https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/sifon-dlya-rakoviny/s-perelivom/
Чувство, что она рядом, а ты уже ничего не можешь искупить, бессилие и нежность переворачивали тебе душу.
– Александру видел? – спросила Зорзолина, желая вернуть тебя к прежнему, к давним сказкам, которые ты вспомнил, а они, сестры, не могли забыть.
– Нет, не видел. Как он?
– Выращивает цветы и свыкся с мыслью, что жизнь – это то, что можно сосчитать и взвесить, а не то, другое, что понять и к чему привыкнуть куда труднее, – сказал все тот же из этих двоих и нагнулся расшнуровать ботинки: видно, не двигался с прошлого года и теперь затекли ноги.
Затем он принял прежнюю позу, но уверенность и воодушевление, которые облагораживали его лицо, исчезли, уступив место какой-то боязливой игривости. Усмешка, появившаяся в углу рта, подчеркивала, что, продираясь сквозь абстракции, он сбился с пути, потеряв то единственное, что ему больше всего шло и лучше всего удавалось, – маску юнца студента. Растаяв, маска слилась с его собственным лицом, которое было именно тем, что выражало: поверхностная живость, не имеющая никакой надежды перерасти во что-либо более серьезное.
Поняв, что ты уходишь, Зорзолина прошла вперед, поднялась на высокий порог, раскинула руки и начала нараспев, голосом, которому после того, как давно были нарушены установленные в этом доме правила примерного поведения, трудно было придать прежнюю нежность:
– Если пойдешь к нему, а надо пойти, если увидишь его, а надо увидеть, если заговоришь, а заговорить надо, то скажи ему, что нам не плохо, не хорошо, а лучше, чем хорошо, только пусть оставит нас в покое, пусть оставит ребенка в покое, и пусть будет у ребенка, как у всех людей, имя, и пусть верит, что он – его, и не смеется над родом своим…
– Не надо! Не вспоминайте и помогите мне забыть! – закричала в отчаянии Лина. – Ты ничего не слышал, Леун! Ничего…
Наступила тишина, полная, глубокая, и в этой тишине ты и, наверное, остальные слышали, как громко и учащенно бьется у каждого сердце.
Ты вышел, не сказав ни слова, и когда пробирался, шаря в полутьме, через сени, маленькие, но сейчас казавшиеся огромными, до слуха твоего долетел тоненький звук, похожий на голос ребенка. Он доносился из глубины дома, из бывшей комнатки Катрины. И потом, в тишине и белизне улицы, этот голосок долго преследовал тебя, смеясь и плача, звеня тысячью колокольчиков.
3
Ты останавливался перед чьими-то воротами и бросал жестом сеятеля в поле горсть конопли, которую захватил еще вчера, чтоб было с чем утром ходить из дома в дом. «Многие, многие лета!» – хотел ты крикнуть, но язык онемел у тебя во рту, наверно, не смог бы произнести ни «здравствуй», ни, что еще проще, «привет». Ты собрался пройти вперед, но вдруг понял, что стоишь перед воротами Александру Шендряну – остановился здесь, сам того не желая, и теперь ноги не осмеливались вести тебя дальше. Новый, с блестящей черепитчатой крышей, окруженный забором с бетонными столбами, дом казался кораблем, вставшим на якорь в снегах. Во всех, сколько их там было комнатах, хотя давно уже наступило утро, горел свет. Ты тронулся с места – скрипнули новые ботинки, а может, взвизгнул схваченный морозом снег, и звук этот отозвался скрежетом пилы у тебя в висках. Ты замедлил шаг, прошел через открытые ворота во двор, пила разбилась вдребезги – ты заметил свежие следы, которые, убегая вперед, показывали тебе дорогу; следы терялись наверху, на лестнице, ведущей в дом. Широкий – от ворот до порога целый конный пробег, – со множеством деревьев, согнувшихся под снегом, двор выглядел странно, почти фантастически; твои шаги вспугнули цепного пса; лениво лая, он появился, как истинный хозяин этого царства, и стал прогуливаться, таская за собой цепь, которая заскользила по протянутой через двор проволоке.
– Кто там? – крикнули с застекленной веранды, и ты отвернулся, чтоб тебя не сразу узнали, к тому же, сгорбившись, как старик, поднял воротник пальто. – Кто там? – нетерпеливо окликнул тот же голос с крыльца. – Кто, я спрашиваю? – Голос приблизился, и человек заглянул сбоку, стараясь увидеть твое лицо.
– Я это, я!
– Леун? Да, он!
– Я, – ответил ты, и Александру раскинул руки, но стоял в нерешительности: и хотел обнять тебя, и не смел.
– Когда приехал?
– Вчера, десятичасовым.
– Слышал, слышал. Село – оно все знает… Жаль, не пришел вчера, скоротали бы время в полное удовольствие вдвоем. – Только теперь он протянул тебе руку, горячую мускулистую руку хорошо натренированного спортсмена. – Ну что нового, Леун? – спросил он, а ты, не зная, как ответить (будто ему известно старое!), продолжал пожимать его руку, неприятно цепкую и настойчивую. – Хотел и я выбраться в Кишинев, повеселиться, как все люди, на балу или даже на маскараде, да вот билета не достал… Когда, говоришь, приехал? Ах, да… Как поживает барышня Анна?
– Спасибо. Вчера – хорошо.
– Поженились или все так же?
– Как тебе сказать…
– Не надо, понимаю…
– Это не то, что ты думаешь.
– А я ничего и не думаю. Но не забывай: время не стоит на месте и не ждет нас.
– Время никуда не уходит, это мы спешим. Вот смотри – только вчера приехал, а завтра уже надо возвращаться.
– И мы, люди бывалые, уже не оставляем на завтра то, что можно сделать сегодня… Ну, пошли, покажу тебе дом.
И вы зашагали по лестнице, хозяин – впереди, ты – следом, хватаясь без особой надобности за черные, из металлических труб, перила. Поднявшись на несколько ступенек, Александру обернулся, положил руку тебе на плечо и сказал:
– Слышал, что я бросил учительствовать?
– Как ты сам сказал, село все знает… Заделался великим огородником, выращиваешь ранние овощи…
– Выращиваю, но совершенно другое. – Он убрал руку и шагнул на последнюю ступеньку. – Вот отсюда видна теплица. Видишь? Потом покажу, посмотришь, на что способны стекло и центральное отопление. – И добавил другим, менее возвышенным тоном: – Впрочем, какое тебе до всего до этого дело!
– В том, как говорили о тебе, я почувствовал что-то вроде зависти.
– Ты ведь никогда не интересовался жизнью и судьбой бывшего своего односельчанина! Вспомни: когда я учился и приходил к тебе в общежитие, ты всегда был занят. – Голос его звучал торжественно и в то же время обиженно. – Хоть сейчас скажи: чем ты был тогда занят… если не секрет?
– Чем? – Ты не знал, что ответить. – В конце концов, у каждого есть своя «теплица», где он выращивает свои собственные «ранние овощи». – И ты засмеялся как можно добродушнее, желая, чтобы засмеялся и он. Но Александру остался холодным и чужим, видимо восприняв твои слова как упрек.
– Выращивал, но совсем недолго. И не просто так – я биолог и делал кое-какие опыты. А когда начались всякие разговорчики – знаешь же наших людей! – из-за этой моей несчастной теплицы, которую я строил с такими муками, прямо с ног сбился, пока достал стекло, вот тогда-то я и вынужден был направить свою жизнь по другому руслу.
– И что же ты теперь делаешь?
– Понимаешь, я хотел выращивать ранние овощи, которые созревают, когда солнце греет еще слабо, а Лина издевалась надо мной: мол, будешь еще выращивать и при лунном свете… Все они точно сговорились, стыдили, издевались… Теперь я почти никуда не выхожу. А дело свое все-таки делаю.
– Что же ты делаешь, Александру? – спросил ты только для того, чтобы не создалось впечатления, будто уже все знаешь.
– Выращиваю цветы… За ними приходит некий Филипп, старый мой знакомый. Приходит, да вот уже целую неделю не показывается. – Он вытер со лба пот и погрузился в раздумья. Через некоторое время спросил, меняя разговор: – Так чем, говоришь, занимаешься в столице?
– Пока еще ничем. Осенью начну.
– Значит, будешь прокурором?
– Нет, только адвокатом.
– Ага, защитник людей от страданий…
– Адвокат в наше время, – начал ты было длинный доклад, – еще и воспитатель…
– Скажи, а если я подам на него в суд?
– За что?
– За моральное преступление. Хоть и не хотелось бы апеллировать к закону, хоть и говорят, что истинная справедливость должна быть выше любого уголовного кодекса… но если на самом деле все происходит иначе, если человеку приходится быть собственным своим адвокатом…
– И прокурором, – добавил ты, но Александру не слышал или сделал вид, что не слышит.
– Ты судья и должен знать, каковы они, люди, – сказал он и наконец пригласил тебя войти в дом.
Вы прошли коридор и оказались в другом, поменьше, со множеством дверей, ведущих в разные стороны.
– Вот и мой дом… Не кажется тебе низковатым?
– Живешь, как птица в кодрах… С новым домом, с новым счастьем! – И ты разбросал последние семена конопли, которые выгреб со дна кармана.
Александру смотрел на тебя подозрительно: неужели проделал такую дорогу лишь из-за обычая, который соблюдают те, кому больше нечего делать? – об этом, казалось, говорило его лицо, потерявшее прежнюю живость.
– Птица? Может быть, но та, которую выслеживают ястребы. Кодры полны ястребов, Леун, и думаю, большего наказания, чем знать, что ты несправедливо обижен, не существует.
Вы вошли в комнату направо. Александру прошел вперед и выключил электрический свет – теперь намного бледнее, чем свет дня, он окрашивал стены и предметы в мрачные безжизненные тона. Окна в комнате были большие, и через секунду жизнь обрела естественную окраску. Жизнь, о которой ты знал только то, что довелось услышать из чужих уст.
– Знай, вину мою можно взять тремя пальцами и развеять на самом что ни на есть слабеньком ветру.
– В новогоднюю ночь принято говорить о том, чего хотелось бы, а не о том, что было.
Из соседней комнаты, куда вела двойная стеклянная дверь, долетели обрывки мелодии. Кто-то ставил пластинки, но звуки таяли в тишине, задыхались, как в вате.
– Какая странная тишина. Не слышишь собственного дыхания, стука сердца.
Слова твои произвели неожиданный эффект. Александру приоткрыл дверь в соседнюю комнату и коротко приказал:
– Кончай развлекаться!
Потом обернулся к тебе, оставив дверь приоткрытой, так, что теперь можно было уловить каждое движение: одной рукой выключили проигрыватель, другой положили на место пластинку.
Александру стоял посреди комнаты, не зная, за что взяться, в пальто, наброшенном на плечи, небритый, невыспавшийся, голодный, и только благодаря этому производил впечатление человека, озабоченного мировыми проблемами.
– Единственная моя вина, что я женился на Лине, женился после смерти мамы, которая, пока жила, и слышать о ней не хотела… Теперь должен платить алименты, деньги немалые… Ребенок – мой, похож на меня, как две капли воды. Сейчас покажу тебе фотографию, сам увидишь.
Он выбежал в коридор и через несколько минут вернулся, протягивая тебе фотографию и умоляя сказать правду, похож или не похож на него ребенок. Ты взял ее и долго смотрел на младенца, которому было всего несколько месяцев и который мог походить на кого угодно.
Во дворе залаяла собака. Александру прислушался, затем выбежал из комнаты. Как только дверь за ним захлопнулась, открылась дверь в соседнюю комнату, и пугливый ее скрип заставил тебя очнуться, окатив волной дрожи.
– Скажите ему, я ему уже сто раз говорила, – прозвучал женский голос, – скажите, что похож. Ведь сам твердит всем, что похож, и сам же не верит. Если б поверил – успокоился. Матери лучше знают, с кем делают детей…
Собака замолкла, и женщина поспешно закрыла дверь.
– Другой на его месте, – начал Александру, возникнув на пороге, вспотевший, запыхавшийся, будто долго бежал, – не совал бы сюда нос каждое новогоднее утро и не просил бы прощения! – Он принес три блекло-красные гвоздики и, не зная, что с ними делать, держал их как сельские парни, обеими руками. – Видишь ли, прости его да еще поднеси букет из самых красивых цветов в знак того, что простил. Иначе, говорит, как я Анастасии докажу? – Он задумался, потом добавил: – Ведь все от него пошло, от Сыргишора Вырны, это он первый отдал своих дочек в школу в райцентре, будто там из них могли сразу сделать врачей. «Наши учителя, – твердил он на каждом шагу, – занимаются хозяйством и думать не думают о том, чтобы учить детей. Потому-то я и держусь с ними как равный с равными, а иногда даже и свысока смотрю!» Это уже после того, как произошел скандал из-за того проклятого птичьего помета…
– Из-за чего?
Последовало длинное объяснение по поводу этого скандала.
Однажды весенним утром Александру, собиравший по селу птичий помет, который нужен был ему для рассады, зашел во двор Анастасии и увидел Сыргишора Вырну, давно питавшего к нему неприязнь. Вырна прочел ему лекцию о поведении и престиже учителя, дабы оправдать свои подрывные действия: ведь это он агитировал сельчан забирать детей из школы, где «хозяйничает» Александру, и отдавать их в райцентр. А в заключение сказал громко, чтоб слышали все, кто в это весеннее утро проходил мимо его дома: «Не идет тебе это! Это не делает тебе чести, товарищ учитель! Не возвышает тебя, человек!»
С великолепными подробностями Александру рассказывал тебе, начав с одного и кончив совсем другим и извинившись, что в голове у него за это время все перемешалось, о том, как Вырна преследовал его, будто шакал, пока Анастасия не взяла мужа в оборот и не сказала прямо, без обиняков: «Оставь его в покое, ведь и он тоже кровь от крови нашей!» – «То есть как так нашей? Чего ты мелешь?» – «То, что было, и то, что есть!» От этих ее слов Сыргишор задергался, словно норовистый, но взнузданный конь: «Как это?!» – и крик его разнесся по селу и долетел до Александру, который в это время поднялся на крышу своей теплицы, наслаждался пением прилетевших птиц, а потом вдруг и сам запел по-птичьи…
После этого рассказа снова вернулся к Сыргишору. Вбежав к Александру во двор, он быстро приставил к теплице лестницу, залез на крышу, схватил учителя за ноги и потащил его вниз. Упав на осколки стекла, валявшиеся вокруг теплицы, Александру до кости порезал руки, в которых к тому же держал железный брусок – с его помощью ломал стеклянную крышу. Испуганный Вырна подскочил к Александру и вырвал у него брусок: «Чем эти заботы, уж лучше что другое!» и велел Лине принести воды умыться.
1 2 3 4
– Александру видел? – спросила Зорзолина, желая вернуть тебя к прежнему, к давним сказкам, которые ты вспомнил, а они, сестры, не могли забыть.
– Нет, не видел. Как он?
– Выращивает цветы и свыкся с мыслью, что жизнь – это то, что можно сосчитать и взвесить, а не то, другое, что понять и к чему привыкнуть куда труднее, – сказал все тот же из этих двоих и нагнулся расшнуровать ботинки: видно, не двигался с прошлого года и теперь затекли ноги.
Затем он принял прежнюю позу, но уверенность и воодушевление, которые облагораживали его лицо, исчезли, уступив место какой-то боязливой игривости. Усмешка, появившаяся в углу рта, подчеркивала, что, продираясь сквозь абстракции, он сбился с пути, потеряв то единственное, что ему больше всего шло и лучше всего удавалось, – маску юнца студента. Растаяв, маска слилась с его собственным лицом, которое было именно тем, что выражало: поверхностная живость, не имеющая никакой надежды перерасти во что-либо более серьезное.
Поняв, что ты уходишь, Зорзолина прошла вперед, поднялась на высокий порог, раскинула руки и начала нараспев, голосом, которому после того, как давно были нарушены установленные в этом доме правила примерного поведения, трудно было придать прежнюю нежность:
– Если пойдешь к нему, а надо пойти, если увидишь его, а надо увидеть, если заговоришь, а заговорить надо, то скажи ему, что нам не плохо, не хорошо, а лучше, чем хорошо, только пусть оставит нас в покое, пусть оставит ребенка в покое, и пусть будет у ребенка, как у всех людей, имя, и пусть верит, что он – его, и не смеется над родом своим…
– Не надо! Не вспоминайте и помогите мне забыть! – закричала в отчаянии Лина. – Ты ничего не слышал, Леун! Ничего…
Наступила тишина, полная, глубокая, и в этой тишине ты и, наверное, остальные слышали, как громко и учащенно бьется у каждого сердце.
Ты вышел, не сказав ни слова, и когда пробирался, шаря в полутьме, через сени, маленькие, но сейчас казавшиеся огромными, до слуха твоего долетел тоненький звук, похожий на голос ребенка. Он доносился из глубины дома, из бывшей комнатки Катрины. И потом, в тишине и белизне улицы, этот голосок долго преследовал тебя, смеясь и плача, звеня тысячью колокольчиков.
3
Ты останавливался перед чьими-то воротами и бросал жестом сеятеля в поле горсть конопли, которую захватил еще вчера, чтоб было с чем утром ходить из дома в дом. «Многие, многие лета!» – хотел ты крикнуть, но язык онемел у тебя во рту, наверно, не смог бы произнести ни «здравствуй», ни, что еще проще, «привет». Ты собрался пройти вперед, но вдруг понял, что стоишь перед воротами Александру Шендряну – остановился здесь, сам того не желая, и теперь ноги не осмеливались вести тебя дальше. Новый, с блестящей черепитчатой крышей, окруженный забором с бетонными столбами, дом казался кораблем, вставшим на якорь в снегах. Во всех, сколько их там было комнатах, хотя давно уже наступило утро, горел свет. Ты тронулся с места – скрипнули новые ботинки, а может, взвизгнул схваченный морозом снег, и звук этот отозвался скрежетом пилы у тебя в висках. Ты замедлил шаг, прошел через открытые ворота во двор, пила разбилась вдребезги – ты заметил свежие следы, которые, убегая вперед, показывали тебе дорогу; следы терялись наверху, на лестнице, ведущей в дом. Широкий – от ворот до порога целый конный пробег, – со множеством деревьев, согнувшихся под снегом, двор выглядел странно, почти фантастически; твои шаги вспугнули цепного пса; лениво лая, он появился, как истинный хозяин этого царства, и стал прогуливаться, таская за собой цепь, которая заскользила по протянутой через двор проволоке.
– Кто там? – крикнули с застекленной веранды, и ты отвернулся, чтоб тебя не сразу узнали, к тому же, сгорбившись, как старик, поднял воротник пальто. – Кто там? – нетерпеливо окликнул тот же голос с крыльца. – Кто, я спрашиваю? – Голос приблизился, и человек заглянул сбоку, стараясь увидеть твое лицо.
– Я это, я!
– Леун? Да, он!
– Я, – ответил ты, и Александру раскинул руки, но стоял в нерешительности: и хотел обнять тебя, и не смел.
– Когда приехал?
– Вчера, десятичасовым.
– Слышал, слышал. Село – оно все знает… Жаль, не пришел вчера, скоротали бы время в полное удовольствие вдвоем. – Только теперь он протянул тебе руку, горячую мускулистую руку хорошо натренированного спортсмена. – Ну что нового, Леун? – спросил он, а ты, не зная, как ответить (будто ему известно старое!), продолжал пожимать его руку, неприятно цепкую и настойчивую. – Хотел и я выбраться в Кишинев, повеселиться, как все люди, на балу или даже на маскараде, да вот билета не достал… Когда, говоришь, приехал? Ах, да… Как поживает барышня Анна?
– Спасибо. Вчера – хорошо.
– Поженились или все так же?
– Как тебе сказать…
– Не надо, понимаю…
– Это не то, что ты думаешь.
– А я ничего и не думаю. Но не забывай: время не стоит на месте и не ждет нас.
– Время никуда не уходит, это мы спешим. Вот смотри – только вчера приехал, а завтра уже надо возвращаться.
– И мы, люди бывалые, уже не оставляем на завтра то, что можно сделать сегодня… Ну, пошли, покажу тебе дом.
И вы зашагали по лестнице, хозяин – впереди, ты – следом, хватаясь без особой надобности за черные, из металлических труб, перила. Поднявшись на несколько ступенек, Александру обернулся, положил руку тебе на плечо и сказал:
– Слышал, что я бросил учительствовать?
– Как ты сам сказал, село все знает… Заделался великим огородником, выращиваешь ранние овощи…
– Выращиваю, но совершенно другое. – Он убрал руку и шагнул на последнюю ступеньку. – Вот отсюда видна теплица. Видишь? Потом покажу, посмотришь, на что способны стекло и центральное отопление. – И добавил другим, менее возвышенным тоном: – Впрочем, какое тебе до всего до этого дело!
– В том, как говорили о тебе, я почувствовал что-то вроде зависти.
– Ты ведь никогда не интересовался жизнью и судьбой бывшего своего односельчанина! Вспомни: когда я учился и приходил к тебе в общежитие, ты всегда был занят. – Голос его звучал торжественно и в то же время обиженно. – Хоть сейчас скажи: чем ты был тогда занят… если не секрет?
– Чем? – Ты не знал, что ответить. – В конце концов, у каждого есть своя «теплица», где он выращивает свои собственные «ранние овощи». – И ты засмеялся как можно добродушнее, желая, чтобы засмеялся и он. Но Александру остался холодным и чужим, видимо восприняв твои слова как упрек.
– Выращивал, но совсем недолго. И не просто так – я биолог и делал кое-какие опыты. А когда начались всякие разговорчики – знаешь же наших людей! – из-за этой моей несчастной теплицы, которую я строил с такими муками, прямо с ног сбился, пока достал стекло, вот тогда-то я и вынужден был направить свою жизнь по другому руслу.
– И что же ты теперь делаешь?
– Понимаешь, я хотел выращивать ранние овощи, которые созревают, когда солнце греет еще слабо, а Лина издевалась надо мной: мол, будешь еще выращивать и при лунном свете… Все они точно сговорились, стыдили, издевались… Теперь я почти никуда не выхожу. А дело свое все-таки делаю.
– Что же ты делаешь, Александру? – спросил ты только для того, чтобы не создалось впечатления, будто уже все знаешь.
– Выращиваю цветы… За ними приходит некий Филипп, старый мой знакомый. Приходит, да вот уже целую неделю не показывается. – Он вытер со лба пот и погрузился в раздумья. Через некоторое время спросил, меняя разговор: – Так чем, говоришь, занимаешься в столице?
– Пока еще ничем. Осенью начну.
– Значит, будешь прокурором?
– Нет, только адвокатом.
– Ага, защитник людей от страданий…
– Адвокат в наше время, – начал ты было длинный доклад, – еще и воспитатель…
– Скажи, а если я подам на него в суд?
– За что?
– За моральное преступление. Хоть и не хотелось бы апеллировать к закону, хоть и говорят, что истинная справедливость должна быть выше любого уголовного кодекса… но если на самом деле все происходит иначе, если человеку приходится быть собственным своим адвокатом…
– И прокурором, – добавил ты, но Александру не слышал или сделал вид, что не слышит.
– Ты судья и должен знать, каковы они, люди, – сказал он и наконец пригласил тебя войти в дом.
Вы прошли коридор и оказались в другом, поменьше, со множеством дверей, ведущих в разные стороны.
– Вот и мой дом… Не кажется тебе низковатым?
– Живешь, как птица в кодрах… С новым домом, с новым счастьем! – И ты разбросал последние семена конопли, которые выгреб со дна кармана.
Александру смотрел на тебя подозрительно: неужели проделал такую дорогу лишь из-за обычая, который соблюдают те, кому больше нечего делать? – об этом, казалось, говорило его лицо, потерявшее прежнюю живость.
– Птица? Может быть, но та, которую выслеживают ястребы. Кодры полны ястребов, Леун, и думаю, большего наказания, чем знать, что ты несправедливо обижен, не существует.
Вы вошли в комнату направо. Александру прошел вперед и выключил электрический свет – теперь намного бледнее, чем свет дня, он окрашивал стены и предметы в мрачные безжизненные тона. Окна в комнате были большие, и через секунду жизнь обрела естественную окраску. Жизнь, о которой ты знал только то, что довелось услышать из чужих уст.
– Знай, вину мою можно взять тремя пальцами и развеять на самом что ни на есть слабеньком ветру.
– В новогоднюю ночь принято говорить о том, чего хотелось бы, а не о том, что было.
Из соседней комнаты, куда вела двойная стеклянная дверь, долетели обрывки мелодии. Кто-то ставил пластинки, но звуки таяли в тишине, задыхались, как в вате.
– Какая странная тишина. Не слышишь собственного дыхания, стука сердца.
Слова твои произвели неожиданный эффект. Александру приоткрыл дверь в соседнюю комнату и коротко приказал:
– Кончай развлекаться!
Потом обернулся к тебе, оставив дверь приоткрытой, так, что теперь можно было уловить каждое движение: одной рукой выключили проигрыватель, другой положили на место пластинку.
Александру стоял посреди комнаты, не зная, за что взяться, в пальто, наброшенном на плечи, небритый, невыспавшийся, голодный, и только благодаря этому производил впечатление человека, озабоченного мировыми проблемами.
– Единственная моя вина, что я женился на Лине, женился после смерти мамы, которая, пока жила, и слышать о ней не хотела… Теперь должен платить алименты, деньги немалые… Ребенок – мой, похож на меня, как две капли воды. Сейчас покажу тебе фотографию, сам увидишь.
Он выбежал в коридор и через несколько минут вернулся, протягивая тебе фотографию и умоляя сказать правду, похож или не похож на него ребенок. Ты взял ее и долго смотрел на младенца, которому было всего несколько месяцев и который мог походить на кого угодно.
Во дворе залаяла собака. Александру прислушался, затем выбежал из комнаты. Как только дверь за ним захлопнулась, открылась дверь в соседнюю комнату, и пугливый ее скрип заставил тебя очнуться, окатив волной дрожи.
– Скажите ему, я ему уже сто раз говорила, – прозвучал женский голос, – скажите, что похож. Ведь сам твердит всем, что похож, и сам же не верит. Если б поверил – успокоился. Матери лучше знают, с кем делают детей…
Собака замолкла, и женщина поспешно закрыла дверь.
– Другой на его месте, – начал Александру, возникнув на пороге, вспотевший, запыхавшийся, будто долго бежал, – не совал бы сюда нос каждое новогоднее утро и не просил бы прощения! – Он принес три блекло-красные гвоздики и, не зная, что с ними делать, держал их как сельские парни, обеими руками. – Видишь ли, прости его да еще поднеси букет из самых красивых цветов в знак того, что простил. Иначе, говорит, как я Анастасии докажу? – Он задумался, потом добавил: – Ведь все от него пошло, от Сыргишора Вырны, это он первый отдал своих дочек в школу в райцентре, будто там из них могли сразу сделать врачей. «Наши учителя, – твердил он на каждом шагу, – занимаются хозяйством и думать не думают о том, чтобы учить детей. Потому-то я и держусь с ними как равный с равными, а иногда даже и свысока смотрю!» Это уже после того, как произошел скандал из-за того проклятого птичьего помета…
– Из-за чего?
Последовало длинное объяснение по поводу этого скандала.
Однажды весенним утром Александру, собиравший по селу птичий помет, который нужен был ему для рассады, зашел во двор Анастасии и увидел Сыргишора Вырну, давно питавшего к нему неприязнь. Вырна прочел ему лекцию о поведении и престиже учителя, дабы оправдать свои подрывные действия: ведь это он агитировал сельчан забирать детей из школы, где «хозяйничает» Александру, и отдавать их в райцентр. А в заключение сказал громко, чтоб слышали все, кто в это весеннее утро проходил мимо его дома: «Не идет тебе это! Это не делает тебе чести, товарищ учитель! Не возвышает тебя, человек!»
С великолепными подробностями Александру рассказывал тебе, начав с одного и кончив совсем другим и извинившись, что в голове у него за это время все перемешалось, о том, как Вырна преследовал его, будто шакал, пока Анастасия не взяла мужа в оборот и не сказала прямо, без обиняков: «Оставь его в покое, ведь и он тоже кровь от крови нашей!» – «То есть как так нашей? Чего ты мелешь?» – «То, что было, и то, что есть!» От этих ее слов Сыргишор задергался, словно норовистый, но взнузданный конь: «Как это?!» – и крик его разнесся по селу и долетел до Александру, который в это время поднялся на крышу своей теплицы, наслаждался пением прилетевших птиц, а потом вдруг и сам запел по-птичьи…
После этого рассказа снова вернулся к Сыргишору. Вбежав к Александру во двор, он быстро приставил к теплице лестницу, залез на крышу, схватил учителя за ноги и потащил его вниз. Упав на осколки стекла, валявшиеся вокруг теплицы, Александру до кости порезал руки, в которых к тому же держал железный брусок – с его помощью ломал стеклянную крышу. Испуганный Вырна подскочил к Александру и вырвал у него брусок: «Чем эти заботы, уж лучше что другое!» и велел Лине принести воды умыться.
1 2 3 4