https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/mini/
Паспорт-то чистый…
Венька кивал в такт шагам и словам, и Нина Сергеевна, ободренная вниманием, начинала говорить быстрее.
– Так она-то свидетельство о рожденье видела и говорила, что там заместо отца прочерк. Значится, врала, врала Берта…
– Берта? – переспросил Венька и, остановившись, пот вытер. – Нина Сергеевна, вам не тяжко? Может, помочь?
– Тяжко, ой, тяжко. Спину крутит, застудила, видать. – Свидетельница осторожненько поставила ведро на землю и ногою подперла, видать, опасаясь, что опрокинется, покатится вниз по склону, разбрасывая мятые пережеванные руками простыни да наволочки. – И в боку колет, вот тут…
Она хлопнула по круглому боку и хитро глянула на Семена.
– Мамку ее Бертою звали, не по-нашенски. И была она из себя вся ну прям городская, платье понаденет, клипсы прищепит и ходит павою, нос от людей воротит…
Семен подхватил ведро, до деревни всего-то десятка два метров. Крайний дом утонул в кустах белой и лиловой венгерской сирени, над свечами соцветий с громким жужжанием кружили пчелы, а в тени, свернувшись калачиком, дремала бело-черно-рыжая кошка.
– Сюда, сюда давайте… вот беда, теперь с колодцу таскать придется, а как таскать, когда спина болит? – Старуха ловко откинула петельку из белой бечевки и потянула на себя просевшую калитку. Вошла, шуганув рыжую курицу, и, указав на лавку, велела: – Сюды поставь, пусть нагреется.
Семен примостил ведро на низкой широкой лавке. Мутноватые, крохотные окошки дома, расчерченные тонкими планочками фанеры, отливали серебром. Белая вата, сунутая между рамами, поблескивала стеклянной крошкой и черными трупиками дохлых мух.
– Вот и говорю, что дура баба была, ей бы за ум взяться-то. – Нина Сергеевна села на лавку, поправила красную с белыми цветами косынку и, вытянув ноги в красно-белых же байковых тапочках, заговорила: – Подумаешь, дитё, оно, конечно, кому надо, чтоб женка гулящая, но ведь собою-то хороша, страсть как хороша, могла б и замуж выйти, вон Ванька за ней ухлестывал. А она со старухою связалась, та и ей жизню попортила, и девке ейной… сама, значится, ведьмой была, а как померла, Берте знания передала, а та уже дочке своей…
Кошка, приоткрыв глаза, лениво потянулась, царапнув коготками желтое солнечное пятно.
– Значит, Берта тоже умерла? – Присев на корточки, Венька погладил кошку, та сердито дернула хвостом, мяукнула, но не ушла.
– Померла, видит бог, померла! И не по-доброму! Три дня в горячке билася, тогда-то и поняли, что и вправду ведьма. Душа-то темная, на небо дорожки не видит, в ад ее черти когтями тянут, а она, бедолажная, за тело держится, мученья доставляет. Вот и крутит ведьм и ведьмаков болью, пока кто из милости не поможет!
Венька отвернулся, пряча улыбку.
– А ты не смейся, не смейся! – Бабка хлопнула ладонями по скамейке, да так, что ведро едва не слетело. – Умный, значит, выученный! А ты походи, поспрашивай – ведьмою Берта была, тут тебе каждый скажет и крестом перекрестится. И помирала она от этого долгохонько, а перед смертью силу свою дочке отдала! Та знатною стервозою числилась.
Кошка, шлепнув хвостом по земле, поднялась, потянулась, скребнув мягким белым брюхом по зеленой траве. Потом выгнулась дугою, зашипела, но не зло, лениво. Венька все одно убрал руку, поднялся, отряхнув ладони, и примирительно спросил:
– И в чем эта сила заключалась?
– А в том, что не человек она, – Нина Сергеевна шикнула на кошку. – До мамкиной смерти небось страшная ходила, прям не дитё, а ирод какой, ну а как Берта преставилась, спаси Господь грешную душу ее, так Людка и похорошела.
– Сразу?
– Да вот те крест! – старуха снова перекрестилась. – И вот глядишь на нее, ничего ж особенного нету, худлявая, длиннющая, кости сквозь шкуру просвечивают, одно, что волосы белые, длинные, до сраки самой, а так-то не девка – вобла сушеная. В мать пошла, та тож благая была, а вот мужиков к ней тянуло. Это оттого, что слово заветное знала.
– Берта или Людмила?
– Обе, – решительно заявила Нина Сергеевна. И, прикусив красный, окаймленный реденькими ресничками бахромы хвост платка, пробормотала: – Но кто ж ее… вот беда…
Кошка плюхнулась на спину, потянулась, мазнув лапами в воздухе, зевнула, демонстрируя красную, точь-в-точь как платок, пасть и белые капельки зубов.
Ведьма, значит. Ведьм Семену пока встречать не доводилось. Наверное, к счастью.
– Да вы к Таньке сходите, к Петрушовой, – встрепенулась старуха. – Они с Милкою со школы подружками сердешными! Если чего кто и знает, то Танька… только вы ее крепко поприжмите, шалаву. Пригрозите хорошенько, она все выложит!
«Право слово, дневник – совершеннейшая глупость, но матушка велела вести, потому как привычка записывать дела сделанные и те, которые только предстоит сделать, дисциплинирует. Матушка считает, что я – недостаточно дисциплинированна, вероятно, она права, но все одно, сидеть и думать, о чем же написать в тетради, которую никто, кроме тебя, и не прочтет, как-то глупо. И скучно.
И на сегодня мне писать больше нечего. Н.Б.».
«Матушка каждый день спрашивает о дневнике, поэтому вторая моя запись появилась тут, как и первая, благодаря настойчивому ее желанию перевоспитать меня. Я стараюсь. Сегодня пили чай из нового сервиза на двенадцать персон, кузнецовский фарфор с позолотой. К чаю были ватрушки, пирожные-безе из французской кондитерской, которая недавно открылась на углу, и пьяная вишня. Правда, ее маменька попробовать не дозволила. После ходили в парк. Снова чаевничали. Скучно. Н.Б.».
«Пробовала писать стихи – пусть в дневнике будет хоть что-то интересное, однако выходят сплошные амуры со стрелами, розы да кровь с любовью зарифмованная, а это – дурной тон, даже если никто и не прочтет.
Впрочем, некоторые особы имеют прескверную привычку читать стихи собственного сочинения в салонах. И не было бы в том беды, ежели бы вышеупомянутые особы обладали поэтическим даром, однако же мой опыт позволяет утверждать, что на одного пиита приходится с десяток рифмоплетов. Матушка говорит, что я чересчур строга и требовательна к людям. Постараюсь стать доброй. Н.Б.».
Марта
Еще только десять утра, а я уже сломала ноготь, каблук и Варькину жизнь. Ну с ногтем и каблуком понятно – несчастный случай, так сказать, – а вот с жизнью сложнее.
– Стерва, какая же ты, Кися, стерва. – Варька всхлипнула. – Ты же нарочно! Нарочно ведь!
Она часто-часто заморгала, засопела, из последних сил сдерживая слезы, но все равно разревелась. Ну вот, теперь я буду чувствовать себя виноватой. Наверное.
– Ну скажи, зачем… зачем он тебе?
– Мне он совершенно не нужен.
Я закурила, просто для того, чтобы успокоиться. Ненавижу слезы. И баб ревущих тоже. Неужели она не понимает, насколько сейчас уродлива? Поплывшая косметика, тени желто-зелеными пятнами, тушь черными полосами, подрастекшийся тональный крем, отчего кожа выглядит пятнисто-ноздреватой, нездоровой. И нос покраснел. А помаду вообще съела.
– На и успокойся, – я протянула Варьке пачку бумажных салфеток. – А лучше в туалет сходи, умойся.
Она поднялась, с грохотом отодвинув стул, и с гордо задранным подбородком отправилась в туалет. Тут же налетела на какого-то упитанного типчика в сером костюме и с толстым портфелем, за который типчик держался обеими лапками. Он взвился, заверещал что-то тонким голоском, и Варьку как ветром сдуло.
О боже, ну и день сегодня… сломанный ноготь выглядел жалко, сломанный каблук, прикрепленный наспех жевательной резинкой, подозрительно шатался. А Варька вот-вот вернется и снова начнет истерить. И ведь не докажешь, что я к ее драгоценному Димусику ближе чем на полтора метра не подходила! Нужен он мне больно, то еще сокровище – полтора метра самомнения, отрастающее брюшко и ранние залысины, которые Димусик отчего-то считает признаком сексуальности.
Варька умылась и успокоилась, плюхнулась на стул, вытянула из пачки сигарету и прикурила.
– Козел он. – Хрипловатый голос, нарочито независимый тон. А глазки покраснели, припухли, и кожа выглядит старой, вон, тонкими морщинками пошла, и прическа эта ей не идет, как и цвет. Блондинка… какая из Варьки блондинка, когда вон черные корни торчат и сама смуглявая. – А ты – коза.
– Я не коза, я Кися.
На старую шутку Варька отреагировала многозначным хмыканьем. Перемирие, значит. Вот и хорошо, а то ведь и вправду день неудачный. Каблук подозрительно съехал набок… нагнуться и поправить? Нет, потом, позже, когда Варька уйдет.
– Кись, ну ты честно с ним не спала?
– Честно!
Мысленно я перекрестилась. Не хватало в жизни счастья! Да меня от одного запаха ультрамодной гиперсексуальной едко-мускусной Димусиковой туалетной воды выворачивает. И от прикосновений его случайных, и от взглядов… как это у него смелости хватило признаться?
– А он и не признавался. – Подтянув поближе пепельницу, Варька сбила серый столбик пепла. – Точнее, черта с два признался бы, будь он трезвым. А тут… корпоративка у него… пришел на рогах, еле-еле мычит, а туда же… я ему и толстая, и крашеная.
Она снова всхлипнула, рот искривился, и даже дым, который Варька выдохнула, вышел мятым, будто жеваным.
– И… и еще, что задница большая!
– А у меня, значит, не большая? – Я махнула официанту. Мероприятие «обед с подругой» подходило к концу, можно и счет попросить, все равно кофе в меня уже не лезет, а для коньяка рановато.
– У тебя – идеальная! Ты сама, Кися, идеальная! Вся! – Варька почти выкрикнула это. – Ты… да чтоб ты знала, мне твоя идеальность поперек горла стоит! Вот тут! – она резанула ладонью по шее, белые, закрученные тонкими спиральками кудряшки смешно подпрыгнули. – С самого детского садика! В школе тоже! В универе! А еще вот теперь! Ты, Кисина, идеальная сволочь, вот кто ты!
– Успокойся.
– А я спокойная! – Варька уперлась руками в спинку стула, наклонилась, выдыхая кофейно-коньячно-сигаретную смесь запахов. Официант замер в двух шагах от нашего столика и выжидающе поглядел на меня, пришлось махнуть рукой: не надо ему вмешиваться, ни к чему. Всего лишь девичьи разборки. Неудачное продолжение неудачного дня. – Я, Кися, спокойная, – повторила Варька на полтона тише. – А ты и вправду сволочь. Только сейчас я поняла, что давно надо было сказать. А терпела, ждала… подруга, видите ли, старая. Хорошая. Проверенная! Да ты мне всю жизнь поломала! Да я… я ни секунды ни жила сама, вот чтоб без оглядки, без сравнения. Варвара, ты посмотри, какая Марточка молодец, она никогда не испачкала бы такое платье… она никогда бы не огорчила родителей двойкой… она никогда бы не стала задерживаться у подруги… или целоваться с молодым человеком в подъезде.
Надо же… а у нее неплохо вышло передразнить Нину Сергеевну, такой знакомый-знакомый, медвяной голосок, мило подпорченный легкой картавостью. Кокетливой.
Зря она, Нина Сергеевна замечательный человек. Была. Ушла. А в ее квартире поселился Димусик, наверное, поэтому я его и невзлюбила.
– Да ты… ты же монстр, Кися, ты чудовище, от которого бежать надо, не оглядываясь! Нормальный человек просто не может быть таким… таким идеальным! Нормальный человек, он ведь нормальный! А у тебя… идеальное детство, идеальный роман, идеальный брак… даже развод и тот идеальный! Стерва ты! И Димусика я тебе не отдам, потому что люблю!
Из Варькиных глаз брызнули слезы, и она, развернувшись, выбежала из кафе. Вот так… и Варька туда же. Помиримся? Вряд ли. Правду сказала, все, что накопила, насобирала за годы дружбы, это мне казалось, что мы дружим, а выходит, что…
– Позволите? – На стул примостился давешний тип с портфелем. – Такая красивая женщина и такие слова… несправедливо, несправедливо! Вот я, как посторонний человек, со всей ответственностью могу сказать…
– Как посторонний человек со всей ответственностью вы можете убраться куда-нибудь. – Я махнула официанту. Черт побери, я просто хочу отсюда исчезнуть. Сейчас же. Немедленно!
– Позвольте вас угостить? – Глазки моего навязчивого собеседника смотрели с надеждой и заранее заготовленной обидой.
– Не позволю. – Я сунула деньги в папку, а папку – официанту, попыталась подняться, позабыв о сломанном каблуке, и едва не упала. Зато столик столкнула, и чашка с недопитым кофе опрокинулась, выпуская на белокрахмальный простор скатерти темную ароматную лужу.
Да что же за день сегодня такой!
– Ну и стерва, – громко сказал типчик официанту. Что тот ответил, я не слышала. Не хочу слышать. Не буду. И плакать тоже. Я ненавижу слезы и плачущих женщин.
Сесть, успокоиться, поправить макияж, прическу, улыбнуться своему отражению в зеркальце, кое-как дойти до ближайшего обувного магазина и распрощаться, наконец, со сломанным каблуком. Новые босоножки немного жмут, но, даст бог, лимит неприятностей на сегодня исчерпан и максимум, что мне грозит, – неидеальные мозоли на идеальных ногах.
Я ошибалась.
– Марта Константиновна, поймите, все более чем серьезно. – Доктор состоял из плавных линий, кругов и округлостей – округлое брюшко, стыдливо задрапированное тонкой тканью льняной рубахи, округлые покатые плечи, из которых на коротенькой шее-пеньке торчала круглая, точно циркулем выведенная голова. А из-за круглых стекол очков с удивлением и тоской взирали на мир совиные глазки. И даже лысина на голове была круглой, ровненькой, аккуратненькой, блестящей. – Марта Константиновна!
Я вздрогнула. Надо же, увлеклась, оказывается.
– Да, извините, просто…
– Понимаю, понимаю. – Он поправил очки на носу. Как же его зовут? Не помню, совершенно не помню… вот ведь незадача-то. У меня всегда была хорошая память.
– Сложно смириться, сложно осознать факт, что не все в этой жизни подвластно нам, что порой случается нечто, меняющее само представление о мире. – Доктор глядел печально и участливо. И бровки у него полукружьями, светлые, выцветше-рыжие, точно прилипшие к коже лимонные корочки.
1 2 3 4 5
Венька кивал в такт шагам и словам, и Нина Сергеевна, ободренная вниманием, начинала говорить быстрее.
– Так она-то свидетельство о рожденье видела и говорила, что там заместо отца прочерк. Значится, врала, врала Берта…
– Берта? – переспросил Венька и, остановившись, пот вытер. – Нина Сергеевна, вам не тяжко? Может, помочь?
– Тяжко, ой, тяжко. Спину крутит, застудила, видать. – Свидетельница осторожненько поставила ведро на землю и ногою подперла, видать, опасаясь, что опрокинется, покатится вниз по склону, разбрасывая мятые пережеванные руками простыни да наволочки. – И в боку колет, вот тут…
Она хлопнула по круглому боку и хитро глянула на Семена.
– Мамку ее Бертою звали, не по-нашенски. И была она из себя вся ну прям городская, платье понаденет, клипсы прищепит и ходит павою, нос от людей воротит…
Семен подхватил ведро, до деревни всего-то десятка два метров. Крайний дом утонул в кустах белой и лиловой венгерской сирени, над свечами соцветий с громким жужжанием кружили пчелы, а в тени, свернувшись калачиком, дремала бело-черно-рыжая кошка.
– Сюда, сюда давайте… вот беда, теперь с колодцу таскать придется, а как таскать, когда спина болит? – Старуха ловко откинула петельку из белой бечевки и потянула на себя просевшую калитку. Вошла, шуганув рыжую курицу, и, указав на лавку, велела: – Сюды поставь, пусть нагреется.
Семен примостил ведро на низкой широкой лавке. Мутноватые, крохотные окошки дома, расчерченные тонкими планочками фанеры, отливали серебром. Белая вата, сунутая между рамами, поблескивала стеклянной крошкой и черными трупиками дохлых мух.
– Вот и говорю, что дура баба была, ей бы за ум взяться-то. – Нина Сергеевна села на лавку, поправила красную с белыми цветами косынку и, вытянув ноги в красно-белых же байковых тапочках, заговорила: – Подумаешь, дитё, оно, конечно, кому надо, чтоб женка гулящая, но ведь собою-то хороша, страсть как хороша, могла б и замуж выйти, вон Ванька за ней ухлестывал. А она со старухою связалась, та и ей жизню попортила, и девке ейной… сама, значится, ведьмой была, а как померла, Берте знания передала, а та уже дочке своей…
Кошка, приоткрыв глаза, лениво потянулась, царапнув коготками желтое солнечное пятно.
– Значит, Берта тоже умерла? – Присев на корточки, Венька погладил кошку, та сердито дернула хвостом, мяукнула, но не ушла.
– Померла, видит бог, померла! И не по-доброму! Три дня в горячке билася, тогда-то и поняли, что и вправду ведьма. Душа-то темная, на небо дорожки не видит, в ад ее черти когтями тянут, а она, бедолажная, за тело держится, мученья доставляет. Вот и крутит ведьм и ведьмаков болью, пока кто из милости не поможет!
Венька отвернулся, пряча улыбку.
– А ты не смейся, не смейся! – Бабка хлопнула ладонями по скамейке, да так, что ведро едва не слетело. – Умный, значит, выученный! А ты походи, поспрашивай – ведьмою Берта была, тут тебе каждый скажет и крестом перекрестится. И помирала она от этого долгохонько, а перед смертью силу свою дочке отдала! Та знатною стервозою числилась.
Кошка, шлепнув хвостом по земле, поднялась, потянулась, скребнув мягким белым брюхом по зеленой траве. Потом выгнулась дугою, зашипела, но не зло, лениво. Венька все одно убрал руку, поднялся, отряхнув ладони, и примирительно спросил:
– И в чем эта сила заключалась?
– А в том, что не человек она, – Нина Сергеевна шикнула на кошку. – До мамкиной смерти небось страшная ходила, прям не дитё, а ирод какой, ну а как Берта преставилась, спаси Господь грешную душу ее, так Людка и похорошела.
– Сразу?
– Да вот те крест! – старуха снова перекрестилась. – И вот глядишь на нее, ничего ж особенного нету, худлявая, длиннющая, кости сквозь шкуру просвечивают, одно, что волосы белые, длинные, до сраки самой, а так-то не девка – вобла сушеная. В мать пошла, та тож благая была, а вот мужиков к ней тянуло. Это оттого, что слово заветное знала.
– Берта или Людмила?
– Обе, – решительно заявила Нина Сергеевна. И, прикусив красный, окаймленный реденькими ресничками бахромы хвост платка, пробормотала: – Но кто ж ее… вот беда…
Кошка плюхнулась на спину, потянулась, мазнув лапами в воздухе, зевнула, демонстрируя красную, точь-в-точь как платок, пасть и белые капельки зубов.
Ведьма, значит. Ведьм Семену пока встречать не доводилось. Наверное, к счастью.
– Да вы к Таньке сходите, к Петрушовой, – встрепенулась старуха. – Они с Милкою со школы подружками сердешными! Если чего кто и знает, то Танька… только вы ее крепко поприжмите, шалаву. Пригрозите хорошенько, она все выложит!
«Право слово, дневник – совершеннейшая глупость, но матушка велела вести, потому как привычка записывать дела сделанные и те, которые только предстоит сделать, дисциплинирует. Матушка считает, что я – недостаточно дисциплинированна, вероятно, она права, но все одно, сидеть и думать, о чем же написать в тетради, которую никто, кроме тебя, и не прочтет, как-то глупо. И скучно.
И на сегодня мне писать больше нечего. Н.Б.».
«Матушка каждый день спрашивает о дневнике, поэтому вторая моя запись появилась тут, как и первая, благодаря настойчивому ее желанию перевоспитать меня. Я стараюсь. Сегодня пили чай из нового сервиза на двенадцать персон, кузнецовский фарфор с позолотой. К чаю были ватрушки, пирожные-безе из французской кондитерской, которая недавно открылась на углу, и пьяная вишня. Правда, ее маменька попробовать не дозволила. После ходили в парк. Снова чаевничали. Скучно. Н.Б.».
«Пробовала писать стихи – пусть в дневнике будет хоть что-то интересное, однако выходят сплошные амуры со стрелами, розы да кровь с любовью зарифмованная, а это – дурной тон, даже если никто и не прочтет.
Впрочем, некоторые особы имеют прескверную привычку читать стихи собственного сочинения в салонах. И не было бы в том беды, ежели бы вышеупомянутые особы обладали поэтическим даром, однако же мой опыт позволяет утверждать, что на одного пиита приходится с десяток рифмоплетов. Матушка говорит, что я чересчур строга и требовательна к людям. Постараюсь стать доброй. Н.Б.».
Марта
Еще только десять утра, а я уже сломала ноготь, каблук и Варькину жизнь. Ну с ногтем и каблуком понятно – несчастный случай, так сказать, – а вот с жизнью сложнее.
– Стерва, какая же ты, Кися, стерва. – Варька всхлипнула. – Ты же нарочно! Нарочно ведь!
Она часто-часто заморгала, засопела, из последних сил сдерживая слезы, но все равно разревелась. Ну вот, теперь я буду чувствовать себя виноватой. Наверное.
– Ну скажи, зачем… зачем он тебе?
– Мне он совершенно не нужен.
Я закурила, просто для того, чтобы успокоиться. Ненавижу слезы. И баб ревущих тоже. Неужели она не понимает, насколько сейчас уродлива? Поплывшая косметика, тени желто-зелеными пятнами, тушь черными полосами, подрастекшийся тональный крем, отчего кожа выглядит пятнисто-ноздреватой, нездоровой. И нос покраснел. А помаду вообще съела.
– На и успокойся, – я протянула Варьке пачку бумажных салфеток. – А лучше в туалет сходи, умойся.
Она поднялась, с грохотом отодвинув стул, и с гордо задранным подбородком отправилась в туалет. Тут же налетела на какого-то упитанного типчика в сером костюме и с толстым портфелем, за который типчик держался обеими лапками. Он взвился, заверещал что-то тонким голоском, и Варьку как ветром сдуло.
О боже, ну и день сегодня… сломанный ноготь выглядел жалко, сломанный каблук, прикрепленный наспех жевательной резинкой, подозрительно шатался. А Варька вот-вот вернется и снова начнет истерить. И ведь не докажешь, что я к ее драгоценному Димусику ближе чем на полтора метра не подходила! Нужен он мне больно, то еще сокровище – полтора метра самомнения, отрастающее брюшко и ранние залысины, которые Димусик отчего-то считает признаком сексуальности.
Варька умылась и успокоилась, плюхнулась на стул, вытянула из пачки сигарету и прикурила.
– Козел он. – Хрипловатый голос, нарочито независимый тон. А глазки покраснели, припухли, и кожа выглядит старой, вон, тонкими морщинками пошла, и прическа эта ей не идет, как и цвет. Блондинка… какая из Варьки блондинка, когда вон черные корни торчат и сама смуглявая. – А ты – коза.
– Я не коза, я Кися.
На старую шутку Варька отреагировала многозначным хмыканьем. Перемирие, значит. Вот и хорошо, а то ведь и вправду день неудачный. Каблук подозрительно съехал набок… нагнуться и поправить? Нет, потом, позже, когда Варька уйдет.
– Кись, ну ты честно с ним не спала?
– Честно!
Мысленно я перекрестилась. Не хватало в жизни счастья! Да меня от одного запаха ультрамодной гиперсексуальной едко-мускусной Димусиковой туалетной воды выворачивает. И от прикосновений его случайных, и от взглядов… как это у него смелости хватило признаться?
– А он и не признавался. – Подтянув поближе пепельницу, Варька сбила серый столбик пепла. – Точнее, черта с два признался бы, будь он трезвым. А тут… корпоративка у него… пришел на рогах, еле-еле мычит, а туда же… я ему и толстая, и крашеная.
Она снова всхлипнула, рот искривился, и даже дым, который Варька выдохнула, вышел мятым, будто жеваным.
– И… и еще, что задница большая!
– А у меня, значит, не большая? – Я махнула официанту. Мероприятие «обед с подругой» подходило к концу, можно и счет попросить, все равно кофе в меня уже не лезет, а для коньяка рановато.
– У тебя – идеальная! Ты сама, Кися, идеальная! Вся! – Варька почти выкрикнула это. – Ты… да чтоб ты знала, мне твоя идеальность поперек горла стоит! Вот тут! – она резанула ладонью по шее, белые, закрученные тонкими спиральками кудряшки смешно подпрыгнули. – С самого детского садика! В школе тоже! В универе! А еще вот теперь! Ты, Кисина, идеальная сволочь, вот кто ты!
– Успокойся.
– А я спокойная! – Варька уперлась руками в спинку стула, наклонилась, выдыхая кофейно-коньячно-сигаретную смесь запахов. Официант замер в двух шагах от нашего столика и выжидающе поглядел на меня, пришлось махнуть рукой: не надо ему вмешиваться, ни к чему. Всего лишь девичьи разборки. Неудачное продолжение неудачного дня. – Я, Кися, спокойная, – повторила Варька на полтона тише. – А ты и вправду сволочь. Только сейчас я поняла, что давно надо было сказать. А терпела, ждала… подруга, видите ли, старая. Хорошая. Проверенная! Да ты мне всю жизнь поломала! Да я… я ни секунды ни жила сама, вот чтоб без оглядки, без сравнения. Варвара, ты посмотри, какая Марточка молодец, она никогда не испачкала бы такое платье… она никогда бы не огорчила родителей двойкой… она никогда бы не стала задерживаться у подруги… или целоваться с молодым человеком в подъезде.
Надо же… а у нее неплохо вышло передразнить Нину Сергеевну, такой знакомый-знакомый, медвяной голосок, мило подпорченный легкой картавостью. Кокетливой.
Зря она, Нина Сергеевна замечательный человек. Была. Ушла. А в ее квартире поселился Димусик, наверное, поэтому я его и невзлюбила.
– Да ты… ты же монстр, Кися, ты чудовище, от которого бежать надо, не оглядываясь! Нормальный человек просто не может быть таким… таким идеальным! Нормальный человек, он ведь нормальный! А у тебя… идеальное детство, идеальный роман, идеальный брак… даже развод и тот идеальный! Стерва ты! И Димусика я тебе не отдам, потому что люблю!
Из Варькиных глаз брызнули слезы, и она, развернувшись, выбежала из кафе. Вот так… и Варька туда же. Помиримся? Вряд ли. Правду сказала, все, что накопила, насобирала за годы дружбы, это мне казалось, что мы дружим, а выходит, что…
– Позволите? – На стул примостился давешний тип с портфелем. – Такая красивая женщина и такие слова… несправедливо, несправедливо! Вот я, как посторонний человек, со всей ответственностью могу сказать…
– Как посторонний человек со всей ответственностью вы можете убраться куда-нибудь. – Я махнула официанту. Черт побери, я просто хочу отсюда исчезнуть. Сейчас же. Немедленно!
– Позвольте вас угостить? – Глазки моего навязчивого собеседника смотрели с надеждой и заранее заготовленной обидой.
– Не позволю. – Я сунула деньги в папку, а папку – официанту, попыталась подняться, позабыв о сломанном каблуке, и едва не упала. Зато столик столкнула, и чашка с недопитым кофе опрокинулась, выпуская на белокрахмальный простор скатерти темную ароматную лужу.
Да что же за день сегодня такой!
– Ну и стерва, – громко сказал типчик официанту. Что тот ответил, я не слышала. Не хочу слышать. Не буду. И плакать тоже. Я ненавижу слезы и плачущих женщин.
Сесть, успокоиться, поправить макияж, прическу, улыбнуться своему отражению в зеркальце, кое-как дойти до ближайшего обувного магазина и распрощаться, наконец, со сломанным каблуком. Новые босоножки немного жмут, но, даст бог, лимит неприятностей на сегодня исчерпан и максимум, что мне грозит, – неидеальные мозоли на идеальных ногах.
Я ошибалась.
– Марта Константиновна, поймите, все более чем серьезно. – Доктор состоял из плавных линий, кругов и округлостей – округлое брюшко, стыдливо задрапированное тонкой тканью льняной рубахи, округлые покатые плечи, из которых на коротенькой шее-пеньке торчала круглая, точно циркулем выведенная голова. А из-за круглых стекол очков с удивлением и тоской взирали на мир совиные глазки. И даже лысина на голове была круглой, ровненькой, аккуратненькой, блестящей. – Марта Константиновна!
Я вздрогнула. Надо же, увлеклась, оказывается.
– Да, извините, просто…
– Понимаю, понимаю. – Он поправил очки на носу. Как же его зовут? Не помню, совершенно не помню… вот ведь незадача-то. У меня всегда была хорошая память.
– Сложно смириться, сложно осознать факт, что не все в этой жизни подвластно нам, что порой случается нечто, меняющее само представление о мире. – Доктор глядел печально и участливо. И бровки у него полукружьями, светлые, выцветше-рыжие, точно прилипшие к коже лимонные корочки.
1 2 3 4 5