https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/sifon-dlya-vanny/s-perelivom/
Он нажимает на кнопку, и автомобиль отвечает радостным писком. Нажимает еще раз, и машина послушно мигает. Белобрысый проходит мимо автобусов и сворачивает вправо, к перронам. У ларька с колбасками трое пацанов распивают бутылку, пуская по кругу пластиковый стаканчик. Они приветствуют Белобрысого и приглашают принять участие, но тот отделывается лишь кивком головы. Покупает в киоске сигареты про запас и выходит на перрон. Как раз в это время открываются двери желто-голубой электрички из Тлушча, и оттуда вываливается толпа пассажиров. Белобрысый останавливается и стоит – руки в карманах, ноги на ширине плеч. Он выше всего этого стада. Оно расступается перед ним и срастается сразу за его спиной. Белобрысый смотрит на приезжих, на их дешевый прикид, на обувку поддельных марок, фальшивое золото, портфели из кожзама, часы из Гонконга, на этих девушек в туфлях на стоптанных каблуках, парней в куртках из искусственной кожи с полиэтиленовыми пакетами в руках, на «Популярные», которые они прикуривают от спичек, на их крашеные челки – и ждет, пока пройдет последний, затем поворачивается и смотрит им в спину – вот они, ссутулившись, чешут к подземному переходу, к трамваям и автобусам, – только плюнуть вслед и растереть. Он возвращается тем же путем – пацаны уже прикончили бутылку, и один из них подходит, нерешительно пытаясь заговорить, но Белобрысый лишь вынимает горсть мелочи из кармана и говорит: «На и вали». Среди монет затесался брелок, но он не стал класть его обратно и шел крутя брелок на пальце, пока не увидел свою «ауди».
– Вначале было семьдесят шесть, – сказал Яцек. Он дошел до окна, сделал поворот и направился обратно к двери. – В сумме тринадцать. Тринадцать приносит несчастье. Должно как-то получше начинаться.
– А дальше? – спросил Павел. – Если следующие прибавить, вот уже и не будет тринадцать.
– Вот именно, что дальше? Дальше не очень. Последнюю помню. Это шесть или девять. Предпоследнюю я, наверное, тоже вспомню…
– Откуда ты можешь знать, что ты вспомнишь, а что нет. Человек или помнит, или не помнит. – Павел снова стоял с мокрыми руками. Он махал ими, словно хотел плавно взлететь.
– Если бы я еще немного поспал, может, и вспомнил бы.
– Семьдесят шесть, на конце тоже шесть или девять. А в середине?
– Что-то непонятное. Может, четыре или пять? Но точно не ноль. Ноль бы я запомнил. На ноль у меня нюх. У ноля внутри пустота. Понимаешь? Ничего нет. Вокруг идет линия, почти правильная окружность, а внутри пусто. Такой окружностью можно все обвести, запросто. Помнишь, как мы играли в амебу?
– Помню.
– Вот видишь. Если бы ты меньше шустрил, то и так бы все потом сумел обвести кольцом.
– Ты свихнулся, – сказал Павел. Руки у него высохли, и он принялся рыться в карманах. Нащупал пачку и вынул сигарету.
– И мне дай, – сказал Яцек.
– У меня кончаются, – ответил Павел.
– А с чего бы это они, интересно, не должны кончаться. – Яцек взял одну и закурил, продолжая ходить из угла в угол. – Но у ноля нет конца, он замкнут в кольцо, так?
Павел чувствовал, как мир отстраняется от него, отодвигается от стула, на котором он сидит, и от этой квартиры и превращается в отдаленное самодостаточное пространство, а они так и будут тут торчать, пока их жизнь не исчерпает себя сама.
– Она ждет твоего звонка, – сказал он, чтобы как-то связать рвущиеся нитки времени.
– Где ждет?
– Дома. Сказала, пойдет домой, потому что ты можешь туда позвонить.
Яцек хотел остановиться. На долю секунды его стопа зависла над полом, потом снова опустилась, и ритм движения восстановился.
– Ладно. Позвоню.
– Номер, надеюсь, не забыл? – Издевка в голосе прозвучала совершенно беспомощно.
– Он простой. В сумме дает десять. Если разделить на три, вначале будет три единицы. Один и один…
Павел встал со стула, пытаясь загородить Яцеку дорогу.
Яцек, прижавшись к стене, увернулся и исчез на кухне, а потом закричал оттуда:
– Что такое! Я всего лишь считаю. Ты считаешь деньги, я числа. Каждому свое.
В темноте что-то полетело на пол и разбилось.
– Не вижу никакого противоречия, – продолжал Яцек, и что-то снова упало. Что-то металлическое. – Если бы ты хоть иногда думал о чистых числах, а не только о денежных номиналах, то сейчас бы не торчал тут, как х…, и не ждал у моря погоды.
На этот раз что-то рассыпалось по полу. Тихий дробный звук постепенно замер.
– Если бы ты время от времени расслаблялся, ложился спать, не зная, что сделаешь завтра, если бы ты вообще послал это завтра к чертовой матери, то твое сегодня не было бы таким дерьмовым. – Яцек появился в проеме двери. Его лицо холодно и мертво белело в темноте.
Павел посторонился, чтобы дать ему пройти, но тот не двинулся с места, а только добавил:
– Ладно. Попробую еще раз. Пойдем к какому-нибудь телефону. Я увижу диск, цифры на нем, и вспомню. Память у меня зрительная, сечешь?
Он пошел в комнату и поднял с пола пиджак. Увидел дыру на рукаве и зашвырнул его в угол. Оглянулся в поисках чего-нибудь другого, но выбирать было не из чего, он наклонился и взял брошенный пиджак.
– Заодно и ей позвоню, – сказал Яцек.
Они еще замешкались ненадолго, хлопая себя по карманам, будто там у них лежало прямо неизвестно что. Павел поднял руку к воротнику и в таком положении замер. Стук был ровный, спокойный и не слишком громкий. Три раза – стук, стук, стук. Перерыв и снова. Они стояли, считая удары и чувствуя, как воздух вокруг остывает.
Они оставили ее и вышли. Она услышала, как задребезжало дверное стекло. С улицы доносился однообразный шум. Из памяти еще не стерлись лица, мелькнувшие перед глазами десять минут назад. Какая-то женщина с длинными, почти белыми волосами. Она держала под мышкой сумку, и от нее пахло духами. Слишком сильно, подумала она тогда. Женщина не должна так пахнуть, потому что мужчины начинают вынюхивать след, как звери. Да. Сумка у блондинки была красная, кожаная, с золотым замком. Ей все еще помнился тот аромат. Это было последнее воспоминание, и она пыталась сохранить его, как вкус растаявшего леденца на языке. Она лежала на животе, уткнувшись лицом в покрывало из искусственного меха. Трамвай зазвенел так близко, словно задел боком стену дома. Хотелось крикнуть, но вместо этого она смогла лишь глубоко вдохнуть, как в пугающем полузабытье. Она знала, что трамвай едет далеко внизу, но тишина и неподвижность комнаты скрадывали расстояние, и все оказывалось рядом: движение автомобилей, люди, дети, идущие к третьему уроку, рыжий спаниель в ошейнике из серебряных бляшек. Когда Белобрысый ударил ее первый раз, она отлетела, укрыв лицо в ладонях. Его движение было легким, почти дружеским. Он вошел в комнату, улыбнулся и сказал: «Привет, как дела», и через мгновение она почувствовала боль, не сразу поняв, что от удара. Она смотрела на него через сложенные ладони, как ребенок подглядывает за развлечениями взрослых через дверную щель. Увидела только спину в джинсовой рубашке. Он вкладывал кассету в магнитофон. Зазвучала музыка.
Обернувшись, он произнес:
– Я всего лишь хочу узнать, где он живет.
– Кто?
Он улыбнулся, наклонив голову набок, словно прислушиваясь к какому-то далекому приятному звуку. На этот раз он ударил сильнее. Очнулась она на тахте. Боль вошла в ее тело так глубоко, что она перестала ее замечать и не чувствовала ничего, кроме ужаса.
– Я сейчас выйду, – сказал он. – Вернусь через пять минут, и тебе придется ему позвонить.
– У него нет телефона, – прошептала она.
– Это неважно.
Он включил музыку. Девушка в черном открыла перед ним дверь, но лежащая на кровати уже этого не видела. До нее донеслось только дребезжание стекла. Она стала считать секунды, но те бежали так быстро, что она не успевала шевелить губами. Поэтому она решила сосредоточиться на каких-нибудь конкретных вещах: запахе духов и рыжей собаке. Она надеялась, что поток этих вещей подхватит ее и унесет обратно в глубь дня.
«Никто ни разу в жизни меня не ударил, – думала она. – По-настоящему никто». Пощечины матери были непреднамеренными, так, от бессилия. Лицо потом горело, да и всё. Белобрысый ударил ее как мужчину, промелькнуло у нее в голове, и страх снова заглушил боль. Она лихорадочно пыталась зацепиться памятью за какое-нибудь событие, первое попавшееся, но все, что приходило на ум, отдавало никчемностью и пылью. Она забыла, что можно плакать, и при этой мысли едва не захихикала. В животе отозвалась тупая боль. Ей вспомнился Скарышевский парк и лучницы в белых костюмах. Когда они натягивали тетиву, их тела становились легкими и, казалось, парили над землей. Стрела отрывалась и летела, и тогда их ноги в белых туфлях снова опускались на зеленую траву. Она начала потихоньку подтягивать к себе колени, чтобы занять как можно меньше места. И почувствовала, как над ней дрогнул воздух.
– Ты лучше скажи ему, – услышала она где-то над собой. – Скажи ему, и ничего не будет. Не будь дурой.
Она повернула голову. Сверху на нее смотрела девушка. В руке у нее дымилась сигарета.
– Ты зачем меня звала? Зачем сказала мне сюда прийти?
– Знаешь, что бы он со мной сделал…
– Тебе бы ничего не сделал, Люська.
– Ты его не знаешь.
– Зато тебя знаю хорошо. Это он сказал тебе сейчас сюда прийти, так?
– Какая разница. Скажи ему. Не будь идиоткой. – Девица присела на корточки около тахты и вложила в рот Беаты сигарету.
Беата затянулась, выдохнула дым и взяла сигарету из Люськиных пальцев.
– Что он со мной сделает? – спросила Беата.
– Он неплохой парень, только упертый. – Люська тихо засмеялась.
Сигарета незаметно догорела, Беата поискала взглядом пепельницу. Люська взяла у нее окурок. Где-то далеко раздался гудок локомотива. Беата почувствовала, что у нее кружится голова. Потолок дрогнул и поехал вниз.
– Мне нехорошо.
– Не бойся, – ответила Люська. – Скажешь ему, и бояться нечего.
– Из-за сигареты, не от страха, – пробормотала Беата, сворачиваясь в клубок.
Пакер потягивал носом. Запах «Фаренгейта» наполнял такси, Пакер готов был вдыхать его без конца, но восприятие постепенно притуплялось. Чтобы утешиться, он сунул руку в карман брюк и ощупал бумажник со стопочкой банкнот внутри. На ногах он чувствовал свежие, прямо из целлофана, носки Болека. Он даже солнечные очки захватил на дорогу. Сейчас они небрежно торчали из нагрудного кармана василькового пиджака. На пальце у Пакера поблескивала печатка с товарным знаком «мерседеса».
– Поехали по Понятовскому, – сказал он водителю.
– Говорили по Лазенковскому, – ответил таксист, бросив быстрый взгляд на Пакера.
– По Лазенковскому я вчера ехал. Не люблю два раза по одному месту.
Свернули на Гренадеров. Нагревшаяся на солнце обивка источала изысканный запах. Вытянув ноги, Пакер смотрел на мир за окном. Над бурым Гроховом простиралось голубое небо. Они проскочили на Штатов почти уже на красный. На Вятрачной белели высокие башни, похожие на колоссальное пуэбло. Он читал названия улиц и удивлялся: кто их придумывает? Вот, к примеру, такая улица Цыранечки. В голову лез один только Юзеф Цыранкевич с лысым, как колено, черепом. Он хотел спросить водилу, может, он помнит эту Цыранечку, но тому на вид было не больше тридцати, поэтому с историей пришлось завязать. На Вашингтона было почти пусто. Из центра города исходил золотистый свет.
«Прямо заграница – что значит погода хорошая», – думал Пакер. Справа начинался Скарышевский парк. Среди голых деревьев резвились собаки. Такси подъезжало к Зеленецкой.
Пакер хлопнул себя по колену и сказал:
– А может, проехаться через Прагу? По Домбровскому?
– Можем и по Грота, – пожал плечами шофер. – Или через Новы Двур. Я с утра полный залил.
Силь наклонилась вперед и сказала:
– Зачем через Прагу? Ведь это крюк.
– Ну и что. Магазины и так еще все закрыты. Неплохо иногда и прокатиться, ведь так?
– Вообще-то да, – сказала она, снова откидываясь на спинку сиденья.
На серебристой зеркальной поверхности Каменка отражался «Ведель». Над тесно стоящими домами поднимались белые столбы пара. Сквозь стекло проникал запах шоколада и «птичьего молока». Навстречу ехала поливальная машина. Черный асфальт блестел, и Силь снова подумала про сапоги, которые ждали ее где-то в городе, на какой-то магазинной полке, может даже на витрине, за хрустальным стеклом, среди больших крашеных яиц, зайчиков и курочек. Она представляла себе, как входит внутрь, а элегантно одетый продавец ставит перед ней коробку, выстеленную папиросной бумагой, и достает из нее черное, позвякивающее серебряными пряжками чудо, она берет его в руки и идет примерять перед низким широким зеркалом. Потом выходит, вся в волнении, и ищет где бы побыстрее незаметно сбросить старые, и уже в новых выходит из ворот или откуда там. Высокий, чистый звук каблуков по тротуару заставляет мужчин оглянуться, и она уже не она, а совсем иная женщина. Короче, они должны быть там, в лабиринте центральной части города, в его бездонных сезамах, полных неброского шика, среди тысяч роскошных тайн, которые в состоянии день за днем изменить человеку всю жизнь, ибо их количество не ограничено, и каждый раз, когда тебе в глаза заглянет скука утра, тоска дня и безнадежность позднего вечера, ты можешь с их помощью возрождаться вновь и вновь.
На мосту над Торговой стоял серо-зеленый поезд. Люди в купе распихивали по полкам свои вещи. Несколько человек всматривались в перспективу Гроховской. Над крышами старых домов вырастал лес телевизионных антенн. Десятки, сотни, тысячи черных стволов издали казались непроходимыми зарослями. Силь были видны лица пассажиров, но это не вызывало в ней никаких чувств, никакой тоски.
«Но старые я не выброшу, – думала она. – Не такие уж они старые, если честно».
Они притормозили у перехода. По зебре шла платиновая блондинка с длинными волосами. В руках у нее была красная сумка. Силь успела разглядеть ее красные туфли. На каблуках были золотые накладки. С Киевской ехал тринадцатый. Задержался на остановке. Трое малолеток стрельнули хабариками. Вошли в задние двери и встали там на площадке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
– Вначале было семьдесят шесть, – сказал Яцек. Он дошел до окна, сделал поворот и направился обратно к двери. – В сумме тринадцать. Тринадцать приносит несчастье. Должно как-то получше начинаться.
– А дальше? – спросил Павел. – Если следующие прибавить, вот уже и не будет тринадцать.
– Вот именно, что дальше? Дальше не очень. Последнюю помню. Это шесть или девять. Предпоследнюю я, наверное, тоже вспомню…
– Откуда ты можешь знать, что ты вспомнишь, а что нет. Человек или помнит, или не помнит. – Павел снова стоял с мокрыми руками. Он махал ими, словно хотел плавно взлететь.
– Если бы я еще немного поспал, может, и вспомнил бы.
– Семьдесят шесть, на конце тоже шесть или девять. А в середине?
– Что-то непонятное. Может, четыре или пять? Но точно не ноль. Ноль бы я запомнил. На ноль у меня нюх. У ноля внутри пустота. Понимаешь? Ничего нет. Вокруг идет линия, почти правильная окружность, а внутри пусто. Такой окружностью можно все обвести, запросто. Помнишь, как мы играли в амебу?
– Помню.
– Вот видишь. Если бы ты меньше шустрил, то и так бы все потом сумел обвести кольцом.
– Ты свихнулся, – сказал Павел. Руки у него высохли, и он принялся рыться в карманах. Нащупал пачку и вынул сигарету.
– И мне дай, – сказал Яцек.
– У меня кончаются, – ответил Павел.
– А с чего бы это они, интересно, не должны кончаться. – Яцек взял одну и закурил, продолжая ходить из угла в угол. – Но у ноля нет конца, он замкнут в кольцо, так?
Павел чувствовал, как мир отстраняется от него, отодвигается от стула, на котором он сидит, и от этой квартиры и превращается в отдаленное самодостаточное пространство, а они так и будут тут торчать, пока их жизнь не исчерпает себя сама.
– Она ждет твоего звонка, – сказал он, чтобы как-то связать рвущиеся нитки времени.
– Где ждет?
– Дома. Сказала, пойдет домой, потому что ты можешь туда позвонить.
Яцек хотел остановиться. На долю секунды его стопа зависла над полом, потом снова опустилась, и ритм движения восстановился.
– Ладно. Позвоню.
– Номер, надеюсь, не забыл? – Издевка в голосе прозвучала совершенно беспомощно.
– Он простой. В сумме дает десять. Если разделить на три, вначале будет три единицы. Один и один…
Павел встал со стула, пытаясь загородить Яцеку дорогу.
Яцек, прижавшись к стене, увернулся и исчез на кухне, а потом закричал оттуда:
– Что такое! Я всего лишь считаю. Ты считаешь деньги, я числа. Каждому свое.
В темноте что-то полетело на пол и разбилось.
– Не вижу никакого противоречия, – продолжал Яцек, и что-то снова упало. Что-то металлическое. – Если бы ты хоть иногда думал о чистых числах, а не только о денежных номиналах, то сейчас бы не торчал тут, как х…, и не ждал у моря погоды.
На этот раз что-то рассыпалось по полу. Тихий дробный звук постепенно замер.
– Если бы ты время от времени расслаблялся, ложился спать, не зная, что сделаешь завтра, если бы ты вообще послал это завтра к чертовой матери, то твое сегодня не было бы таким дерьмовым. – Яцек появился в проеме двери. Его лицо холодно и мертво белело в темноте.
Павел посторонился, чтобы дать ему пройти, но тот не двинулся с места, а только добавил:
– Ладно. Попробую еще раз. Пойдем к какому-нибудь телефону. Я увижу диск, цифры на нем, и вспомню. Память у меня зрительная, сечешь?
Он пошел в комнату и поднял с пола пиджак. Увидел дыру на рукаве и зашвырнул его в угол. Оглянулся в поисках чего-нибудь другого, но выбирать было не из чего, он наклонился и взял брошенный пиджак.
– Заодно и ей позвоню, – сказал Яцек.
Они еще замешкались ненадолго, хлопая себя по карманам, будто там у них лежало прямо неизвестно что. Павел поднял руку к воротнику и в таком положении замер. Стук был ровный, спокойный и не слишком громкий. Три раза – стук, стук, стук. Перерыв и снова. Они стояли, считая удары и чувствуя, как воздух вокруг остывает.
Они оставили ее и вышли. Она услышала, как задребезжало дверное стекло. С улицы доносился однообразный шум. Из памяти еще не стерлись лица, мелькнувшие перед глазами десять минут назад. Какая-то женщина с длинными, почти белыми волосами. Она держала под мышкой сумку, и от нее пахло духами. Слишком сильно, подумала она тогда. Женщина не должна так пахнуть, потому что мужчины начинают вынюхивать след, как звери. Да. Сумка у блондинки была красная, кожаная, с золотым замком. Ей все еще помнился тот аромат. Это было последнее воспоминание, и она пыталась сохранить его, как вкус растаявшего леденца на языке. Она лежала на животе, уткнувшись лицом в покрывало из искусственного меха. Трамвай зазвенел так близко, словно задел боком стену дома. Хотелось крикнуть, но вместо этого она смогла лишь глубоко вдохнуть, как в пугающем полузабытье. Она знала, что трамвай едет далеко внизу, но тишина и неподвижность комнаты скрадывали расстояние, и все оказывалось рядом: движение автомобилей, люди, дети, идущие к третьему уроку, рыжий спаниель в ошейнике из серебряных бляшек. Когда Белобрысый ударил ее первый раз, она отлетела, укрыв лицо в ладонях. Его движение было легким, почти дружеским. Он вошел в комнату, улыбнулся и сказал: «Привет, как дела», и через мгновение она почувствовала боль, не сразу поняв, что от удара. Она смотрела на него через сложенные ладони, как ребенок подглядывает за развлечениями взрослых через дверную щель. Увидела только спину в джинсовой рубашке. Он вкладывал кассету в магнитофон. Зазвучала музыка.
Обернувшись, он произнес:
– Я всего лишь хочу узнать, где он живет.
– Кто?
Он улыбнулся, наклонив голову набок, словно прислушиваясь к какому-то далекому приятному звуку. На этот раз он ударил сильнее. Очнулась она на тахте. Боль вошла в ее тело так глубоко, что она перестала ее замечать и не чувствовала ничего, кроме ужаса.
– Я сейчас выйду, – сказал он. – Вернусь через пять минут, и тебе придется ему позвонить.
– У него нет телефона, – прошептала она.
– Это неважно.
Он включил музыку. Девушка в черном открыла перед ним дверь, но лежащая на кровати уже этого не видела. До нее донеслось только дребезжание стекла. Она стала считать секунды, но те бежали так быстро, что она не успевала шевелить губами. Поэтому она решила сосредоточиться на каких-нибудь конкретных вещах: запахе духов и рыжей собаке. Она надеялась, что поток этих вещей подхватит ее и унесет обратно в глубь дня.
«Никто ни разу в жизни меня не ударил, – думала она. – По-настоящему никто». Пощечины матери были непреднамеренными, так, от бессилия. Лицо потом горело, да и всё. Белобрысый ударил ее как мужчину, промелькнуло у нее в голове, и страх снова заглушил боль. Она лихорадочно пыталась зацепиться памятью за какое-нибудь событие, первое попавшееся, но все, что приходило на ум, отдавало никчемностью и пылью. Она забыла, что можно плакать, и при этой мысли едва не захихикала. В животе отозвалась тупая боль. Ей вспомнился Скарышевский парк и лучницы в белых костюмах. Когда они натягивали тетиву, их тела становились легкими и, казалось, парили над землей. Стрела отрывалась и летела, и тогда их ноги в белых туфлях снова опускались на зеленую траву. Она начала потихоньку подтягивать к себе колени, чтобы занять как можно меньше места. И почувствовала, как над ней дрогнул воздух.
– Ты лучше скажи ему, – услышала она где-то над собой. – Скажи ему, и ничего не будет. Не будь дурой.
Она повернула голову. Сверху на нее смотрела девушка. В руке у нее дымилась сигарета.
– Ты зачем меня звала? Зачем сказала мне сюда прийти?
– Знаешь, что бы он со мной сделал…
– Тебе бы ничего не сделал, Люська.
– Ты его не знаешь.
– Зато тебя знаю хорошо. Это он сказал тебе сейчас сюда прийти, так?
– Какая разница. Скажи ему. Не будь идиоткой. – Девица присела на корточки около тахты и вложила в рот Беаты сигарету.
Беата затянулась, выдохнула дым и взяла сигарету из Люськиных пальцев.
– Что он со мной сделает? – спросила Беата.
– Он неплохой парень, только упертый. – Люська тихо засмеялась.
Сигарета незаметно догорела, Беата поискала взглядом пепельницу. Люська взяла у нее окурок. Где-то далеко раздался гудок локомотива. Беата почувствовала, что у нее кружится голова. Потолок дрогнул и поехал вниз.
– Мне нехорошо.
– Не бойся, – ответила Люська. – Скажешь ему, и бояться нечего.
– Из-за сигареты, не от страха, – пробормотала Беата, сворачиваясь в клубок.
Пакер потягивал носом. Запах «Фаренгейта» наполнял такси, Пакер готов был вдыхать его без конца, но восприятие постепенно притуплялось. Чтобы утешиться, он сунул руку в карман брюк и ощупал бумажник со стопочкой банкнот внутри. На ногах он чувствовал свежие, прямо из целлофана, носки Болека. Он даже солнечные очки захватил на дорогу. Сейчас они небрежно торчали из нагрудного кармана василькового пиджака. На пальце у Пакера поблескивала печатка с товарным знаком «мерседеса».
– Поехали по Понятовскому, – сказал он водителю.
– Говорили по Лазенковскому, – ответил таксист, бросив быстрый взгляд на Пакера.
– По Лазенковскому я вчера ехал. Не люблю два раза по одному месту.
Свернули на Гренадеров. Нагревшаяся на солнце обивка источала изысканный запах. Вытянув ноги, Пакер смотрел на мир за окном. Над бурым Гроховом простиралось голубое небо. Они проскочили на Штатов почти уже на красный. На Вятрачной белели высокие башни, похожие на колоссальное пуэбло. Он читал названия улиц и удивлялся: кто их придумывает? Вот, к примеру, такая улица Цыранечки. В голову лез один только Юзеф Цыранкевич с лысым, как колено, черепом. Он хотел спросить водилу, может, он помнит эту Цыранечку, но тому на вид было не больше тридцати, поэтому с историей пришлось завязать. На Вашингтона было почти пусто. Из центра города исходил золотистый свет.
«Прямо заграница – что значит погода хорошая», – думал Пакер. Справа начинался Скарышевский парк. Среди голых деревьев резвились собаки. Такси подъезжало к Зеленецкой.
Пакер хлопнул себя по колену и сказал:
– А может, проехаться через Прагу? По Домбровскому?
– Можем и по Грота, – пожал плечами шофер. – Или через Новы Двур. Я с утра полный залил.
Силь наклонилась вперед и сказала:
– Зачем через Прагу? Ведь это крюк.
– Ну и что. Магазины и так еще все закрыты. Неплохо иногда и прокатиться, ведь так?
– Вообще-то да, – сказала она, снова откидываясь на спинку сиденья.
На серебристой зеркальной поверхности Каменка отражался «Ведель». Над тесно стоящими домами поднимались белые столбы пара. Сквозь стекло проникал запах шоколада и «птичьего молока». Навстречу ехала поливальная машина. Черный асфальт блестел, и Силь снова подумала про сапоги, которые ждали ее где-то в городе, на какой-то магазинной полке, может даже на витрине, за хрустальным стеклом, среди больших крашеных яиц, зайчиков и курочек. Она представляла себе, как входит внутрь, а элегантно одетый продавец ставит перед ней коробку, выстеленную папиросной бумагой, и достает из нее черное, позвякивающее серебряными пряжками чудо, она берет его в руки и идет примерять перед низким широким зеркалом. Потом выходит, вся в волнении, и ищет где бы побыстрее незаметно сбросить старые, и уже в новых выходит из ворот или откуда там. Высокий, чистый звук каблуков по тротуару заставляет мужчин оглянуться, и она уже не она, а совсем иная женщина. Короче, они должны быть там, в лабиринте центральной части города, в его бездонных сезамах, полных неброского шика, среди тысяч роскошных тайн, которые в состоянии день за днем изменить человеку всю жизнь, ибо их количество не ограничено, и каждый раз, когда тебе в глаза заглянет скука утра, тоска дня и безнадежность позднего вечера, ты можешь с их помощью возрождаться вновь и вновь.
На мосту над Торговой стоял серо-зеленый поезд. Люди в купе распихивали по полкам свои вещи. Несколько человек всматривались в перспективу Гроховской. Над крышами старых домов вырастал лес телевизионных антенн. Десятки, сотни, тысячи черных стволов издали казались непроходимыми зарослями. Силь были видны лица пассажиров, но это не вызывало в ней никаких чувств, никакой тоски.
«Но старые я не выброшу, – думала она. – Не такие уж они старые, если честно».
Они притормозили у перехода. По зебре шла платиновая блондинка с длинными волосами. В руках у нее была красная сумка. Силь успела разглядеть ее красные туфли. На каблуках были золотые накладки. С Киевской ехал тринадцатый. Задержался на остановке. Трое малолеток стрельнули хабариками. Вошли в задние двери и встали там на площадке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32