причуде –
С салатом, свежим огурцом, –
Не стерлядь пышную на блюде,
Роскошно свернуту кольцом.
Мое желанье не роскошно,
Неприхотливое оно:
О, боже, боже, как мне тошно,
Щемит в груди моей давно…
О, Феб, ведь только лишь семь гривен
На водку пенную прошу,
А семь копеек, что ты дивен,
На твой я жертвенник вношу.
Перевод Леонидова в Петербург не был особым счастьем для артиста, а скорее окончанием его артистической карьеры. При полном развитии своего таланта и сценической опытности он не нашел себе (на петербургской сцене) репертуара (например, в новом произведении Кукольника «Ермил Костров» первенствовал В. В. Самойлов, который стал также играть Шекспира). Со смертью Каратыгина и Брянского репертуар Шекспира заглох, давали одного «Гамлета», которого играл А. М. Максимов. Блестящая роль Людовика XI («Заколдованный дом»), в котором был велик Каратыгин, хотя была по плечу и в средствах возвратившемуся «во своя» артисту, но свои его «не прияша»: эту роль тоже и крайне неудачно сыграл А. М. Максимов, который из водевильного актера и любимого первого любовника превратился в неудачного трагика. Почтенному артисту пришлось доедать объедки, оставшиеся от «многопестротной трапезы» Каратыгина, то есть сесть на старый, совершенно заигранный репертуар («Жизнь игрока», «Параша Сибирячка», «Скопин-Шуйский» и т. п.), – репертуар, который быстро вытеснялся новым бытовым репертуаром. Были уже сыграны «Бедная невеста», «Не в свои сани», «Бедность не порок», потом явилась пьеса из народного быта А. А. Потехина «Чужое добро впрок нейдет», в которой Мартынов проявил всю силу гениального таланта. А тут появился граф Соллогуб со своим благородным чиновником, крикнувшим со сцены на всю Россию, что пришла пора «искоренить зло с корнями». А потом чиновник Львова («Свет не без добрых людей») простонал «тяжела жизнь бедного чиновника».
Публике так понравились эти пьесы, что последнюю из них она просмотрела более двадцати пяти раз сряду. Затем явилась пьеса Чернышева «Не в деньгах счастье», затем «Гроза» Островского, в которых Мартынов окончательно убил все приемы старой каратыгинской школы, и каратыгинскому репертуару отведено было место в воскресных спектаклях, в бенефисы инвалидам, даваемые военным кавалерам.
Конец сезона 1859 и сезон 1860 года не сходила с афиши драма «Гроза». Ее пересмотрел положительно весь Петербург. Толку и говору о ней было очень много. Играли ее превосходно. Одно из представлений изволила посетить покойная императрица Мария Александровна, в сопровождении князя Петра Андреевича Вяземского. Перед началом спектакля директор театров А. И. Сабуров бегал, суетился, что-то приказывал и наконец спросил, какая пойдет пьеса? Ему отвечали: «Гроза» Островского.
– Пожалуйста, чтобы не глязная (он не выговаривал букву «р»), – важно заметил он режиссеру.
Пьеса уже прошла две цензуры: одну для печати – строгую, другую для представления на сцене – строжайшую. И под обоими цензурными микроскопами в ней ничего не найдено. Но режиссер, вследствие замечания начальства, посмотрел еще раз в свой микроскоп, увеличивающий в большее число раз, чем цензурные микроскопы, и вынул из пьесы три фразы и изменил одну сцену.
Мы с артисткой Е. М. Левкеевой (Кудряш и Варвара) удостоились получить после третьего акта через директора благодарность ее величества.
– Вот, любезный друг, – сказал он мне, – если бы у нас все такие пьесы были!..
– Есть еще пьеса Островского, только запрещена цензурой. Если бы вы изволили походатайствовать, может, она будет пущена.
– С удовольствием! – отвечал восторженно Андрей Иванович. – Принесите ее мне… Непременно… Завтра же…
На другой день я вырвал пьесу из кушелевского издания, смастерил кой-какую обложку, написал для памяти небольшую записку и понес к Андрею Ивановичу.
– Не в час пришли вы, сударь, – сказал мне дежурный капельдинер, когда я попросил о себе доложить.
– Почему?
– Строг сегодня. Перед вами только что кричал на одного… оперного… Коли угодно, я доложу, а только что… И мне, пожалуй, неприятность будет.
– Прошу доложить.
Скрипнула дверь, скрылись за нею фалды капельдинера. Миг! И я стою перед директором. Вчера восторженное, сияющее лицо приняло строгое выражение, до того строгое, что неприятно было смотреть на него. Вечно слезящиеся красноватые глаза его сузились, маленькие свинцового цвета зрачки быстро бегали.
– Я вам сказал, любезный друг, что прибавкам я положил предел?! Больше никто не получит прибавки. Довольно!
– Вы мне приказали, ваше превосхо…
– Ничего я вам не приказывал! Все говорят, что я приказал. Я все помню, что я приказывал.
– Я не за прибавкой пришел, ваше превосходительство, я принес вам пьесу.
– Это к Павлу Степановичу, а не ко мне. Я в комитете не член. Павел Степанович там член. Я не могу Павлу Степановичу приказать.
– Извините, ваше превосходительство! Вы вчера лично изволили мне приказать принести вам пьесу Островского, запрещенную цензурой.
– Зачем?
– Чтоб ходатайствовать о ее разрешении.
Андрей Иванович быстро приложил два пальца ко лбу.
– Теперь помню! Пожалуйте сюда.
Мы вошли в кабинет. Я доложил все, как следует. Андрей Иванович при мне собственноручно написал письмо по-французски шефу жандармов князю Долгорукову, приложил мою записку и пьесу и приказал отправить тотчас же. Толчок был дан очень сильный. Князь приказал пересмотреть пьесу.
Цензором драматических произведений в то время был И. А. Нордстрем, любезнейший и обязательнейший человек. Он пошел с А. Н. Островским на соглашение: в силу тогдашних цензурных условий, он предложил ему наказать порок в лице Подхалюзина. Пороки в то время обыкновенно преследовались квартальными, и вот в конце пьесы автор пригласил квартального наказать Подхалюзина. В последнее время, когда при новых судах квартальные потеряли свой престиж, из высокохудожественной комедии и квартального убрали. В первый раз пьеса дана была 16 января 1861 года, в бенефис актрисы Линской.
Я несколько отвлекся от последовательного рассказа.
Я сказал, что после трех пьес нового автора на сцене сделался крутой поворот в другой репертуар. Этот поворот тотчас отразился и на провинции, где царила и переводная и доморощенная трагедия и драма.
В знаменитой Белой зале (в гостинице Барсова против Малого театра), в которую великим постом съезжались актеры со всего лица земли русской, антрепренеры стали искать между сценическими деятелями уже не Гамлета, а Любима Торцова, отстраняли Силина Сиротинку, а требовали Бородкина.
Вслед за последней пьесой Александр Николаевич сел за новую – «Не так живи, как хочется». Писал он ее долго, с большими перерывами. В то время я жил у него и следил за процессом его творчества. Писал он обыкновенно ночью – не знаю, как впоследствии. На полулисте бумаги было сначала небрежно написано что-то вроде конспекта. Привожу его в точности.
Божье крепко, а вражье лепко.
Это зачеркнуто, а сверху написано:
Не так живи, как хочется.
Лица:
Старик.
Старуха.
Чует мое сердце, недоброе оно чует.
Монастырь.
Настали дни страшные. Опомнись!
Широкая масленица.
Груша. Девушки.
Вася.
Ну, пияй! ты меня пиять хочешь.
Еремка – олицетворение дьявола.
Уж я ли твому горю помогу,
Помогу, могу, могу.
Ночь.
Прорубь на реке. Удар колокола.
(Входит старик.)
(Балалайка.)
Сирота ты моя, сиротинушка!
Ты запой, сирота, с горя песенку.
Посетившему его артисту Корнилию Николаевичу Полтавцеву Александр Николаевич рассказал пространно, с мельчайшими подробностями содержание пьесы, но из-под пера вышло не то, что он рассказывал (по рассказу сюжет был гораздо шире), – может быть, оттого, что в это время он очень болел глазами, а пьесу нужно было окончить к бенефису.
Перед тем как сесть писать, Александр Николаевич обыкновенно долго ходил по комнате или раскладывал пасьянс, который он раскладывал и во время писания.
– Надо освежить голову, – говорил, – потруднее какой-нибудь пасьянс разложить.
Но если вообще он писал долго, то бывали пьесы, которые он справлял очень скоро. Например, «Воспитанницу» он написал, гостивши в Петербурге, в три недели; «Василису Мелентьевну», тоже в Петербурге, в сорок дней. Процесс писания этой пьесы он называл «искушением от Гедеонова». Директор императорских театров С. А. Гедеонов передал написанную пьесу Александру Николаевичу, который, оставивши в неприкосновенности сюжет, написал собственную пьесу, не воспользовавшись ни одной сценой, ни одним стихом из творения Гедеонова.
Лето 1854 года в политическом отношении было мрачное. Известия в Москве с театра войны получались в то время не с такой быстротой, как теперь, то есть известия официальные. «Столбовые» Английского клуба знали все, и «дверем затворенным» рассуждали, не стесняясь, о военных неудачах, «Альминском побоище», порицали главнокомандующего князя Меншикова. Рассуждения их урывками попадали в уши клубной прислуги, та переносила их в трактир, а трактир распространял их по всей Москве.
«Измена!» – заговорило захолустье, – и пошло!
В Сыромятники пришло известие, что француз уже тронулся и идет к Бородину. В Рогожской стали говорить, что каких-то двух значительных англичан, скованных, провели ночью через Рогожскую заставу в Сибирь, что какой-то купец оделял сопровождавшую их команду калачами, чтоб не упустили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11