Никаких нареканий, цены сказка 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


OCR Busya
«Современные польские повести. Том II»: Художественная литература; Москва; 1974
Аннотация
Повесть рассказывает о последних днях Великой Отечественной войны. Фреска войны, коллективный портрет польских солдат, персонифицированный в судьбе одной роты польской армии, участвующей в победоносном наступлении весной 1945 года.
Войцех Жукровский
Направление – Берлин
Солдатам не хотелось удаляться от дороги. Утомленные долгим маршем, они валились в мягкую весеннюю траву, сбрасывали с плеч трофейные ранцы, на которые охотно обменивали свои вещмешки, и, отпустив ремни, расстегнув воротники, тяжело дышали. Рука, привыкшая к оружию, безотчетно гладила зеленый покров фруктового сада; яблони уже отцвели, и увядшие лепестки белели в траве, мешаясь с перьями из вспоротых перин немецких бауэров.
Когда со стороны леса налетал ветер, пахло так, будто мир уже наступил. Капрал Войцех Наруг снял конфедератку, которая изнутри засалилась и блестела, подложил руки под голову и прикрыл глаза, как кот, греющийся на солнце. Его небритые щеки отливали чернотой. Лицо задубело от мартовских ветров и переменчивой погоды. С закрытыми глазами, нахмурившись, он подавлял в себе бессильную злобу: так и не удалось вовремя подоспеть деревне на помощь. Но их партизанский отряд был окружен, и сил на то, чтобы вырваться, у них не хватало. Это все равно, что пытаться пробить головой стену. Надо было отходить, нащупывать бреши в кольце окружения. Немцы, как бы предчувствуя наступление, с первым же снегом, который выдавал следы перемещения отрядов, решили очистить свои тылы. А фронт проходил уже у самой Вислы, по вечерам слышались отзвуки артиллерийской канонады, казалось, будто дровосек наотмашь бил обухом по клину, чтобы расколоть твердый комель выкорчеванного из земли корня.
Капрал пожевал длинную травинку, наслаждаясь едва заметным ароматом, в котором чувствовалось и пробуждение жизни, и свежесть впитанного дождя, что рано утром обмыл небо. А солнце мягко, словно рука матери, касалось его лица, и от острой грусти у капрала даже повлажнели глаза.
Они петляли, ускользая от немцев. Это не были пузатые полицейские или толпа согнанных партайгеноссен, с повязками на коричневых рубашках, которые сначала вслепую стреляли по лесу, а потом отправлялись охотиться на кур и свиней в деревню – как обычно, на легальный грабеж, именуемый контрибуцией. И хорошо еще, если дело ограничивалось побоями. Часто разъяренные каратели прикладами сгоняли всех, кто подвернется под руку, в овин, заставляя обреченных самих копать себе яму. И мужики, сбросив рубахи, поплевывали на ладони и брались за лопаты. Возможно, они находили утешение в том, что готовили себе вечное успокоение в родной земле, которая их вскормила.
Обложив партизанский отряд, преграждая партизанам доступ к продовольствию и теплым печкам, возле которых можно было погреть мокрые спины, в деревнях засели регулярные немецкие части, обстрелянные «солдаты-фронтовики. С трудом удавалось выкуривать их из замаскированных дзотов. В белых маскхалатах гитлеровцы на лыжах патрулировали вдоль лесных опушек, а подчас, незаметные для глаз, подобно браконьерам, устраивали засады. Едва партизанские взводы сталкивались с ними, как они вызывали танки, парами налетали «мессеры» и басом присоединялась артиллерия. Приходилось отступать. Слышалось тяжелое дыхание, топот бегущих. И долго еще партизаны слышали, как позади снаряды кромсали кроны сосен, а громовые раскаты разносились по лесу.
Когда, описав круг после недели петляния, засад, задерживающих преследование, внезапных налетов на Шоссе, чтобы сбить с толку немцев, отряд Крука снова оказался возле Нецедеёнжи, родной деревушки Наруга, он, несмотря на усталость, отлучился, чтобы узнать, как семья перенесла облаву. Но деревни не существовало. В садах – тронутые огнем деревья уцелели – торчали, подобно воздетым кверху кулакам, печные трубы, увенчанные белыми шапками снега. Холодный саван накрыл гигантскую братскую могилу. Сдерживая рыдания, Наруг прислонился к яблоне, поднял лицо к небу. Неслышно падали крупные снежные хлопья, оседали на щеках и, тая, мешались с его немужскими слезами. И вдруг он почуял, что из-под снега тянет гарью, смрадом обуглившегося тряпья, человеческих тел, птичьего пера – знакомым запахом войны.
Сгорбившись, Наруг побрел в отряд. Там его уже ждали, боялись измены, слишком большие потери понесли от неожиданных встреч с врагом. Тупо понурившись, слушал он, как поручик распекает его… Тогда Наруга впервые разжаловали за самовольную отлучку из расположения отряда. Это было ему безразлично. Вскоре у мальчишки из соседней деревни он узнал, что немцы уничтожили всю его семью, «всю целиком», – это никак не умещалось у него в голове. И сестру Ганку, и двенадцатилетнего брата Сташека… Что-то в нем сжалось, застыло, как лава. Он жаждал одного – взять немцев за горло, расквитаться за все. Он не лез на рожон. Был осторожен, и ему везло. Почти с облегчением поручик представил его к очередному званию. После январского наступления, когда войска маршала Конева с ходу заняли Ченстохову, а потом кружным маневром стали отрезать Силезию, ему представился выбор: пойти в милицию или в армию и на фронт. Не хотелось оставаться в родных краях, выслушивать все новые подробности от «очевидцев», как Нецемёнж усмиряли эсэсовцы, или стрелять в своих (таких же, как и он, ребят), которые не разбирались в политике, а пошли туда, где им совали оружие. Чем они виноваты, что выбрали неудачно… Он двинулся с пополнением на Злотув, а потом осаждал Колобжег. Впервые в жизни увидел море. С недоверием омыл закопченное лицо, зачерпнул ладонью воды и отхлебнул, с облегчением отметив, что она соленая, значит, ему не соврали. У нее был вкус слизанной языком слезы. Когда же знамя, напоенное водами Балтики, отяжелело, а над берегом зазвучала вырвавшаяся из тысячи охрипших глоток песня, он с глубоким волнением осознал, что Польша и впрямь «не сгинела». И он один из тех, кто возвращает ее к жизни.
Хотя их порядком потрепали, командование не давало им передышки. Последовал неожиданный приказ, что их полк перебрасывается на Одру, так как русские понесли большие потери. Правда, танков у них достаточно, а пехоты маловато. Наши должны поддержать, чтобы не прервалось наступление, бить швабов по башке, не давая им ни единого дня на то, чтобы опомниться, добить зверя в его логове.
И вот уже третий день они на марше, соблюдая величайшую осторожность и строжайшую тайну. Идут главным образом ночью, чтобы авиация их не выследила. Но самолеты с черным крестом появлялись все реже. Видимо, они патрулировали над Одрой, через которую, захватив плацдарм, прорвались уже советские полки. Долго продержаться они не могли, теснимые офицерскими частями, атакуемые добровольческими отрядами, фанатичной молодежью, слепо преданной фюреру. Следовало во что бы то ни стало облегчить положение плацдарма за Одрой. Проще всего было нанести удар еще в двух местах, отвлечь внимание врага, создавая для него новую угрозу. Чтобы повести наступление на Берлин, русским требовалось взломать немецкую оборону на широком фронте. Не случайно Гитлер называл в листовках разлившуюся после весеннего паводка Одру «рекой жизни», он верил, что, если на ее берегу остановит русские и польские части, возможно, еще не все будет потеряно; если же придется капитулировать, то лучше сдаваться американцам, англичанам и французам – только не большевикам. Если он не верил в Wunderwaffe, то надеялся на чудо. Что-то должно измениться. Он верил в свою звезду. Кто-то из его противников должен умереть, возникнут какие-то возможности для переговоров… Запад не может допустить, чтобы русские дошли до самого сердца Германии, предрешив исход победы.
И война продолжалась с яростным упорством.
Капрал Войцех Наруг лежал в саду, чувствуя, как сухо потрескивает огонь в догорающем доме. Видно, ветер заново раздул пламя. Благодатный запах пробудившейся земли и близкого леса перебивал проклятый запах гари. Когда он щурил глаза на солнцепеке, ему вспоминалась родная деревня, в которой даже заборы сгорели, остались одни печи, занесенные снегом, да трубы, словно несуразные памятники по убитым. Он стиснул зубы. Надо гнать, преследовать немцев. Они распространили войну по всему миру, сеяли ветер, пусть теперь пожинают грозовую жатву той бури, которую сами вызвали на свой кров. Теперь война ведется уже на их территории, и они на своей шкуре испытали то, что готовили другим.
Он прислушивался к посвисту скворцов и далекому, очень далекому орудийному гулу. «Наши стреляют, – подумал он, – стволы повернуты на запад, потому эхо слабое. Как хорошо, что скворец, несмотря на войну, продолжает петь и строить гнездо».
Ему сделалось грустно от птичьего свиста. Прикрыв глаза, он видел на фоне озаренного солнцем неба искромсанные взрывом стропила и зияющие дыры на месте сорванной черепицы. Он слышал голоса лениво переговаривавшихся солдат, пиликанье губной гармошки и грустную мелодию песни, слова которой пытались убедить, будто «военная служба – это прелестная пани… Хотя она солдата не приголубит, зато в сердце ранит и навек погубит…». Пожевывая травку, он бормотал ругательства, не желая гибнуть, как и любой из этих вооруженных крестьян и рабочих в солдатских мундирах. Война для них была тяжелой работой, войну им навязали, приходилось выполнять этот труд добросовестно. Но о смерти никто из них не думал. Особенно теперь, когда уже было ясно, что конец близок, что враг будет добит в течение нескольких недель, если не суток… В этот солнечный день чертовски хотелось жить.
Хорошо полеживать, прислушиваясь к ворчанию повара, который поторапливает солдата, чтобы тот наколол дровишек. Картошка засыпана в котел, пахнет подрумяненными шкварками. Скоро начнут раздавать обед.
На лицо Наруга упала тень. Он нехотя приоткрыл один глаз. Над ним склонился Михал Бачох, молодой солдат, для которого капрал являлся воплощением всех воинских премудростей, и поэтому он неотступно следовал за ним, добиваясь дружбы. Это юношеское обожание льстило Войтеку. Но, принимая его услуги, Наруг не допускал панибратства. Капрал – начальство, его надо уважать.
– Ну чего? Отвяжись! – поморщился он и, подняв руку, сделал солдату знак, чтобы тот не заслонял солнце. – Пользуйся свободной минутой, лежи и грей кости.
– От сырости в поясницу вступит.
Бачох разостлал обгоревшее одеяло, которое нашел в развалинах дома. Капрал соизволил перевалиться на него и устроился еще удобнее.
– Отец меня учил: «Не лежи, сынок, на земле, пока по ней гром не прокатился, в ней сидит еще зимний холод!» До первой майской грозы надо что-нибудь подстилать…
Капрал с сожалением посмотрел на него.
– Постучи пальцем по лбу! Гром по земле не прокатился… Тебе еще этого мало. Погляди вокруг.
Он указал рукой на руины домов, на смрадный дым от горящей смолы, который через выбитые рамы, криво свисавшие вниз с осколками стекол, черными клубами вздымался к небесам.
– Это люди сделали. А речь идет о громе небесном. Когда я был вот такой, – уязвленный Бачох едва поднял руку над землей, – я боялся грозы. Прятал голову под перину. Мама говорила мне, будто это ангелы играют в кегли. Знаешь, когда у нас в деревне бывал престольный праздник, привозили деревянный желоб и огромные кегли, требовалась сила, чтобы сшибить их, но шар так и грохотал… Отец, бывало, выпьет водки да пива добавит…
Вдруг он заметил, что капрал погрустнел. Закрыл глаза, и на его лицо, несмотря на. солнце, набежала тень, словно у него что-то болело и он вслушивается в эту боль, силясь установить ее источник.
– Мне кажется, на небесах думают, что на земле в кегли играют, иначе давно бы этого Гитлера громом поразило.
Оба замолчали. Над ними проплывали быстрокрылые облака, а когда ветер отгонял дым, пахли медом первые осоты и засохшие лепестки, облетевшие с яблонь. А может, это от земли тянуло теплым дыханием трав.
Веснушчатый Бачох долго раздумывал, прежде чем тронул друга за руку.
– Ну, чего ты терзаешься… Раз уж это случилось, ничего не поделаешь. Судьбу не изменишь.
– Отстань ты, – резко одернул его капрал, которого злила, даже оскорбляла нотка сострадания в словах приятеля.
– Я харчей принес, – попытался задобрить его Михал. – Он достал из вещмешка буханку черного хлеба, банку со смальцем, две луковицы и тяжелую флягу, завернутую в запасные портянки.
– Пропустим по одной до обеда… Только на кухню слетаю за селедкой. Я «организовал» целую бочку, когда мы взяли Колобжег. Повар поторапливает, чтобы мы ее прикончили, она протекает и вонять начала, зараза. А селедки, шельмы, жирненькие, пальчики оближешь. – Он говорил торопливо, словно хотел умолчать о чем-то еще.
Войтек, угадав за этим какой-то скрытый смысл, приподнялся на локте.
– В чем дело? Выкладывай, старина…
– Я получил письмо от матери.
Капрал взял флягу, с удовлетворением взвесил ее на руке и, отвернув пробку, хлебнул глоток.
– И что же она пишет?
Бачох только и ждал этого вопроса и достал из нагрудного кармана аккуратно сложенный конверт. Он не читал, а говорил на память, успев выучить письмо наизусть.
– Она передает тебе привет, а кроме того, наказывает слушаться тебя во всем. А еще просит меня быть осторожнее: ночи сейчас ненадежные – можно заболеть, если рано снимешь теплые подштанники…
Войтек пригладил пальцами непокорную прядь на лбу и расхохотался.
– Ты не удивляйся, они ведь не знают, что мы испытали. Кто им об этом напишет? Зачем их пугать понапрасну, у матери и так сердце слабое…
Михал поглядывал на своего кумира, надеясь уловить молчаливое одобрение в его глазах за то, что в своих письмах к родным он не хвастался, не изображал себя героем.
– Нам, пожалуй, дадут малость отдышаться. Подошлют пополнение, ведь курносая здорово повыкосила нашу роту. А прежде чем полк переформируют, глядишь, и война кончится, верно?
– Ступай-ка за жратвой, коли глуп.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я