https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/steklyannye/
Ты оставил ее в покое и сосредоточил внимание на графе, показавшемся тебе подозрительным: бродил неприкаянно в толпе масок, кланяясь то пирату с черной повязкой адмирала Нельсона, то принцу с манерами буфетчика, то случайным зрителям… Ты даже протянул руку, чтобы сорвать маску, под которой – в этом ты ничуть не сомневался – была вовсе не Анна.
Тем временем в сенях послышался шум, беспорядочные удары в бубен, и ты вздрогнул, подумав, что, возможно, по обычаю здешних мест, толпа подгулявших гостей ворвалась в дом, где (ты только сейчас это заметил) ты был один, если не считать такого же, как ты, одинокого графа на экране телевизора. Ты встал и, подняв стакан, гикнул, чтобы показаться пьяным, – излишнее усилие, ибо ты и без того выглядел достаточно странно. Дверь распахнулась, и вместе с клубами пара и грохотом бубна, старинного, с почерневшими колокольчиками, отысканного где-то в закоулках чердака, появились одна за другой сестры, наряженные женихом и невестой, за ними в вывернутом наизнанку кожухе, ворча, как медведь, – мать, Анастасия, а за ней отец, Сыргишор, размахивающий женским шарфом – воображаемым кнутом.
– Играй – не горюй, получишь хлебушка, маслин!
Твой возглас, как ни странно, вернул в дом радостное возбуждение. Девушки заулыбались, Анастасия торопливо размазала по лбу, щекам и носу сажу, Сыргишор, одной рукой тряся бубен и ударяя им по ляжке, другой подтянул ремень на животе. Вино делало свое дело – жесты стали шире, слова горячее…
– Играй – не горюй, получишь хлебушка, маслин! – крикнули сестры, забыв о своей сдержанности и серьезности.
Очутившись между двумя балами, точно между двумя огнями, ты уже не знал, какой обжигает сильнее; к тому же опьянел – тем опьянением от разных напитков, когда все вокруг окутывается белесым туманом. Ты медленно поднялся из-за стола и зашагал к выходу, тоже тяжело, как медведь, подскакивая, в такт ударам бубна. Раздвинул сестер и проскользнул между ними, потом пробрался между Анастасией и Сыргишором, изображавших медведицу и поводыря из цыганского табора.
– Играй – не горюй, получишь хлебушка, маслин! – долго еще звучали у тебя в ушах выкрики тех, кто остался веселиться вокруг просторного семейного стола.
2
На улице все шел снег. Холодные колючки снежинок хлестали тебя по разгоряченному лицу; выйдя со двора, ты попал в узкий проход между высокими дощатыми заборами, которые сейчас казались еще выше, образуя длинный, восхитительно красивый туннель, зовущий тебя, давнего знакомца этих мест, неслышно затеряться в первозданной кипящей белизне.
Шел густой снег.
Село уже спало, и только запоздалое эхо откликалось то здесь, то там, а чаще всего там. Шел густой снег, и ты, давний знакомец этих снегопадов, с трудом прокладывал дорогу в сугробах – по колено, по грудь, по самое горло. Шел густой снег, и через какое-то, бог знает какое, время ты обнаружил, что держишься за деревянные перила крыльца, сухо заскрипевшего под твоими заледеневшими ботинками.
– Где я?
Ты понял, что попал не домой, – и только. Поднялся по лестнице и, нащупав руками дверь, крикнул что было сил:
– Где я?
Дверь открылась сама, ты шагнул, словно в колодец, в сени и – очнулся. Этот и сейчас еще высокий порог в одно мгновение вернул тебя в далекое прошлое, в историю «дома первого поцелуя», как называл его твой бывший школьный приятель, а затем студент-биолог Александру Шендряну, который в одном из своих последних писем напомнил тебе о «доме поцелуев», вход куда оплачивался изысканными фразами и безупречным поведением.
Другие – это их дело, ты же заплатил за вход очень дорогой по тем временам ценой – стихотворением, посвященным сестрам Лине и Зорзолине, забыв (упущение, о котором вспомнил только сейчас) упомянуть Катрину, старшую сестру. Уединившись в комнатке в глубине дома, дверь куда открывалась раза три в день, наполняя сени и двор запахом шафрана и базилика, эта женщина-девушка, никогда не любившая и не ненавидевшая, не вкусившая счастья с тем единственным мужчиной, которому удалось поймать ее опущенный взгляд, сохраняла величественную отрешенность и от любопытных глаз, и от шепота за спиной – сохраняла до трагического конца в то утро, когда дверь ее комнатки не открылась в обычный час… Вот и все, что ты знал о ней тогда, не стараясь узнать больше.
Из мутного, неспокойного сумрака улицы, из тьмы сеней – без запаха шафрана и базилика – ты шагнул в ослепительно белый свет комнаты, и когда перед тобой вдруг появилась чья-то тень, протянул руки – обнять, прижать к груди или оттолкнуть. Это была Зорзолина в розовом платье со скромным вырезом; она шутливо погрозила тебе пальцем, точно так же, как раньше: нельзя. Больше нельзя.
– Почему? – изумился ты и тут же понял, что сказал глупость, и попытался ее исправить. – Почему сидишь дома в такую ночь?
– У нас компания… – Женщина обернулась к тем, кто был в комнате. Сколько их было, ты не мог разглядеть: комната плавала в табачном дыму, и между тобой и ними стояла посреди дымного облака высокая и красивая, да, еще красивая Зорзолина. – Пришел Леун! Говорила я вам – вот он и пришел!
– Да, пришел. Соскучился… С Новым годом!
– Проходи, раздевайся, садись… и рассказывай, как живешь, где веселился…
Запах духов ударил тебе в нос, ты несколько раз чихнул, затем отвернулся, чтоб высморкаться в платок, который с трудом вытащил из верхнего кармана пиджака.
– Простужен?
– Только пьян.
– Нет, если так говоришь. Откуда идешь?
– От Сыргишора, или, как вы его называете здесь, Вырны.
– Что, опять воспоминания?
– Все кончилось двойным бал-маскарадом.
– Мило, очень мило с твоей стороны, что вспомнил о нас. Пусть на рассвете, – сказала Зорзолина. Ей понравился бал, и она была сердита на тех двоих и Лину, которым он совсем не понравился.
– Я шел к вам, но по дороге вспомнил, что сегодня, то есть вчера, у меня должна была состояться телевстреча с Анной. Если б знал, что у вас есть телевизор…
– Кто она? – спросила Лина с любопытством.
– Женщина.
– Коллега? – поинтересовалась и Зорзолина.
– Женщина.
– Ясно, любовь, – уточнила Лина.
– Только женщина. – Пошарив рукой в пустоте, ты оторвался от дверного косяка. Зорзолина стояла рядом (ты ощущал ее теплое дыхание), и ты положил руку на ее мягкое, вялое плечо. – Сколько времени?
– Леун, старая наша любовь! – воскликнула Лина из-за стола, уставленного пустыми и наполовину пустыми бутылками.
Хотя и была намного моложе Зорзолины, она выглядела почти так же: увядшая, накрашенная, пришедшая к тому же знаменателю – неустойчивой гармонии между страхом перед старостью и невозможностью ее избежать. Ты почувствовал неприятное чувство жалости.
– Как поживаешь, Лина? – Испытывая неловкость, ты отвел глаза.
– Хорошо. Во всяком случае, намного лучше, чем с ним, если б осталась, прельстившись его добром.
Вернулась Зорзолина, выбегавшая куда-то, – окрыленная, охваченная радостью, которая напоминала другие радости, уже угасшие. В руках у нее был альбом, она несла его на ладонях, как раненую птицу, протягивая тебе:
– Листай и вспоминай.
Ты стал листать, не понимая толком, что следует вспоминать, хотя на первой же странице наткнулся на пожелтевшую, выцветшую запись, затерявшуюся среди многих других, сентиментальную и отталкивающую: «Ошибки живут в нас, и мы живем назло ошибкам». Внизу дата и подпись: «Я, в память первого моего поцелуя».
– Это Леун, наш односельчанин, учится на прокурора… Мы с ним столько лет не виделись, – представила тебя Зорзолина сидящим за столом – то ли двум, то ли четырем с лицами стариков. – Если тебе придется когда-нибудь нас судить, суди справедливо, ведь ты один знаешь нас по-настоящему. – Она попыталась засмеяться, но смогла извлечь из себя лишь сухой смешок, от которого неприятно исказилось ее лицо.
– Я только адвокат, и то начинающий. Никого еще не защищал, – сказал ты, стараясь убавить значительность, которая росла вокруг твоей персоны по мере того, как сестры тебя возвеличивали – ради самих себя, ради того, что в этом доме называли престижем.
– Адвокат, прокурор – все одно судья, – сказал один из тех, чьи лица плавали в дыму, и расхохотался.
Ты же оставался недоверчиво-серьезным, другим и не мог быть, поскольку в душе твоей шевельнулось подозрение, что эти двое – или четверо – могли оказаться юнцами студентами, замаскировавшимися под стариков, чтобы вдоволь поиздеваться над тобой.
– Знаю, что притворяетесь, но это ваше дело.
Те двое продолжали непринужденно смеяться, и ты подошел поближе, чтобы увидеть их глаза, прикрытые морщинистыми, бескровными руками. Увидеть хотя бы цвет или блеск глаз.
– Водки или простокваши? – спросил один из них, устав от смеха и икая.
– И то, и другое, – смеясь, откликнулся другой.
– Он разгорячился, пусть остынет немного, – ответила им Лина.
– Мда… Так, значит, я у вас?
– У нас. Я – Зорзолина, вот Лина, а это наши гости. Понимаешь теперь, где ты?
– Теперь – да, понимаю, и все лучше и лучше.
– Чего же все-таки вам налить? – спросил один из тех двоих, старообразных.
– Виски, – пошутил ты с некоторым усилием, – или, как оно называется на местном наречии, самогон.
– К несчастью, нет ни того, ни другого, – сказал один из них подчеркнуто отчетливо, и ты, серьезный и подозрительный, решил, что над тобой снова насмехаются: ведь в городе твое произношение (и этого нельзя было не заметить) стало несколько другим, более отчетливым, чем то, с каким говорили в твоем селе.
– Вы из столицы, не так ли?
Наконец появилась Зорзолина, твоя спасительница, с кружкой простокваши, которую держала высоко над головой. Кружка была глиняная, и ты стал строить целую теорию относительно ее формы, и на самом деле оригинальной, пока не добрался до содержимого – белой простокваши, напомнившей тебе необъятное белое пространство, которое ты преодолел, добираясь сюда.
– Не могу пить молоко, Зорзо… Зорзоро… – Не в силах договорить, ты обратился к Лине, чье имя было последней частью имени Зорзолины: – Ну, и как ты поживаешь, Лина?
– Вот гляжу на тебя и думаю: неужто не хочешь работать в наших краях ни судьей, ни адвокатом?
– Кто тебе сказал, что не хочу?
– Людские языки.
– Не знаю, ничего еще не знаю. – Ты медленно двинулся к выходу.
– А мы ожидали от тебя другое услышать, – сказала Лина с глубоким сожалением. – Не люблю признавать их правоту.
– Но это так.
– О чем ты, Леун?
– О людских языках, которые и шпага, и щит, и мысль, и крылья, и небо, и земля, чтоб не сказать больше: в начале был язык, потом – слово.
Наступила тишина. Ты нетерпеливо переступал с ноги на ногу – хотелось уйти. Лина смеялась безо всякой причины – от радости ли, от стыда; кто знает, какая она теперь, Лина?
– Пожалуйста, не думай, что… – Голос выдал ее. – Все равно потом буду плакать – просто так, ни с того ни с сего.
– Тогда давайте смеяться, – сказал один из двоих. – Смех – это лекарство и для тех, над кем смеются, и для тех, кто смеется. Прекрасное лекарство, надо только уметь вовремя остановиться.
– Скажи, что ты думаешь о нас, Леун? Ты никогда не говорил, что думаешь, например, обо мне, которая попала людям на язык и не знает, как выбраться…
– Хорошо думаю, Лина, больше, чем хорошо… Верь мне, я адвокат.
– Верь ему, адвокат не может защищать, если не верит, – сказал один из тех двоих.
– Пожалуйста, только не говори мне, что мы твои обвиняемые, что у нас полно недостатков…
– Я пришел повидать вас. А потом пойду дальше.
– Недостатки можно устранить, если они не врожденные, – сказал один из тех двоих голосом обвиняемого – голосом, которому как ни старался, не мог придать сходство с голосом юнца: маскировка не удавалась, и здесь было бессильно даже все колдовство новогодней ночи, – И я любил, и я верил в великое могущество защитительных речей, но лишь до тех пор, пока не познал настоящую жизнь. Мне нравилось слушать, как он болтает всякий вздор, реальное вперемежку с фантасмагорией, я завидовал его миру, благородному и страстному, хотя и полностью выдуманному, пока в один прекрасный день, не зная, что еще выдумать, – и тогда я поймал его, как кота в мешок, – он объявил себя принцем. То была, конечно, игра, тем более что и имя поразительно подходило. Например, принц Василе – это не внушает доверия, – он показал на соседа, которого, видимо, и звали Василе, – в то время как принц Филипп звучит вполне убедительно… Речи возвысили его, очень возвысили, слишком возвысили, и оттуда, с высоты, и началось падение…
– Пей водку – и возвысишься снова, – сказал второй с благодушной улыбкой, однако скрывающей недоброжелательность.
– В действительности он не сделал ничего особенного. Он только оставлял там, где проходил, семена, из которых произросло… У всех у нас недостатки, но у него они врожденные.
– Брось, он ведь был молодым, мягким, незрелым – кусок глины, из которого можно вылепить все что угодно, – пытался утешить тот, второй, бывшего «принца» или бывшего поклонника «принца», в котором ты упрямо продолжал видеть студента, переодетого стариком. Ты еще верил, что игра продолжается. Но сказка кончилась давно.
– Поймал, как кота в мешок, – представляете, каков кот? Я искал в нем и другие недостатки и нашел, ибо они были. Говоря многое о многом, он сглаживал смысл, который в конце концов отомстил ему: он превратился в человека безо всякой тайны, замок с открытыми дверями и окнами, в который вместе с ветром ворвалось зло людское, – так закончил он свою исповедь, не сознавая, что делает ту же ошибку, какую сделал когда-то «принц»: говорил все, что приходило в голову, в то время как следовало говорить лишь то, что было на самом деле.
– Хватит… Поговорим лучше о чем-нибудь другом. Расскажи о городе, Леун, – вмешалась Зорзолина, догадавшись по тому, как ты стоял – ни в доме, ни на улице, – что тебе надоели длинные излияния того, кто упустил возможность стать человеком.
– О чем поговорим, Лина? – спросил ты Лину, застывшую в углу стола и не отрывающую от тебя глаз. Лину, в которую при всей разнице в возрасте ты был когда-то безумно влюблен и от которой, как ты думал до последнего времени, освободился.
1 2 3 4
Тем временем в сенях послышался шум, беспорядочные удары в бубен, и ты вздрогнул, подумав, что, возможно, по обычаю здешних мест, толпа подгулявших гостей ворвалась в дом, где (ты только сейчас это заметил) ты был один, если не считать такого же, как ты, одинокого графа на экране телевизора. Ты встал и, подняв стакан, гикнул, чтобы показаться пьяным, – излишнее усилие, ибо ты и без того выглядел достаточно странно. Дверь распахнулась, и вместе с клубами пара и грохотом бубна, старинного, с почерневшими колокольчиками, отысканного где-то в закоулках чердака, появились одна за другой сестры, наряженные женихом и невестой, за ними в вывернутом наизнанку кожухе, ворча, как медведь, – мать, Анастасия, а за ней отец, Сыргишор, размахивающий женским шарфом – воображаемым кнутом.
– Играй – не горюй, получишь хлебушка, маслин!
Твой возглас, как ни странно, вернул в дом радостное возбуждение. Девушки заулыбались, Анастасия торопливо размазала по лбу, щекам и носу сажу, Сыргишор, одной рукой тряся бубен и ударяя им по ляжке, другой подтянул ремень на животе. Вино делало свое дело – жесты стали шире, слова горячее…
– Играй – не горюй, получишь хлебушка, маслин! – крикнули сестры, забыв о своей сдержанности и серьезности.
Очутившись между двумя балами, точно между двумя огнями, ты уже не знал, какой обжигает сильнее; к тому же опьянел – тем опьянением от разных напитков, когда все вокруг окутывается белесым туманом. Ты медленно поднялся из-за стола и зашагал к выходу, тоже тяжело, как медведь, подскакивая, в такт ударам бубна. Раздвинул сестер и проскользнул между ними, потом пробрался между Анастасией и Сыргишором, изображавших медведицу и поводыря из цыганского табора.
– Играй – не горюй, получишь хлебушка, маслин! – долго еще звучали у тебя в ушах выкрики тех, кто остался веселиться вокруг просторного семейного стола.
2
На улице все шел снег. Холодные колючки снежинок хлестали тебя по разгоряченному лицу; выйдя со двора, ты попал в узкий проход между высокими дощатыми заборами, которые сейчас казались еще выше, образуя длинный, восхитительно красивый туннель, зовущий тебя, давнего знакомца этих мест, неслышно затеряться в первозданной кипящей белизне.
Шел густой снег.
Село уже спало, и только запоздалое эхо откликалось то здесь, то там, а чаще всего там. Шел густой снег, и ты, давний знакомец этих снегопадов, с трудом прокладывал дорогу в сугробах – по колено, по грудь, по самое горло. Шел густой снег, и через какое-то, бог знает какое, время ты обнаружил, что держишься за деревянные перила крыльца, сухо заскрипевшего под твоими заледеневшими ботинками.
– Где я?
Ты понял, что попал не домой, – и только. Поднялся по лестнице и, нащупав руками дверь, крикнул что было сил:
– Где я?
Дверь открылась сама, ты шагнул, словно в колодец, в сени и – очнулся. Этот и сейчас еще высокий порог в одно мгновение вернул тебя в далекое прошлое, в историю «дома первого поцелуя», как называл его твой бывший школьный приятель, а затем студент-биолог Александру Шендряну, который в одном из своих последних писем напомнил тебе о «доме поцелуев», вход куда оплачивался изысканными фразами и безупречным поведением.
Другие – это их дело, ты же заплатил за вход очень дорогой по тем временам ценой – стихотворением, посвященным сестрам Лине и Зорзолине, забыв (упущение, о котором вспомнил только сейчас) упомянуть Катрину, старшую сестру. Уединившись в комнатке в глубине дома, дверь куда открывалась раза три в день, наполняя сени и двор запахом шафрана и базилика, эта женщина-девушка, никогда не любившая и не ненавидевшая, не вкусившая счастья с тем единственным мужчиной, которому удалось поймать ее опущенный взгляд, сохраняла величественную отрешенность и от любопытных глаз, и от шепота за спиной – сохраняла до трагического конца в то утро, когда дверь ее комнатки не открылась в обычный час… Вот и все, что ты знал о ней тогда, не стараясь узнать больше.
Из мутного, неспокойного сумрака улицы, из тьмы сеней – без запаха шафрана и базилика – ты шагнул в ослепительно белый свет комнаты, и когда перед тобой вдруг появилась чья-то тень, протянул руки – обнять, прижать к груди или оттолкнуть. Это была Зорзолина в розовом платье со скромным вырезом; она шутливо погрозила тебе пальцем, точно так же, как раньше: нельзя. Больше нельзя.
– Почему? – изумился ты и тут же понял, что сказал глупость, и попытался ее исправить. – Почему сидишь дома в такую ночь?
– У нас компания… – Женщина обернулась к тем, кто был в комнате. Сколько их было, ты не мог разглядеть: комната плавала в табачном дыму, и между тобой и ними стояла посреди дымного облака высокая и красивая, да, еще красивая Зорзолина. – Пришел Леун! Говорила я вам – вот он и пришел!
– Да, пришел. Соскучился… С Новым годом!
– Проходи, раздевайся, садись… и рассказывай, как живешь, где веселился…
Запах духов ударил тебе в нос, ты несколько раз чихнул, затем отвернулся, чтоб высморкаться в платок, который с трудом вытащил из верхнего кармана пиджака.
– Простужен?
– Только пьян.
– Нет, если так говоришь. Откуда идешь?
– От Сыргишора, или, как вы его называете здесь, Вырны.
– Что, опять воспоминания?
– Все кончилось двойным бал-маскарадом.
– Мило, очень мило с твоей стороны, что вспомнил о нас. Пусть на рассвете, – сказала Зорзолина. Ей понравился бал, и она была сердита на тех двоих и Лину, которым он совсем не понравился.
– Я шел к вам, но по дороге вспомнил, что сегодня, то есть вчера, у меня должна была состояться телевстреча с Анной. Если б знал, что у вас есть телевизор…
– Кто она? – спросила Лина с любопытством.
– Женщина.
– Коллега? – поинтересовалась и Зорзолина.
– Женщина.
– Ясно, любовь, – уточнила Лина.
– Только женщина. – Пошарив рукой в пустоте, ты оторвался от дверного косяка. Зорзолина стояла рядом (ты ощущал ее теплое дыхание), и ты положил руку на ее мягкое, вялое плечо. – Сколько времени?
– Леун, старая наша любовь! – воскликнула Лина из-за стола, уставленного пустыми и наполовину пустыми бутылками.
Хотя и была намного моложе Зорзолины, она выглядела почти так же: увядшая, накрашенная, пришедшая к тому же знаменателю – неустойчивой гармонии между страхом перед старостью и невозможностью ее избежать. Ты почувствовал неприятное чувство жалости.
– Как поживаешь, Лина? – Испытывая неловкость, ты отвел глаза.
– Хорошо. Во всяком случае, намного лучше, чем с ним, если б осталась, прельстившись его добром.
Вернулась Зорзолина, выбегавшая куда-то, – окрыленная, охваченная радостью, которая напоминала другие радости, уже угасшие. В руках у нее был альбом, она несла его на ладонях, как раненую птицу, протягивая тебе:
– Листай и вспоминай.
Ты стал листать, не понимая толком, что следует вспоминать, хотя на первой же странице наткнулся на пожелтевшую, выцветшую запись, затерявшуюся среди многих других, сентиментальную и отталкивающую: «Ошибки живут в нас, и мы живем назло ошибкам». Внизу дата и подпись: «Я, в память первого моего поцелуя».
– Это Леун, наш односельчанин, учится на прокурора… Мы с ним столько лет не виделись, – представила тебя Зорзолина сидящим за столом – то ли двум, то ли четырем с лицами стариков. – Если тебе придется когда-нибудь нас судить, суди справедливо, ведь ты один знаешь нас по-настоящему. – Она попыталась засмеяться, но смогла извлечь из себя лишь сухой смешок, от которого неприятно исказилось ее лицо.
– Я только адвокат, и то начинающий. Никого еще не защищал, – сказал ты, стараясь убавить значительность, которая росла вокруг твоей персоны по мере того, как сестры тебя возвеличивали – ради самих себя, ради того, что в этом доме называли престижем.
– Адвокат, прокурор – все одно судья, – сказал один из тех, чьи лица плавали в дыму, и расхохотался.
Ты же оставался недоверчиво-серьезным, другим и не мог быть, поскольку в душе твоей шевельнулось подозрение, что эти двое – или четверо – могли оказаться юнцами студентами, замаскировавшимися под стариков, чтобы вдоволь поиздеваться над тобой.
– Знаю, что притворяетесь, но это ваше дело.
Те двое продолжали непринужденно смеяться, и ты подошел поближе, чтобы увидеть их глаза, прикрытые морщинистыми, бескровными руками. Увидеть хотя бы цвет или блеск глаз.
– Водки или простокваши? – спросил один из них, устав от смеха и икая.
– И то, и другое, – смеясь, откликнулся другой.
– Он разгорячился, пусть остынет немного, – ответила им Лина.
– Мда… Так, значит, я у вас?
– У нас. Я – Зорзолина, вот Лина, а это наши гости. Понимаешь теперь, где ты?
– Теперь – да, понимаю, и все лучше и лучше.
– Чего же все-таки вам налить? – спросил один из тех двоих, старообразных.
– Виски, – пошутил ты с некоторым усилием, – или, как оно называется на местном наречии, самогон.
– К несчастью, нет ни того, ни другого, – сказал один из них подчеркнуто отчетливо, и ты, серьезный и подозрительный, решил, что над тобой снова насмехаются: ведь в городе твое произношение (и этого нельзя было не заметить) стало несколько другим, более отчетливым, чем то, с каким говорили в твоем селе.
– Вы из столицы, не так ли?
Наконец появилась Зорзолина, твоя спасительница, с кружкой простокваши, которую держала высоко над головой. Кружка была глиняная, и ты стал строить целую теорию относительно ее формы, и на самом деле оригинальной, пока не добрался до содержимого – белой простокваши, напомнившей тебе необъятное белое пространство, которое ты преодолел, добираясь сюда.
– Не могу пить молоко, Зорзо… Зорзоро… – Не в силах договорить, ты обратился к Лине, чье имя было последней частью имени Зорзолины: – Ну, и как ты поживаешь, Лина?
– Вот гляжу на тебя и думаю: неужто не хочешь работать в наших краях ни судьей, ни адвокатом?
– Кто тебе сказал, что не хочу?
– Людские языки.
– Не знаю, ничего еще не знаю. – Ты медленно двинулся к выходу.
– А мы ожидали от тебя другое услышать, – сказала Лина с глубоким сожалением. – Не люблю признавать их правоту.
– Но это так.
– О чем ты, Леун?
– О людских языках, которые и шпага, и щит, и мысль, и крылья, и небо, и земля, чтоб не сказать больше: в начале был язык, потом – слово.
Наступила тишина. Ты нетерпеливо переступал с ноги на ногу – хотелось уйти. Лина смеялась безо всякой причины – от радости ли, от стыда; кто знает, какая она теперь, Лина?
– Пожалуйста, не думай, что… – Голос выдал ее. – Все равно потом буду плакать – просто так, ни с того ни с сего.
– Тогда давайте смеяться, – сказал один из двоих. – Смех – это лекарство и для тех, над кем смеются, и для тех, кто смеется. Прекрасное лекарство, надо только уметь вовремя остановиться.
– Скажи, что ты думаешь о нас, Леун? Ты никогда не говорил, что думаешь, например, обо мне, которая попала людям на язык и не знает, как выбраться…
– Хорошо думаю, Лина, больше, чем хорошо… Верь мне, я адвокат.
– Верь ему, адвокат не может защищать, если не верит, – сказал один из тех двоих.
– Пожалуйста, только не говори мне, что мы твои обвиняемые, что у нас полно недостатков…
– Я пришел повидать вас. А потом пойду дальше.
– Недостатки можно устранить, если они не врожденные, – сказал один из тех двоих голосом обвиняемого – голосом, которому как ни старался, не мог придать сходство с голосом юнца: маскировка не удавалась, и здесь было бессильно даже все колдовство новогодней ночи, – И я любил, и я верил в великое могущество защитительных речей, но лишь до тех пор, пока не познал настоящую жизнь. Мне нравилось слушать, как он болтает всякий вздор, реальное вперемежку с фантасмагорией, я завидовал его миру, благородному и страстному, хотя и полностью выдуманному, пока в один прекрасный день, не зная, что еще выдумать, – и тогда я поймал его, как кота в мешок, – он объявил себя принцем. То была, конечно, игра, тем более что и имя поразительно подходило. Например, принц Василе – это не внушает доверия, – он показал на соседа, которого, видимо, и звали Василе, – в то время как принц Филипп звучит вполне убедительно… Речи возвысили его, очень возвысили, слишком возвысили, и оттуда, с высоты, и началось падение…
– Пей водку – и возвысишься снова, – сказал второй с благодушной улыбкой, однако скрывающей недоброжелательность.
– В действительности он не сделал ничего особенного. Он только оставлял там, где проходил, семена, из которых произросло… У всех у нас недостатки, но у него они врожденные.
– Брось, он ведь был молодым, мягким, незрелым – кусок глины, из которого можно вылепить все что угодно, – пытался утешить тот, второй, бывшего «принца» или бывшего поклонника «принца», в котором ты упрямо продолжал видеть студента, переодетого стариком. Ты еще верил, что игра продолжается. Но сказка кончилась давно.
– Поймал, как кота в мешок, – представляете, каков кот? Я искал в нем и другие недостатки и нашел, ибо они были. Говоря многое о многом, он сглаживал смысл, который в конце концов отомстил ему: он превратился в человека безо всякой тайны, замок с открытыми дверями и окнами, в который вместе с ветром ворвалось зло людское, – так закончил он свою исповедь, не сознавая, что делает ту же ошибку, какую сделал когда-то «принц»: говорил все, что приходило в голову, в то время как следовало говорить лишь то, что было на самом деле.
– Хватит… Поговорим лучше о чем-нибудь другом. Расскажи о городе, Леун, – вмешалась Зорзолина, догадавшись по тому, как ты стоял – ни в доме, ни на улице, – что тебе надоели длинные излияния того, кто упустил возможность стать человеком.
– О чем поговорим, Лина? – спросил ты Лину, застывшую в углу стола и не отрывающую от тебя глаз. Лину, в которую при всей разнице в возрасте ты был когда-то безумно влюблен и от которой, как ты думал до последнего времени, освободился.
1 2 3 4