https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Am-Pm/
к небу возносилась молитва, выкрикиваемая тонкими, пронзительными голосами; но Хозяйка не позволила войти в церковь, чтобы не смущать этих херувимчиков.
После прогулки по полям, когда Жозеф Риве перечислил гостям главнейшие фермы, доходы от земли и от скотоводства, он привел обратно свое женское стадо, водворил его в доме и стал размещать на ночлег.
Места не хватало, поэтому надо было укладывать гостей по двое.
Самому Риве пришлось на этот раз спать в мастерской на стружках; жена его разделила свою постель с золовкой, а в соседней комнате должны были улечься вместе Фернанда и Рафаэль. Луизу и Флору поместили в кухне на матраце, разостланном на полу. Роза заняла одна маленькую, темную каморку над лестницей против входа в узкий чулан, где уложили на эту ночь причастницу.
Когда девочка возвратилась домой, на нее посыпался град поцелуев; всем женщинам хотелось приголубить ее: они чувствовали ту потребность в нежных излияниях, ту профессиональную привычку ласкаться, которая в вагоне побудила их целовать уток. Каждая сажала девочку к себе на колени, гладила ее тонкие белокурые волосы и прижимала ее к груди в порыве внезапной пылкой нежности. Послушная девочка, проникнутая набожным настроением, как бы замкнувшись после отпущения ей грехов, сосредоточенно и терпеливо переносила эти ласки.
День выдался трудный для всех, поэтому легли спать уже вскоре после обеда. На маленькое село нисходила бескрайняя тишина полей, как бы исполненная молитвенного молчания, та спокойная, проникновенная тишина, которая словно простирается до самых звезд. Девицам, привыкшим к шумным вечерам публичного дома, было не по себе от этого безмолвного покоя засыпающей деревни. По телу их пробегала дрожь, но не от холода; эта была дрожь одиночества, исходившая из встревоженного и смущенного сердца.
Как только они легли в постели, по две в каждую, они обнялись, словно ища друг у друга защиты от этого охватывающего их спокойного и глубокого сна земли. Но Роза-Рожица, одна в своей темной каморке и не привыкшая спать, если возле нее никого не было, ощутила смутное и тягостное беспокойство. Она ворочалась с боку на бок на кровати, не имея силы заснуть, как вдруг ей послышались за деревянной перегородкой у изголовья тихие всхлипывания, словно плач ребенка. В испуге она чуть слышно окликнула, и ей ответил слабый, прерывающийся голосок. То была девчурка: она обыкновенно спала в комнате матери и теперь дрожала от страха в тесном чулане.
Роза встала в восторге и тихонько, чтобы никого не разбудить, пошла за ребенком. Она уложила девочку в свою теплую постель, прижала ее к груди, целуя и баюкая, расточая ей преувеличенные проявления нежности, а затем, успокоившись, заснула сама. И головка причастницы покоилась до утра на голой груди проститутки.
Уже с пяти часов, перед утренней службой, маленький церковный колокол громким трезвоном разбудил этих дам, которые обычно спали до полудня, что было их единственным отдыхом от ночных трудов. Крестьяне на селе уже поднялись. Крестьянки суетливо ходили из дома в дом, оживленно переговариваясь и осторожно принося коротенькие кисейные платья, накрахмаленные и жесткие, как картон, или огромные восковые свечи, перевязанные посредине шелковым бантом с золотой бахромой и с вырезом в воске для руки. Солнце поднялось уже высоко и сияло в совершенно синем небе, которое сохранило лишь легкий розовый оттенок у горизонта, как слабеющий след зари. Выводки кур прохаживались перед курятником; там и сям черный петух с блестящей шеей подымал голову, увенчанную пурпурным гребнем, хлопал крыльями и бросал в воздух трубный клич, подхватываемый другими петухами.
Из соседних общин приезжали двуколки, выгружая у церковных дверей высоких нормандок в темных платьях, с косынками, перевязанными накрест на груди и скрепленными какою-нибудь столетней серебряной брошкой. А на приезжих мужчинах поверх новых сюртуков или старых фраков зеленого сукна были надеты синие блузы, из-под которых торчали фалды.
Когда лошади были отведены в конюшню, во всю длину большой дороги вытянулась двойная линия деревенских фур, двуколок, кабриолетов, тильбюри, шарабанов, экипажей всех форм и возрастов, то уткнувшихся передком вниз, то опрокинутых назад с задранными к небу оглоблями.
В доме столяра работа кипела, как в улье. Дамы в лифчиках и нижних юбках, с распущенными на спине жидкими и короткими волосами, словно выцветшими и изношенными, были заняты одеванием девочки.
Она неподвижно стояла на столе, в то время как г-жа Телье управляла движениями своего летучего отряда. Девочку умыли, расчесали ей волосы, сделали прическу, одели; с помощью множества булавок расположили складки ее платья, заколов его в талии, оказавшейся слишком широкой, и вообще придали элегантность всему туалету. Затем, когда все было готово, бедную мученицу усадили, наказав ей не двигаться, и взволнованный рой женщин бросился, в свою очередь, приодеться.
Церковка звонила снова. Жидкий звон ее плохонького колокола подымался ввысь, замирая в небесах, как слабый голос, тающий в беспредельной синеве.
Причастники выходили из домов и направлялись к общественному зданию, в котором помещались обе школы и мэрия; оно стояло в конце села, а «божий дом» занимал противоположный его конец.
Родители, разодетые по-праздничному, со смущенными лицами и неловкими движениями людей, обычно согнутых над работой, шли за своими малышами. Девочки тонули в облаках белоснежного тюля, напоминавшего взбитые сливки, а мальчики, похожие на маленьких гарсонов из кафе, с густо напомаженными головами, шествовали, широко расставляя ноги, чтобы не замарать своих черных брюк.
Когда многочисленные, приехавшие издалека родственники окружали ребенка, это было гордостью для семьи; поэтому торжество столяра было полное. Весь полк Телье с начальницей во главе следовал за Констанцией; отец вел под руку сестру, мать шла рядом с Рафаэлью, Фернанда с Розой, а Насосы друг с другом; отряд развернулся величественным шествием, словно генеральный штаб в полной парадной форме.
Все село было потрясено.
В школе девочки выстроились под широким чепцом сестры-монахини, а мальчики – под сенью шляпы учителя, красивого мужчины, державшего себя с большим достоинством; затянув молитву, дети двинулись из школы в церковь.
Мальчики шли впереди, двумя шеренгами между двух рядов распряженных экипажей; девочки следовали за ними в том же порядке; а так как местные жители уступили из уважения первое место горожанкам, то последние, продолжая двойной ряд процессии, шествовали по трое справа и по трое слева непосредственно за девочками, напоминая своими яркими платьями сноп разноцветных огней фейерверка.
Когда они появились в церкви, народ просто ошалел. Чтобы поглядеть на них, люди оборачивались, толкались, давили друг друга. Богомолки заговорили чуть ли не вслух, пораженные видом этих дам, разукрашенных пестрее, чем стихари певчих. Мэр предложил им свою скамью, первую справа от хоров, и г-жа Телье уселась на ней рядом со своей золовкой, Фернандой и Рафаэлью. Вторую скамью заняли Роза-Рожица и оба Насоса вместе со столяром.
Хоры были заполнены коленопреклоненными детьми, девочками по одну сторону, мальчиками – по другую; длинные свечи в их руках казались пиками, наклоненными во всех направлениях.
Стоя перед аналоем, трое мужчин громко пели. Они бесконечно растягивали отдельные слоги звучных латинских слов, выводя Атеп[3] с нескончаемым а-а под аккомпанемент серпента, из широкой медной пасти которого с ревом вырывалась однообразная, тягучая нота. Пронзительный голосок ребенка подавал ответы. Время от времени священник в квадратной шапочке подымался с кресла, бормотал что-то невнятное и снова садился; и трое певчих опять принимались петь, не отводя глаз от страниц толстой книги уставного пения, стоявшей на подставке и прислоненной к распростертым крыльям деревянного орла.
Затем наступила тишина. Все присутствующие разом опустились на колени, и появился священник, отправлявший богослужение, почтенный седовласый старец, склонивший голову над чашей, которую он нес в левой руке. Ему предшествовали два причетника в красных одеждах, а позади, стуча сапогами, толпа певчих выстроилась по обеим сторонам хоров.
Среди глубокого молчания зазвонил колокольчик. Служба началась. Священник медленно проходил перед золотой дарохранительницей, преклонял колена, произносил нараспев разбитым, дрожащим от старости голосом вступительные молитвы. Как только он замолкал, сразу громогласно вступали все певчие и серпент, и им вторили некоторые из мужчин в церкви, но менее громко, более смиренно, как и подобает петь присутствующим при богослужении.
Внезапно к небу взметнулось «Kyrie Eleison» [4], вырвавшееся из груди и сердец всех присутствующих. Со старинных сводов, сотрясенных этим взрывом голосов, даже посыпались пылинки и частицы сгнившего дерева. Лучи солнца, падавшие на шиферную крышу, превращали маленькую церковь в раскаленную печь; волнение, напряженное ожидание, приближение неизреченной тайны сжимали сердца детей, теснили грудь их матерям.
Священник посидел некоторое время, потом снова поднялся к алтарю и, обнажив серебристо-седую голову, дрожащими руками приступил к совершению таинства.
Обратившись к верующим и простирая к ним руки, он изрек: «Orate, fratres» – «Молитесь, братья». Все отдались молитве. Старый священник шептал про себя таинственные завершительные слова; колокольчик непрерывно звенел; распростертая ниц толпа призывала господа; дети изнемогали в безмерной тревоге.
В это мгновение Роза, склонившая голову на руки, внезапно вспомнила свою мать, церковь в родном селе, свое первое причастие. Ей показалось, что она вернулась к тому времени, когда была такой же малышкой, тонувшей в белом платье, и она заплакала. Сначала она плакала тихонько, и слезы медленно сочились из-под ее век, но затем, под наплывом воспоминаний, ее волнение усилилось, горло ей сдавило, грудь заколыхалась, и она зарыдала. Вынув платок, она утирала им глаза, зажимала нос и рот, но все было напрасно – из ее груди вырвалось что-то вроде хрипения; ответом ему были два других глубоких раздирающих вздоха: обе ее соседки, Луиза и Флора, понурившись возле нее и так же вспоминая далекое прошлое, тоже стенали, проливая потоки слез.
Слезы заразительны, и Хозяйка, в свою очередь, вскоре почувствовала, что ресницы ее увлажнились; она обернулась к золовке и увидела, что вся их скамья также плачет.
Священник претворял хлеб в тело господне. Дети, поверженные ниц на церковные плиты в каком-то набожном исступлении, ничего уже не сознавали; а в церкви там и сям их матери, сестры, невольно сочувствуя острым душевным волнениям и изумленные при виде этих коленопреклоненных, сотрясаемых рыданиями важных барынь, в свою очередь, орошали слезами ситцевые клетчатые носовые платки, прижимая левую руку к бьющемуся сердцу.
Как брошенная искра зажигает спелое жнивье, так рыдания Розы и ее товарок мгновенно заразили всю толпу. Мужчины, женщины, старики, молодые парни в новеньких блузах – все вскоре плакали навзрыд, а над их головами, казалось, реяло что-то сверхчеловеческое, какой-то витавший дух, чудесное дыхание невидимого всемогущего существа.
На хорах послышался легкий сухой стук: то монахиня, постучав по своей книге, давала знак, чтобы приступали к причащению, и дети, трясясь в религиозной лихорадке, приблизились к священной трапезе.
Весь ряд детей стал на колени. Старый кюре с серебряной позолоченной дароносицей в руках проходил мимо них, подавая им двумя перстами священную остию, тело Христово, искупление мира. Они судорожно открывали рты, закрыв глаза, побледнев; лица их нервно подергивались; длинная пелена, протянутая под их подбородками, трепетала, как струящаяся вода.
И вдруг по церкви пробежал какой-то порыв безумия, гул исступленной толпы, буря рыданий, приглушенных криков; все это пронеслось, как вихрь, способный пригибать к земле целые леса. Священник замер в неподвижности с остией в руке, парализованный волнением и говоря себе: «Это бог, среди нас бог, он обнаруживает свое присутствие; по моей молитве он нисходит на свой коленопреклоненный народ». И в самозабвенном порыве к небу, не находя слов, он бормотал молитвы, бессвязные молитвы, рвавшиеся из самой глубины его души.
Он закончил раздачу причастия с таким крайним напряжением веры, что ноги его подкашивались, и, испив сам чашу крови своего господа, он погрузился в молитву страстной благодарности.
Народ позади него понемногу успокаивался. Певчие поднялись в своих величавых белых одеждах и снова запели, но голоса их были уже не столь уверенными, их смягчило волнение; даже серпент, казалось, охрип, словно и он только что плакал.
Подняв руки, священник подал знак, чтобы они замолчали, и, пройдя между обоими рядами причастников, погруженных в блаженный экстаз, подошел к самой решетке хоров.
Молящиеся усаживались среди шума передвигаемых стульев; все теперь усиленно сморкались. Как только они заметили кюре, установилось молчание, и он тихо заговорил дрожащим, глухим голосом:
– Дорогие братья, дорогие сестры, дети мои, благодарю вас от всего сердца: вы только что доставили мне самую великую в моей жизни радость. Я почувствовал, как бог снизошел на нас по моему зову. Он пришел, он был здесь, среди нас, это он переполнил ваши души, и вы проливали обильные слезы. Я самый старый священник нашей епархии, а сегодня я и самый счастливый. Среди нас совершилось чудо, подлинное, великое, неизреченное чудо. В то время как Иисус Христос впервые проникал в тела этих малюток, святой дух, небесный голубь, дыхание божества, снизошел на вас, овладел вами, и вы склонились, как камыши под налетевшим ветром.
Затем он добавил более звучным голосом, обратившись к двум скамьям, где сидели гостьи столяра:
1 2 3 4 5
После прогулки по полям, когда Жозеф Риве перечислил гостям главнейшие фермы, доходы от земли и от скотоводства, он привел обратно свое женское стадо, водворил его в доме и стал размещать на ночлег.
Места не хватало, поэтому надо было укладывать гостей по двое.
Самому Риве пришлось на этот раз спать в мастерской на стружках; жена его разделила свою постель с золовкой, а в соседней комнате должны были улечься вместе Фернанда и Рафаэль. Луизу и Флору поместили в кухне на матраце, разостланном на полу. Роза заняла одна маленькую, темную каморку над лестницей против входа в узкий чулан, где уложили на эту ночь причастницу.
Когда девочка возвратилась домой, на нее посыпался град поцелуев; всем женщинам хотелось приголубить ее: они чувствовали ту потребность в нежных излияниях, ту профессиональную привычку ласкаться, которая в вагоне побудила их целовать уток. Каждая сажала девочку к себе на колени, гладила ее тонкие белокурые волосы и прижимала ее к груди в порыве внезапной пылкой нежности. Послушная девочка, проникнутая набожным настроением, как бы замкнувшись после отпущения ей грехов, сосредоточенно и терпеливо переносила эти ласки.
День выдался трудный для всех, поэтому легли спать уже вскоре после обеда. На маленькое село нисходила бескрайняя тишина полей, как бы исполненная молитвенного молчания, та спокойная, проникновенная тишина, которая словно простирается до самых звезд. Девицам, привыкшим к шумным вечерам публичного дома, было не по себе от этого безмолвного покоя засыпающей деревни. По телу их пробегала дрожь, но не от холода; эта была дрожь одиночества, исходившая из встревоженного и смущенного сердца.
Как только они легли в постели, по две в каждую, они обнялись, словно ища друг у друга защиты от этого охватывающего их спокойного и глубокого сна земли. Но Роза-Рожица, одна в своей темной каморке и не привыкшая спать, если возле нее никого не было, ощутила смутное и тягостное беспокойство. Она ворочалась с боку на бок на кровати, не имея силы заснуть, как вдруг ей послышались за деревянной перегородкой у изголовья тихие всхлипывания, словно плач ребенка. В испуге она чуть слышно окликнула, и ей ответил слабый, прерывающийся голосок. То была девчурка: она обыкновенно спала в комнате матери и теперь дрожала от страха в тесном чулане.
Роза встала в восторге и тихонько, чтобы никого не разбудить, пошла за ребенком. Она уложила девочку в свою теплую постель, прижала ее к груди, целуя и баюкая, расточая ей преувеличенные проявления нежности, а затем, успокоившись, заснула сама. И головка причастницы покоилась до утра на голой груди проститутки.
Уже с пяти часов, перед утренней службой, маленький церковный колокол громким трезвоном разбудил этих дам, которые обычно спали до полудня, что было их единственным отдыхом от ночных трудов. Крестьяне на селе уже поднялись. Крестьянки суетливо ходили из дома в дом, оживленно переговариваясь и осторожно принося коротенькие кисейные платья, накрахмаленные и жесткие, как картон, или огромные восковые свечи, перевязанные посредине шелковым бантом с золотой бахромой и с вырезом в воске для руки. Солнце поднялось уже высоко и сияло в совершенно синем небе, которое сохранило лишь легкий розовый оттенок у горизонта, как слабеющий след зари. Выводки кур прохаживались перед курятником; там и сям черный петух с блестящей шеей подымал голову, увенчанную пурпурным гребнем, хлопал крыльями и бросал в воздух трубный клич, подхватываемый другими петухами.
Из соседних общин приезжали двуколки, выгружая у церковных дверей высоких нормандок в темных платьях, с косынками, перевязанными накрест на груди и скрепленными какою-нибудь столетней серебряной брошкой. А на приезжих мужчинах поверх новых сюртуков или старых фраков зеленого сукна были надеты синие блузы, из-под которых торчали фалды.
Когда лошади были отведены в конюшню, во всю длину большой дороги вытянулась двойная линия деревенских фур, двуколок, кабриолетов, тильбюри, шарабанов, экипажей всех форм и возрастов, то уткнувшихся передком вниз, то опрокинутых назад с задранными к небу оглоблями.
В доме столяра работа кипела, как в улье. Дамы в лифчиках и нижних юбках, с распущенными на спине жидкими и короткими волосами, словно выцветшими и изношенными, были заняты одеванием девочки.
Она неподвижно стояла на столе, в то время как г-жа Телье управляла движениями своего летучего отряда. Девочку умыли, расчесали ей волосы, сделали прическу, одели; с помощью множества булавок расположили складки ее платья, заколов его в талии, оказавшейся слишком широкой, и вообще придали элегантность всему туалету. Затем, когда все было готово, бедную мученицу усадили, наказав ей не двигаться, и взволнованный рой женщин бросился, в свою очередь, приодеться.
Церковка звонила снова. Жидкий звон ее плохонького колокола подымался ввысь, замирая в небесах, как слабый голос, тающий в беспредельной синеве.
Причастники выходили из домов и направлялись к общественному зданию, в котором помещались обе школы и мэрия; оно стояло в конце села, а «божий дом» занимал противоположный его конец.
Родители, разодетые по-праздничному, со смущенными лицами и неловкими движениями людей, обычно согнутых над работой, шли за своими малышами. Девочки тонули в облаках белоснежного тюля, напоминавшего взбитые сливки, а мальчики, похожие на маленьких гарсонов из кафе, с густо напомаженными головами, шествовали, широко расставляя ноги, чтобы не замарать своих черных брюк.
Когда многочисленные, приехавшие издалека родственники окружали ребенка, это было гордостью для семьи; поэтому торжество столяра было полное. Весь полк Телье с начальницей во главе следовал за Констанцией; отец вел под руку сестру, мать шла рядом с Рафаэлью, Фернанда с Розой, а Насосы друг с другом; отряд развернулся величественным шествием, словно генеральный штаб в полной парадной форме.
Все село было потрясено.
В школе девочки выстроились под широким чепцом сестры-монахини, а мальчики – под сенью шляпы учителя, красивого мужчины, державшего себя с большим достоинством; затянув молитву, дети двинулись из школы в церковь.
Мальчики шли впереди, двумя шеренгами между двух рядов распряженных экипажей; девочки следовали за ними в том же порядке; а так как местные жители уступили из уважения первое место горожанкам, то последние, продолжая двойной ряд процессии, шествовали по трое справа и по трое слева непосредственно за девочками, напоминая своими яркими платьями сноп разноцветных огней фейерверка.
Когда они появились в церкви, народ просто ошалел. Чтобы поглядеть на них, люди оборачивались, толкались, давили друг друга. Богомолки заговорили чуть ли не вслух, пораженные видом этих дам, разукрашенных пестрее, чем стихари певчих. Мэр предложил им свою скамью, первую справа от хоров, и г-жа Телье уселась на ней рядом со своей золовкой, Фернандой и Рафаэлью. Вторую скамью заняли Роза-Рожица и оба Насоса вместе со столяром.
Хоры были заполнены коленопреклоненными детьми, девочками по одну сторону, мальчиками – по другую; длинные свечи в их руках казались пиками, наклоненными во всех направлениях.
Стоя перед аналоем, трое мужчин громко пели. Они бесконечно растягивали отдельные слоги звучных латинских слов, выводя Атеп[3] с нескончаемым а-а под аккомпанемент серпента, из широкой медной пасти которого с ревом вырывалась однообразная, тягучая нота. Пронзительный голосок ребенка подавал ответы. Время от времени священник в квадратной шапочке подымался с кресла, бормотал что-то невнятное и снова садился; и трое певчих опять принимались петь, не отводя глаз от страниц толстой книги уставного пения, стоявшей на подставке и прислоненной к распростертым крыльям деревянного орла.
Затем наступила тишина. Все присутствующие разом опустились на колени, и появился священник, отправлявший богослужение, почтенный седовласый старец, склонивший голову над чашей, которую он нес в левой руке. Ему предшествовали два причетника в красных одеждах, а позади, стуча сапогами, толпа певчих выстроилась по обеим сторонам хоров.
Среди глубокого молчания зазвонил колокольчик. Служба началась. Священник медленно проходил перед золотой дарохранительницей, преклонял колена, произносил нараспев разбитым, дрожащим от старости голосом вступительные молитвы. Как только он замолкал, сразу громогласно вступали все певчие и серпент, и им вторили некоторые из мужчин в церкви, но менее громко, более смиренно, как и подобает петь присутствующим при богослужении.
Внезапно к небу взметнулось «Kyrie Eleison» [4], вырвавшееся из груди и сердец всех присутствующих. Со старинных сводов, сотрясенных этим взрывом голосов, даже посыпались пылинки и частицы сгнившего дерева. Лучи солнца, падавшие на шиферную крышу, превращали маленькую церковь в раскаленную печь; волнение, напряженное ожидание, приближение неизреченной тайны сжимали сердца детей, теснили грудь их матерям.
Священник посидел некоторое время, потом снова поднялся к алтарю и, обнажив серебристо-седую голову, дрожащими руками приступил к совершению таинства.
Обратившись к верующим и простирая к ним руки, он изрек: «Orate, fratres» – «Молитесь, братья». Все отдались молитве. Старый священник шептал про себя таинственные завершительные слова; колокольчик непрерывно звенел; распростертая ниц толпа призывала господа; дети изнемогали в безмерной тревоге.
В это мгновение Роза, склонившая голову на руки, внезапно вспомнила свою мать, церковь в родном селе, свое первое причастие. Ей показалось, что она вернулась к тому времени, когда была такой же малышкой, тонувшей в белом платье, и она заплакала. Сначала она плакала тихонько, и слезы медленно сочились из-под ее век, но затем, под наплывом воспоминаний, ее волнение усилилось, горло ей сдавило, грудь заколыхалась, и она зарыдала. Вынув платок, она утирала им глаза, зажимала нос и рот, но все было напрасно – из ее груди вырвалось что-то вроде хрипения; ответом ему были два других глубоких раздирающих вздоха: обе ее соседки, Луиза и Флора, понурившись возле нее и так же вспоминая далекое прошлое, тоже стенали, проливая потоки слез.
Слезы заразительны, и Хозяйка, в свою очередь, вскоре почувствовала, что ресницы ее увлажнились; она обернулась к золовке и увидела, что вся их скамья также плачет.
Священник претворял хлеб в тело господне. Дети, поверженные ниц на церковные плиты в каком-то набожном исступлении, ничего уже не сознавали; а в церкви там и сям их матери, сестры, невольно сочувствуя острым душевным волнениям и изумленные при виде этих коленопреклоненных, сотрясаемых рыданиями важных барынь, в свою очередь, орошали слезами ситцевые клетчатые носовые платки, прижимая левую руку к бьющемуся сердцу.
Как брошенная искра зажигает спелое жнивье, так рыдания Розы и ее товарок мгновенно заразили всю толпу. Мужчины, женщины, старики, молодые парни в новеньких блузах – все вскоре плакали навзрыд, а над их головами, казалось, реяло что-то сверхчеловеческое, какой-то витавший дух, чудесное дыхание невидимого всемогущего существа.
На хорах послышался легкий сухой стук: то монахиня, постучав по своей книге, давала знак, чтобы приступали к причащению, и дети, трясясь в религиозной лихорадке, приблизились к священной трапезе.
Весь ряд детей стал на колени. Старый кюре с серебряной позолоченной дароносицей в руках проходил мимо них, подавая им двумя перстами священную остию, тело Христово, искупление мира. Они судорожно открывали рты, закрыв глаза, побледнев; лица их нервно подергивались; длинная пелена, протянутая под их подбородками, трепетала, как струящаяся вода.
И вдруг по церкви пробежал какой-то порыв безумия, гул исступленной толпы, буря рыданий, приглушенных криков; все это пронеслось, как вихрь, способный пригибать к земле целые леса. Священник замер в неподвижности с остией в руке, парализованный волнением и говоря себе: «Это бог, среди нас бог, он обнаруживает свое присутствие; по моей молитве он нисходит на свой коленопреклоненный народ». И в самозабвенном порыве к небу, не находя слов, он бормотал молитвы, бессвязные молитвы, рвавшиеся из самой глубины его души.
Он закончил раздачу причастия с таким крайним напряжением веры, что ноги его подкашивались, и, испив сам чашу крови своего господа, он погрузился в молитву страстной благодарности.
Народ позади него понемногу успокаивался. Певчие поднялись в своих величавых белых одеждах и снова запели, но голоса их были уже не столь уверенными, их смягчило волнение; даже серпент, казалось, охрип, словно и он только что плакал.
Подняв руки, священник подал знак, чтобы они замолчали, и, пройдя между обоими рядами причастников, погруженных в блаженный экстаз, подошел к самой решетке хоров.
Молящиеся усаживались среди шума передвигаемых стульев; все теперь усиленно сморкались. Как только они заметили кюре, установилось молчание, и он тихо заговорил дрожащим, глухим голосом:
– Дорогие братья, дорогие сестры, дети мои, благодарю вас от всего сердца: вы только что доставили мне самую великую в моей жизни радость. Я почувствовал, как бог снизошел на нас по моему зову. Он пришел, он был здесь, среди нас, это он переполнил ваши души, и вы проливали обильные слезы. Я самый старый священник нашей епархии, а сегодня я и самый счастливый. Среди нас совершилось чудо, подлинное, великое, неизреченное чудо. В то время как Иисус Христос впервые проникал в тела этих малюток, святой дух, небесный голубь, дыхание божества, снизошел на вас, овладел вами, и вы склонились, как камыши под налетевшим ветром.
Затем он добавил более звучным голосом, обратившись к двум скамьям, где сидели гостьи столяра:
1 2 3 4 5